Полынья — страница 26 из 58

— Зайди за Славкой, меня завалили работой.

— Зайду. — И отметил, будто впервые, что походка у жены легкая и ноги красивые. Повернул к себе в пагоду. На дворе, как всегда, полоскались под ветром тополя, и трепет их могучей листвы вновь напомнил ему море. И тут он пожалел, что, запершись в этом вот маленьком здании, похожем на домик Эйнара, он никогда уж не увидит ни моря у берега Раннамыйза, ни Эйнара и его дачи, ни Нины Астафьевой с ее мятежной идеей помощи страждущим.

«Если хочешь приобрести, всегда что-то теряешь, — подумал он. — Неизбежно, как заход солнца».

Он тихо шел по заводскому двору, ступая на гладкие голыши мостовой, глубоко задумавшись. В голове одна за другой бежали, бежали мысли. Он только подумал о море, о далеком и чужом береге, ставшем близким, и тут же пришла на ум донна Анна и Варя, вдруг обе покрасневшие, и телетайп… Стоп! Вот что его беспокоило, когда он смотрел на тот аппарат в приемной: электронная приставка к их прибору! Их прибор не замыкал в себе всего процесса измерения, он не выдавал данные. Человек, как и при пользовании многими измерительными инструментами, должен на «глазок» снимать показатель. Он, Егор, об этом уже думал, когда смотрел в «микроглаз» Варины концевые меры. Как же не сообразил сразу, что их прибору не хватает именно электронной приставки. Неужели никому и нигде еще не приходила в голову эта простая мысль?

Он заспешил в пагоду. Может, это где-то уже запатентовало? Неужели новый велосипед он несет своим ребятам и надеется удивить их?

Егор поднялся в верхний цех. У своего стола он застал Эдгара с телефонной трубкой возле уха.

Положив трубку, Эдгар невесело произнес:

— Поздравляю!

Смуглое угрюмое лицо его, лицо замкнутого человека, не располагающее к шуткам, было серьезным, но почему-то в лаборатории больше всего подшучивали именно над Эдгаром. Ребята то насуют в карманы его халата ржавых болтов, и он, весь день ощущая, как они мешают, так и не догадывается их выбросить, то вместо отверток и плоскогубцев напихают в его чемоданчик гаечных ключей, и Эдгар, обнаружив подмену, удивится тому, как он мог забрать чужой инструментарий.

— С чем ты нас поздравляешь? — Егор подумал, что кто-то опять подшутил над Эдгаром, а он принял за чистую монету, и уже готов был рассмеяться. Но Эдгар сказал серьезно:

— Завтра на «штурм Кенигсберга». Утритесь, мальчики!

С чьей-то легкой замашки так прозвали на заводе авралы. Никто на заводе не знал, как это было там, при взятии Кенигсберга, но для людей слова уже потеряли свой первоначальный смысл. Для них теперь они означали сверхурочные часы работы, сведенные усталостью спины, утомленные до предела глаза, беготню мастеров, ругань начальников участков: «Давай, давай!», запарку в ОТК, громы и молнии в отделе снабжения: «Где тара, где тара»… И над всем этим бессонная фигура Романа. Он сидит за своим столом, широко расставив локти и зажав лысеющую голову между ладонями и, окончательно отупев от мелькающих перед его глазами цифр, в который раз читает очередную сводку.

Зато какие затаенно-радостные лица у всех толкачей, этих «надежных помощников прогресса», которые днюют и ночуют на заводе. Они и радоваться-то боятся в открытую, как бы не сглазить, и радость скрыть не могут: как же, наконец, «выбили» драгоценные микрометры, индикаторы или штангенциркули.

Через минуту уже все население пагоды грудилось вокруг Егорова стола, И, если судить по насупленным бровям и молчанию парней, особого энтузиазма идти на штурм они не выказывали. У каждого было свое месячное задание, а если еще и своя задумка, то тем более штурмовой энтузиазм был им ни к чему. И только дядюшка Аграфен слушал сообщение с явным интересом. Ждали, что скажет Егор, их начальник, руководитель и старший товарищ. А что Егор мог сказать? Было это не в первый и будет, наверно, не в последний раз. Он знал, что до конца месяца осталось пять дней, а план едва дотянул до двух своих третей, что одну треть, самую трудную и самую радостную, надо дотянуть за это короткое, совсем короткое время. Он, да и все, знали, что выполнение плана, как бы оно ни было достигнуто, есть благо, а невыполнение, допущенное хотя и не по твоей вине, есть зло и твоя вина со всеми, как говорят, вытекающими отсюда последствиями. Он, да и все его люди знали, что откажись они сейчас пойти на штурм в цехи, их обойдут премией и благодарностью.

А твоя задумка-милушка, не дававшая тебе месяцы, а может, и годы покоя, ничего пока что тебе не обещает ни сейчас, ни, может быть, в скором будущем.

Все стояли, не выражая энтузиазма, все знали обстановку на заводе, но все же ждали, что скажет Егор, хотя знали, что Егор ничего поломать не может, если бы он даже очень и очень захотел. Если о плане для себя они думали только сами, то о плане для них думали все: и совнархоз, и Госплан, и потребители, и еще многие, многие.

Все считали примерно так, кроме Ивана Летова. Он был убежден, что каждый должен делать свое дело и нечего баловать цеховиков. Он, Иван, должен остаться у своего монтажного стола, ему во что бы то ни стало надо закончить первый вариант прибора и непременно в эту неделю. Он тоже знал обстановку на заводе и знал о последствиях для себя участия или неучастия в штурме. Он знал, что сделает в цехе не меньше, а больше работающих там сборщиков, хотя и поотвык уже от индикаторов. Его друзья по пагоде — лучшие рабочие и мастера, и они, конечно, здорово выручили бы цеховиков. Но он все же был против того, чтобы они шли на штурм.

Люди знали обстановку и знали, что никто ничего поделать не сможет, и потому все чувствовали себя неловко от общего молчания и ожидания. Кто-то бы сказал первое слово, тогда другое дело. Тогда каждый бы мог поддержать или словесно чуть покуражиться для виду. Соглашаться все равно бы пришлось, куда денешься. Впрочем, согласия-то никто вроде и не спрашивает. Все терзались, и только Иван Летов не терзался. У него не было никаких сомнений в том, что он думает единственно верно, и терзаться ему было нечего, и потому мысли его, сторонясь мелочности и суеты, шли в одном направлении: новый прибор и все.

Иван задумался и не уловил, чему с таким облегчением засмеялись ребята. Но тут услышал слова Егора, который настойчиво просил Эдгара повторить то, что он сказал. Эдгар со своей обычной серьезностью удивился:

— И чего смеяться? Что я сказал? Ну, завод у нас один на всех, а дома у каждого жена и дети…

И тут уж не удержались ни Егор Иванович, ни Летов, а Яшка-слесаренок и его сверстники, те просто повалились на верстаки. Всем было весело оттого, что Эдгар по своей простоте душевной высказал все, что надо было высказать в эту минуту: ни прибавить, ни убавить. Не смеялся только сам Эдгар. Он недоуменно глядел то на парней, то на Егора Ивановича, в самом деле не понимая, почему все так настроены. А может, только казалось, что он недоумевал? Может, смеется-то он надо всеми, а не все над ним? Ведь никогда Эдгар не был в дураках и всегда за ним оставалось последнее слово. Конечно же, он знал, что ребята смеются, чтобы скрыть свое смущение из-за собственной робости и желания после драки выглянуть из-за чужой спины. А может, Егору просто казалось, что Эдгар так думает? Эдгара трудно разгадать…

— Ну, ладно, — сказал Канунников, — давайте не будем огорчаться… — Он замолчал. И в самом деле, что он скажет после Эдгара? Эдгар все сказал, и после его слов надо было лишь отдать распоряжения. Но Егор все-таки еще добавил: кому придет охота поработать тут после смены, не отговариваю. Сверхурочные улажу. Программу месяца с нас никто не снимет. Так что…

Егор говорил, бодрился, а сам чувствовал, как деревенеет язык, как непослушны губы, а всего его охватывала непреодолимая сковывающая усталость.


Одни за другим покидали цех рабочие. Егор ждал, пока уйдут все, кроме Ивана и Эдгара. Он сидел за своим столом отсутствующий, провожая взглядом уходящих рабочих, его друзей и сподвижников. Слева в углу, не разгибаясь, сидел Иван Летов. Странно, что затылок его уже не белел мальчишеской высокой стрижкой, как всегда, но вихор на макушке торчал все так же задиристо, только сейчас он не казался золотистым.

Из библиотеки вышел Эдгар. Егор услышал слабую музыку, оглянулся. Музыка была неприятно-раздражающей, и Егор поморщился, позвал Летова. Иван нехотя распрямился от своего монтажного стола, подошел и уселся рядом с Эдгаром, покосился на его нагрудный карман, и Эдгар выключил приемник. Егор заговорил, как бы мечтая вслух о таком приборе контроля, который, точно установив истину, сам сделал бы отсчет и зафиксировал. У людей ведь разный опыт, разная нервная система, разное настроение в данный час, в данную минуту, и точность измерения уже зависит от всего этого, а не только от прибора. Сколько контролеров, столько может быть и результатов. Погрешность рассчитать можно, но весьма трудно обеспечить расчетно-допустимые параметры.

Иван и Эдгар поначалу слушали Канунникова с обыкновенным вниманием младших, но как только Егор стал подходить к концу своего объяснения, они оба как бы подались ближе к нему. Эдгар с его неизменно серьезным выражением лица, Иван — с выражением ясности на лице, но оба вдруг поняли, что Егор открыл новое, додумался до такого, до чего они не додумались. При всей своей серьезной невозмутимости Эдгар повеселел, вроде расправился, а на лице Ивана стал проступать тот, только ему принадлежащий прищур, когда он с одобрением, радостью и завистью глядит на человека и никак не может удержаться от того, чтобы не сказать разом все, что думает.

Егор замолчал, оглядел лица друзей, скользнул по опустевшему цеху, увидел блеснувший на грани резца луч закатного солнца, и чуть не вскрикнул от досады:

— Ребята, я забыл о сыне. Как же это, а? В садике мужик… Небось, сердится.

— Как в сказке, на самом интересном… — пробурчал Эдгар с таким видом, будто безвозвратно терял надежду на великое открытие.

— Слушай, Егор Иванович, мотанем на моем дилижансе? — предложил Летов свой мотоцикл.