«Слишком мало тут внешних раздражителей, чтобы проявлять мой сумасбродный характер, — подумала она, — и скоро сделаюсь тихой, как рыба, выброшенная на берег».
Она вошла в поликлинику с минутным опозданием. Сразу бросилось в глаза, как странно ее встречали сегодня, смотрели как-то не так: то ли с любопытством, то ли с осуждением. А что в ней любопытного? Противна себе, и это все написано у нее на лице.
У ее кабинета уже сидели ожидающие, безразлично спокойные, ничем не выказавшие своего отношения к ее опозданию. Ей тоже было все равно: что-то сломалось в ней, и люди были уже не интересны. По привычке она поздоровалась с ними.
— Тере, тере! — раздалось ей вслед.
Она вошла в кабинет, надела халат, заправила жесткие волосы под белую шапочку, хотела достать из сумки зеркало, но не достала — было противно увидеть себя. Села к столу и взяла историю болезни, первую сверху в стопке, аккуратно положенной по правую руку. Раскрыть не успела — раздался телефонный звонок: вызывал заместитель главного врача.
«Что там еще? Неужто из-за минуты поднимут шум? И все это моя открытость», — осудила она себя за стон в автобусе. Да и стон разве это был — просто она излишне долго задержала дыхание. «Ну и пусть», — подумала она равнодушно.
Заместитель доктора Илуса, светлоглазый, бледнолицый доктор Сыбер встретил ее посреди кабинета и, склонив набок голову в аккуратной белой шапочке, как бы выражая этим некоторое удивление, а может быть, и скромно кокетничая с молодой симпатичной русской врачихой, сказал, что ждал ее.
— Да?
— Думал, сразу ко мне придете, а вы на прием. Разве не получили телеграмму?
— Получила, — ответила она, удивляясь, откуда он знает. Заметив ее удивление, объяснил:
— Мы тоже получили. Просят откомандировать вас. Все расходы они берут на себя.
— Кто они? — спросила Нина. И почувствовав неловкость — она-то уж должна знать, — оправдательно объяснила: — В моей телеграмме нет ни подписи, ни адреса. Почтовый ящик и все.
— Вас встретят, и все будет ясно. Я знаю не больше вашего.
Нина подошла к окну, руки в карманах халата, отчего плечи угловато вздернулись. В глазах — усталость и боль, как у человека, у которого что-то вдруг отобрали.
— Я не еду, — сказала она твердо. И вдруг перед ней встал черед людей: мужчины, женщины, подростки. Они стоят по стене и неотрывно смотрят ей в глаза, будто хотят прочесть в них свою судьбу. Вспомнилось, как она увидела это впервые — доктор Казимирский разрешил ей вести сеанс. Они стояли, эти увечные люди, ждущие от нее исцеления, исцеления сказочного — в один миг, в один момент, а она оглядывала их, ловила взгляд то одного, то другого и думала: «Как на расстрел стали. И такое же напряжение и ожидание, и отчаяние. Все сразу. А может это и равно расстрелу?»
Она начала с левого фланга, как всегда делал доктор Казимирский. Первым стоял рослый красивый сибиряк, застенчивый, как мальчик. Дефекты речи у него потрясающие. Накануне, когда она беседовала с ним, он не мог назвать даже своего имени. При каждом звуке так гримасничал, так дергались у него руки, шея, плечи, что видеть все это не было сил, и она отвернулась. Он понял это как признание тщетности его надежд и как потом ловил ее взгляд, и как хотел найти в нем надежду. Но что она могла поделать, если ей было страшно думать о его судьбе?
И вот она подошла к нему и стала говорить то, что полагалось говорить в эту минуту и стала глядеть в его испуганные ждущие глаза и ей страстно захотелось, чтобы он повиновался ей и чтобы у него все было как надо. И он страстно хотел этого и вдруг поверил в то, чего ждал, и был уже в ее власти. Она почувствовала, как он под ее взглядом качнулся навстречу, но она приказала ему прислониться спиной к стене. Она не отдала этого приказа голосом, нет, она приказала ему взглядом, и ее воля как бы передалась ему через темные и расширенные зрачки его глаз, и он покачнулся назад, прислонился спиной к стене и остался так стоять. Теперь она делала с ним все, что хотела. Она заставляла его произносить слова, и он произносил их, а ей казалось, что говорил кто-то другой — у него оказался красивый и сильный голос и приятный выговор, чем-то похожий на ее южное произношение.
Так она прошла весь ряд «приговоренных к расстрелу». Устала не меньше, а больше каждого из них, и все же сил и воли хватило до конца, и последняя девушка шестнадцати лет не выдержала ее взгляда, ее внушения и повалилась, как подкошенная. Ее положили на стулья, дали пить. Досада и виноватость так и кричали в ее глазах.
Потом никому из них не разрешалось говорить. Они сидели с видом людей, хранящих то ли удивительную тайну, то ли ничто. То и другое для них, откройся это в сию минуту, было бы ошеломляющим. Она знала, что так и будет, но почти невозможно было определить, кто приобрел что-то и кто не приобрел ничего, а стало быть, потерял.
Сибиряк поджидал ее на улице. Нина видела, что он хотел с ней заговорить, но говорить после лечения запрещалось сутки. Она погрозила ему пальцем и не успела опомниться, как он схватил ее руку и стал целовать.
Нина освободила свою руку и сказала тихо и как можно спокойнее:
— Никаких эмоций. Живите эти сутки так, будто вокруг вас пустота! Ни на что не реагируйте. Даже если загорится дом, который приютил вас. Потерять легче, чем приобрести.
И целые сутки волновалась за него. А на другой день он позвонил по телефону.
— Доктор, вы узнаете меня?
Нина узнала, но сказала, что нет.
— Так вы в самом деле меня не узнали?
— Нет, — сказала Нина, — не могу даже придумать, кто это. Вам нравится быть инкогнито?
— Да. Я мечтал всю жизнь. Я хотел позвонить своей любимой девушке и чтобы она меня не узнала. Как это здорово было бы!
— Вы теперь можете позвонить. И ручаюсь, что она вас не узнает.
— Меня и родная мама не узнает…
Нина повесила трубку, чтобы не расплакаться.
Потом в кабинете Нина вела с ним диалог, он смело отвечал на ее вопросы, и речь его была чистой, и ни один мускул не дрогнул на его лице, и ни одного лишнего движения не сделали его руки и плечи.
С чем это можно сравнить? Сравнить это было не с чем. Разве только с рождением ребенка.
Нина отвернулась от окна.
— Я передумала. Я поеду. Если нужно, я проведу прием, доктор Сыбер?
— Мы приготовили замену, не беспокойтесь.
— Спасибо.
Они знали, какое она примет решение… Разве могло быть какое-то другое? Выходит, что да, могло быть.
Поезд уходил вскоре после захода солнца. Красный свет заката еще лежал на море и играл на облаках. Когда поезд отойдет, свет на море погаснет и только в небе, по краю облаков еще будет тлеть краснинка.
На перроне еще не зажглись фонари и все вокруг казалось серым: и вокзал, и поезд, только что вкатившийся с легким шелестом и постукиванием, и небо, и даже воздух. Невыносимо тягостное состояние послезакатного бессветия.
— Ну, какие же я надел на тебя кандалы, подумай, Нина? — Гуртовой посмотрел на нее чуть сверху, она подняла лицо, и взгляды их встретились. В его голосе она уловила просительные ноты, но глаза его были злыми и не прощали.
«Да, он у меня красив, — подумала она, прежде чем ответить. — Серый костюм и красная рубашка идут ему. Ему все идет».
А он, признав ее молчание за начало уступки, заговорил настойчивее:
— Сколько я болтаюсь в море, какие там кандалы? Ты самая свободная женщина на свете, вольный казак. И вот я приехал, а ты бежишь.
— А зря я маму не привезла с Раннамыйза, — сказала Нина, не отвечая ему. Она задумчиво глядела, как пассажиры один за другим подходили к вагону, приветствовали проводницу, на редкость рослую девушку, а потом поднимались по ступенькам и исчезали в темном проеме дверей. — И Аскольду так хотелось.
— Ну и привезла бы…
— Чтобы мама слышала, как мы ссоримся? Ты знаешь ведь, что я ушла к тебе без ее согласия. За это ты и не любишь ее. А она никогда мне не простит, если что случится.
— Мне начинают надоедать эти глупости…
— Ладно, не дерзи. Снеси чемодан. У меня седьмое место.
Он взял чемодан и с ловкостью моряка, привыкшего к трапам, поднялся по лесенке и боком проскользнул в дверь. Она снова подумала, какой он красивый и в движениях. Обратно он не сошел, а соскользнул, казалось, не задев ногами ступенек, стал рядом с видом мальчишки, ожидающего похвалы. Но она не похвалила его, а только подумала, что среди всех, кто тут есть на перроне, он у нее самый красивый, ловкий, ладный. Вот если бы он был еще самый хороший.
«А чем он плох?» — спросила она себя и не ответила. Она и не знала, чем он плох. И плох ли?
— У меня остался месяц, а твои заики никуда бы не делись. А мне опять болтаться в море столько дней. Ты это можешь понять?
Он выбирал разные места для удара, искал, где она открытей всего, но сегодня у него ничего не получалось, он не мог найти ее уязвимости.
— Я тебя стала бояться, — сказала она, казалось, совершенно не желая вступать с ним в спор и отвечать ему, хотя этими словами она сказала все и на все ответила. Она думала, что он поймет и ни о чем не спросит, но он не понял.
— Меня бояться? Да ты что?
Она поняла, что ей придется разъяснить ему, хотя ей очень не хотелось говорить об этом.
— Наша любовь, Миша, отнимает у меня то, без чего я не могу чувствовать себя человеком.
— Работу?
— Да. Не просто работу, а мою работу. Работа есть всякая, а это моя работа. Только моя. И это я — вся!
Все пассажиры уже прошли в вагон, и проводница оглянулась на Нину и Гуртового, как бы спрашивая, кто из них поедет.
— А-а, — Гуртовой сердито посмотрел на жену. — Полусумасшедший старикашка забил тебе голову, а ты и поверила в его необыкновенность, и в свою тоже.
«Неужели и его я потеряю?» — подумала она и сказала:
— Не говори, пожалуйста, так о докторе Казимирском. Он мой учитель.
— Я его вызову на дуэль. Он отбивает у меня жену, — Гуртовой попробовал все свести к шутке, видя бесполезность своих слов. В конце концов он моряк, а моряк, если уж и ретируется, то с достоинством. Нина поняла его и обрадовалась: «А он у меня и умный».