Полынья — страница 42 из 58

Наконец посуда была убрана, официантка подала карточку и ушла, и они опять остались вдвоем, и некоторое время не замечали этого. Егор смотрел на ее лицо, печальное лицо оставленной или забытой женщины, на ее выпуклый лоб, кажущийся непривычно большим, потому что он не был прикрыт челкой. Ее серые глаза, вечером они были значительно темнее, глядели поверх столиков, но он знал, что не видели ничего, потому что были обращены внутрь нее, и вся она ушла в себя и, казалось, ничего для нее не существовало, кроме ее самой, и что она — это она, а все остальное на свете — бог с ним.

«Как это она так умеет уходить в себя? Страшно от этого или радостно? Да уж, видно, немного радости», — подумал он и спросил:

— Будем есть или так посидим?

Она повернулась к нему, и взгляд ее возвратился из неизвестного ему мира, и в нем мелькнуло что-то вроде скрытого удивления.

— Есть, есть, конечно! — проговорила она обрадованно и подумала, что с Егором, она это заметила еще в Таллине, чувствуешь себя просто, по-земному. Вот спросил обычное: «Будем есть», — и все вернулось сразу. А то она витала черт знает в каких эмпиреях. Она отказалась взглянуть в карточку, попросила:

— Мне рыбу с польским соусом. Да, сперва помидоры, натуральные. Масло и кофе.

— Если не возражаете, я закажу для вас вина. Какое вам нравится?

— А что будете пить вы?

— Я? Я предпочитаю русскую. Возьму водки. А вам советую «Российского полусладкого». Именно полусладкого. Оно к рыбе как раз.

— Знаток! — засмеялась она. — Проспиртованный насквозь знаток вина… Мне ведь Эйнар Илус рассказывал, как вы безбожно хлестали спирт.

— Эйнар? Болтун! Между прочим, мы с ним отлично управлялись и с шампанским.

— Вот чего не переношу! Мутит голову. Я люблю, чтобы голова была чистой.

— Переходите на коньяк…

Нина снова засмеялась, на этот раз непринужденно. То невидимое никому и в то же время непроницаемое ни для кого, что еще минуту назад отделяло ее от всех, и от Егора тоже, стало отодвигаться, и в душу Нины проскочил лучик, светлый лучик ожидания.

Подошла официантка и на некоторое время разлучила их. Егор заказывал ужин, нет-нет да и поглядывал на Нину и с испугом улавливал, как менялось ее лицо, каким красивым оно делалось. Он не знал, так до конца и не узнает потом, как это у него на глазах за короткое время могло так преображаться ее лицо; незаметными сделались выпуклости ее скул, а лоб не давил, не доминировал на лице, а как бы освещал его. Нина не замечала его взгляда. Она смотрела, как официантка что-то писала в своем блокноте, и думала о том, что хорошо бы сегодня забыть все на свете; и то, что ей надо возвращаться в Таллин, а, может, лучше ехать в Таганрог, куда уехала мать, поссорившись с Гуртовым, и то ужасное, оскорбительное, что произошло сегодня на ее сеансе. Присутствовала специалист из министерства, хмурая некрасивая женщина, от которой больные прямо-таки шарахались, почему-то боясь ее. Во время сеанса она встала и демонстративно вышла из зала, бросив на ходу: «Шарлатанство!» Нина старалась показать, что не заметила, не слышала этого, но попробуй это сделать, если сеанс и без того требовал от нее всех ее душевных сил. От всего этого ей хотелось уйти, но уйти не в себя, когда обиды делаются во сто крат обиднее, потери — во сто крат непоправимее, а уйти на люди, когда не чувствуешь себя одинокой и обреченной на съедение самоанализу.

Официантка ушла.

Егор сидел и наблюдал за Ниной и догадывался, что она борется с собой, но почему борется, открыть ему было недоступно. Нина оставалась для него человеком загадочным, сложным, полным противоречий и вопросов без ответов, на что он и сам был такой мастак.

Егор не мешал ей, не старался растормошить, вернуть из ее мира в его мир, в мир всех. Ему было интересно наблюдать ее, видеть, как меняется выражение ее лица, то вспыхивает, то затухает свет в ее глазах. И он опять не замечал, что они молчат, ведь молчание это было естественным в их отношениях, когда они ничего не хотели друг от друга и в то же время уже не могли обходиться один без другого.

Нина тряхнула головой, как бы освобождаясь от того, что мешало ей входить в этот человеческий мир, жесткая ее челка скатилась на лоб и совершенно переменила ее. Перед Егором теперь сидела девчонка, чуть легкомысленная, отчаянная и близкая своей плотью.

— А у вас тут коммерсантские дела? — спросила она, окончательно возвращаясь в один с ним мир. — Было интересно? Интересны новые знакомства?

Ему не хотелось жаловаться ей. Не мужчина он, что ли? И он ответил уклончиво:

— Не люблю работать в Москве. Самые простые вещи здесь усложняются до невыносимых проблем.

И почувствовал, как его недоверие к ней сразу же отдалило их друг от друга, и он вдруг ясно увидел, каким скучным будет их ужин, а разговоры пустыми и незначительными. Ее чувствительность к слову поразила его. С ней можно было говорить только откровенно или не говорить совсем. И он спросил:

— Вам бывало приятно, когда мужчина плакался на вашем плече?

Она ответила, не задумываясь:

— Плакался — нет, доверялся — приятно.

— Так вот я доверяюсь… — Егор замолчал, как бы остерегаясь в выборе тона. — В первый раз за многие годы я потерпел фиаско. Полнейшее. Стыдно признаться, что не хватает мужества позвонить и сказать: я пас. Не достал и не достану сталь, которая так нужна. И это в такое время, в такое время… — Он хотел рассказать ей о статье в газете и о том, как он признал делом своей чести доказать, что не зря ест свой хлеб, но подумал — ей будет скучно все это слушать, — и воздержался.

Нина увидела его замешательство и спросила:

— В какое же время?

И ему все же пришлось рассказать о статье. Объедалы! Обидно. И спросил:

— Не читали?

Она засмеялась, проговорив:

— Я ж не коммерсант, таких статей не читаю. — Она посерьезнела. — У меня похуже. Вы ведь можете принимать на свой счет, а можете и плюнуть. Верно? А меня обхамил сегодня коллега. И надо же: при пациентах. Едва удержала в руках себя и своих больных.

— Как это было?

— Ушла с моего сеанса, да еще пробормотала: «Шарлатанство». Невежды! Но что бы они ни делали, я не отступлюсь. Это цель моей жизни. Ради нее я готова лишиться даже счастья, если мне его попытаются дать в обмен. — После молчания уже тихо проговорила: — Вот как складывается обстановка: хоть бросай Таллин и переезжай в Харьков, к доктору Казимирскому. Кто я, что я без своего дела?

И доверительно сообщила ему:

— Я ведь от мужа удрала. Так ждала его, а получила телеграмму из Москвы — не удержалась, поехала. Ужасно он на меня рассердился. Старался скрывать, но я-то видела, чувствовала. Боюсь, как бы не выкинул какую-нибудь глупость от обиды и злости. Он у меня может.

Тут официантка принесла бутылку «Российского», графинчик водки, селедку и помидоры, и Егор и Нина отвлеклись от волновавшей обоих темы.

— Отличная, должно быть, селедка, — принюхавшись заключила она. — Исландская?

— Готов поделиться.

— Принимаю!

Егор переложил ей селедку, оставив себе гарнир. Пообещал:

— Ничего, закажем еще. А помните, Эйнар Илус не терпит запаха рыбы?

— Я слышала, — подтвердила Нина. — Это может, быть психическим отклонением, или у него было отравление рыбой. Да, вы не оставили себе, — вдруг обнаружила она. — Это уже не по-братски. — И вернула Егору несколько ломтиков остро пахнущей селедки.

— Что ж, к селедке «Российское» не идет. Поделим? — Егор взялся за графинчик, поболтал.

— Согласна!

— Отлично.

Егор разлил. Рюмочки были маленькие, зеленого стекла, и вид у водки, надо прямо сказать, был злой.

— Не сдаваться! — сказал Егор.

— Не сдаваться! — приняла Нина. Они выпили, и Нина наколола вилкой ломтик селедки, положила в рот, стала сосать.

— Приятно… — сказала она. — Не часто так бывает. Выпьешь вот, и уходит горечь. Если бы не это, я еще мучилась бы.

— Самообман, — заметил Егор. — Никуда ведь от нее не денешься, от горечи. Если бы люди не чувствовали себя слабыми перед силами природы и запутанностью жизни, они забыли бы об этом зелье.

— Да, — сказала она, — это отчасти можно объяснить и психологически.

— И социально, — сказал Егор. — В обществе, где люди друг другу близки, заинтересованы друг в друге, там не должно быть пьянства. В горе человек не остается один. Хотя пьют и в радости.

— Это от бедности натуры, — заметила она. — Есть другое, чем человек может отметить радость.

— Например?

— Например, песней…

Потеряла я колечко,

Потеряла я любовь…

Егор опустил рюмку, которую держал в руке, намереваясь выпить за Нину, от удивления брови его раздвинулись, отошли от переносицы — до того неожиданным было это: он услышал от Нины свою любимую песню.

— Вы ее знаете?

— Я слышала, как вы пели с Илусом. Костерок между двух огромных валунов. — Она задумалась. — Туманное море. И где-то за ним… — она хотела сказать: «Где-то за ним Гуртовой»… Но не сказала. На душе стало неуютно, как в ту ночь, когда она так и не связалась с Гуртовым, видела костерок на берегу и слышала Егорову песню.

— Люблю эту песню, — сказал Егор. — Ничего в ней вроде и нет, но, черт возьми, как она тревожит душу.

— Мне тоже показалось тогда… Вы несчастливы в любви?

Он не ждал этого вопроса, да и никогда сам себе не задавал его. Просто он еще не думал: счастлив он в любви или нет? А что такое счастье любви?

— А что такое счастье любви? — спросил он, не ответив на ее вопрос. — Семья? Дом? Стол? Постель? Счастье забытья?

«А кто это знает?» — подумала она и сказала:

— Это, наверно, то, что делает человека самим собой, дает ему полную свободу проявить все, чем богата душа.

— Это оптимальный вариант любви, — заметил Егор.

— Что значит оптимальный?

— Ну, лучший, что ли.

— Лучший… Как хорошо, если бы был только один, ваш, Егор Иванович, оптимальный.