Полынья — страница 44 из 58

Ему подали одно письмо, никакой другой почты не было. Значит, его ждали домой, уверенные в том, что он все сделал как надо и ему остается только одно — вернуться.

Письмо было от Ивана. Егор разорвал конверт, прочитал:

«Спешная к тебе просьба: выкрой время и сбегай в патентную библиотеку и составь техническую карту для начала на угломеры шведские, швейцарские, немецкие (ГДР) и японские. Требуется это позарез. Роман дал задание «отрегулировать» себестоимость на новый год, а ты знаешь, есть ли что «регулировать». Мы с Эдгаром, как ты когда-то, ставим вопрос о выходе на мировые стандарты, а информации у нас, сам знаешь, маловато».

Он хотел выбросить письмо — до чего легковесным показалось ему то, о чем писал Иван. Но, подумав, сунул письмо в карман. Нина увидела, каким расстроенным стало лицо Егора. Странно, что это задевало ее, огорчало. Ей не хотелось, чтобы он чем-то расстраивался. И что могло его расстроить. Письмо от начальства? Егор не такой, чтобы из-за них расстраиваться. Письмо от жены? И тут она подумала, что он женат, что принадлежит другой. Чепуха, кому человек может принадлежать? Он принадлежит самому себе, если он сильный, своему делу и Родине. И никому больше. Глупо, чтобы человек принадлежал другому. Рабов нет. А если есть рабские души, то это совсем другое. Это уже не от человека. Слабый человек одинаково рабски поклоняется богу и сильному человеку. Но Егор не слабый. И она тоже. И постыдно было бы им принадлежать кому-то.

— Ну, что вы так загрустили? — спросил он, заметив, как изменилось ее лицо.

— Ужасно ненавижу себя за это… — проговорила она.

— За что? — искренне удивился он. Ему хотелось взять ее за руку и погладить.

— Что на уме, то и на лице…

— Это бывает только у людей, бесконечно честных и искренних.

— А есть еще не бесконечно честные и искренние? — ей уже было лучше, и она ни о чем не думала.

— Есть, есть, — засмеялся он.

Она не могла не спросить его о письме. Еще минуту назад она посчитала бы бестактным свое любопытство.

— А-а, — протянул недовольно он. — Письмо от Ивана, моего заместителя. Самостоятельный человек, творец — дай бог, мыслящий. А пишет о какой-то ерунде, над которой и думать не надо.

— В чем же он оказался слаб, этот мыслящий ваш Иван?

Они вышли из почтамта, едва протиснувшись сквозь толпу, намеревающуюся во что бы то ни стало проникнуть в здание Главной почты страны.

— Вот черт! — выругался Егор. Но Нина взяла его за руку, как бы желая, чтобы он не придавал этому пустяку значения. Они некоторое время шли молча по направлению к станции метро Кировская. Он вспомнил о ее вопросе.

— В чем Иван оказался слабым? Есть у нас такое понятие: себестоимость изделий. На вашем языке, это примерно означает: как поскорее, с меньшим ущербом и затратами вылечить человека. У вас результат, иной раз, противоречит субъективному фактору — состоянию больного. У нас тоже субъективному — желанию рабочего с меньшими усилиями получить ту же зарплату. В разрешении противоречия всегда кто-то должен страдать. А Иван хочет, чтобы страдающих не было.

Нина тронула его за руку — они стояли на углу и мешали людям. Тут всегда людской водоворот. И спросила:

— Почему мы стоим?

— Да, — спохватился он, — я хотел спросить насчет остальной части нашего плана: поедем мы на Выставку?

— Поедем, — ответила она, заметив, как он обрадовался ее словам. Видать, очень хотелось ему на Выставку, или уж очень надо было.

Они пропустили трамвай и перешли через рельсы.

На площади перед станцией метро торговали цветами, арбузами, пирожками, подержанными книгами. Егор остановился у цветов, но Нина легонько потянула его за руку.

Когда эскалатор понес их вниз, она притронулась, к его руке и сказала:

— А Иван-то у вас не дурак, как я его понимаю. Правильно думает.

38

На Выставке по-осеннему пахло мокрой землей и тленом первых опавших листьев. Сады были отягощены плодами лета: краснели яблоки среди густой еще листвы, цыганскими глазами блестели гроздья «изабеллы». Журчали фонтаны, струи их разбивали светлую голубизну неба, отраженную в бассейнах.

Егор и Нина ходили из одного павильона в другой, пробивались к каким-то стендам, но обоим казалось, что делали они вовсе не то, что должны были делать. А что они должны делать, тоже оба не знали.

— Давайте уйдем отсюда, — попросила она. — Вам нравятся все эти железяки, а я хочу под чистое небо.

И вот они идут берегом пруда. Вода была чистая, и было видно, как почти у самого дна стояли косяки нагулявших вес карасей.

Они вышли на просторную поляну, почти правильной круглой формы, в центре которой с вызывающей яркостью цвели розы — будто в ожидании скорого умирания они хотели еще раз напомнить миру о своей красоте.

Егор подошел к розам, вынул из кармана складной нож, срезал два красные, едва раскрывшиеся цветка.

— Егор!

— Это вам, ворованные цветы не самые худшие. Розы тем более.

Она взяла их, понюхала.

На краю поляны пряталась беседка. Она со всех сторон была оплетена виноградом. Листья наполовину сдались осени, покраснели, но это сделало их еще прекраснее. Нина и Егор вошли. Зеленовато-красный сумрак как бы разрешал им все и запрещал, подобно светофору, по ошибке включенному сразу на все ячейки, — это уравновешивало ощущения. Стоял столик, плетеный диван и несколько плетеных кресел. Удивительно, как все тут уцелело. Должно быть, отдаленность лужайки от людного центра сберегла беседке ее цельность и чистоту. Люди, бывающие на Выставке, всегда спешат: приезжие — в магазины, горожане — к своим телевизорам.

— Посидим? — спросил Егор.

— Посидим…

— Нина…

— Что, Егор Иванович? — она спросила спокойно, но Егор, заметил, как быстро она повернула к нему голову.

— Вы в прошлый раз говорили… Как это у вас так: счастлива, когда несчастна, несчастна, когда счастлива?

— Что же тут такого, Егор Иванович? Жизнь. Если она не серая, в ней обязательно масса противоречий.

— Это слишком обще, признайтесь. Все-таки…

Он увидел, как солнечные пятна скользнули на ее лицо и зашевелились вместе с шевелением листьев.

— Я сама себя сделала такой…

— Это связано с Астафьевым и Гуртовым? Извините…

— Ничего, Егор Иванович, мы ведь вроде друзьями делаемся, и я верю вам. С Астафьевым — да и вот с Гуртовым… Не знаю еще. — Она замолчала, поднялась со скрипучего стула, подошла к виноградным лианам, стала перебирать их, как струны. — Астафьев был хороший человек и муж хороший, слишком хороший, пожалуй. Прокурор области, а сердце, как у доктора-педиатра, доброе. Любил меня так, что забывал, что он человек. Все, что угодно, мог для меня сделать. Однажды уговорил, чтобы я сидела дома, воспитывала девочек и ни в коем случае не думала о работе. Ну, я и сидела. Мне даже нравилось поначалу. А я ведь врач, да еще по своей специальности, в том сибирском городе единственный. Понимаете, как сразу опустело поле боя, когда я сбежала из действующей армии? День ото дня я все сильнее чувствовала себя отступницей…

— Вы тут перехватили, Нина Сергеевна, не спорьте. Вы же воспитывали детей.

— Да, воспитывала, это верно. Но понимаете, Егор Иванович, — она повернулась и вплотную подошла к нему, он встал. — Понимаете, как это тяжко — отступничество? Мне стало казаться, что я хожу по краю полыньи. Она мне даже приснилась однажды. Вода темная, бездонная, а края у полыньи ледяные, белые, скользкие. Если на них устоялся, то еще ничего, но если ступить вперед или назад, обязательно не устоишь, поскользнешься. Это ужасно — черная вода…

— Ну, вот… Не думал, что вы так поддаетесь самовнушению.

— Эх, дорогой Егор Иванович… Когда чувствуешь, как пустеешь душой, это страшно. Нельзя изменять себе, никогда, ни ради любого, самого заманчивого. Да, и все-таки я вернулась в действующую армию. За три года катастрофически отстала, отупела… Что ж, пойдемте отсюда.

Они вышли из беседки и снова направились все тем же берегом пруда, только в другую сторону. Как и давеча, в саду, теперь он был справа, гнулись ветки под тяжестью налитых жизнью яблок, в пруду, теперь он был слева, как и давеча лениво поводили хвостами нагулявшие за лето вес караси. Все, казалось, немного устало, от летней работы и теперь отдыхало, преисполненное достоинства.

— Мне его жалко, Астафьева. Приезжает чуть ли не каждый год видаться с девочками. Да… Упросила его отпустить меня в педагогический институт. Для моей работы оказалось мало быть врачом. И вот я окончила дефектологическое отделение в Ленинграде. Тогда и пришел Гуртовой. Мы встретились с ним в клубе буеристов. Оба увлеклись тогда. Так я все время и живу: счастлива и несчастна. Ладно, не будем об этом.

«Она и сейчас счастлива и несчастна, — подумал Егор, проникаясь к ней нежным чувством старшего. — А насчет полыньи — это она излишне. Ранима и чувствительна, а ведь сильная, вроде»…

— Не будем, — прервал он затянувшееся молчание, — где обедаем, позвольте узнать? В светелке?

— Нет, здесь, если не возражаете. У вас ведь сегодня праздник: День инструментальщика?.. Как это мы забыли?

— Ну, день это еще не праздник. Просто они устраивают встречи в павильоне, немножко шумят. Много шуметь не приходится, у нас для этого нет оснований.

— Зайдемте в павильон. Посмотрим, что вы делаете. Мне это будет приятно.

— А мне — вдвойне. Делаем мы хорошие инструменты, но могли бы делать и получше. Их всегда не хватает, вот все и сходит с рук. Эх, были бы мы хозяевами…

— Об этом и писал Иван?

— Да. Мой заместитель.

Егор подумал об Иване, вспомнил его письмо… В нем что-то есть такое, что Егор из-за горячности не смог тогда уловить, но это «что-то» было укором ему. А может, и не укором, просто он еще не успел как следует осмыслить. И вот Нина говорит: «Иван-то у вас не дурак». Откуда ей знать, каков он, Иван, если сам Егор столько лет работает рядом с ним, и то не может до конца понять его, раскрыть его силу?