Полынья — страница 48 из 58

Иван неожиданно для директора вдруг как-то странно оживился, замкнутость сошла с его лица, оно стало, как прежде, миролюбивым и наивным чуть-чуть. И вот он уже улыбался, говоря:

— На днях мне Женечка книгу принесла…

При слове «Женечка» густые брови Романа недовольно прыгнули на лоб, но Иван не заметил этого, да он и не смотрел на директора, он разглядывал свои руки, которые перестали сжиматься и разжиматься.

— …Я даже поначалу отругал ее: зачем мне высокую философию? Некогда читать, да и не пригодится. А вот пригодилась… Да, там, Роман Григорьевич, есть такие слова насчет человека, поразительно верные. Человек оторвал свой взор от земли, посмотрел в небо. У него появилась способность мыслить. Все больше накапливался запас наблюдений. Он стал удивляться, мучиться. Он уже не мог и не должен принимать все готовым, раз данным. Все ставить под сомнение, проверять…

— Иван, что ты говоришь? Все ставить под сомнение?

— Да, а что? Человек не шел бы вперед, если бы он не ставил рядом с сегодняшним что-то завтрашнее, лучшее. Вот я как понимаю те слова насчет сомнения.

— Ну, ладно! — остановил его Роман Григорьевич. — Ладно, так конца не будет нашей софистике.

— Это не софистика, — спокойно возразил Иван.

— Хорошо, пусть так. Но, Иван, встань на мое место. У меня на заводе более тысячи работников, и если я с каждым буду так вот дискутировать? Когда же я буду работать?

Иван встал, высокий и суховато подтянутый, белый вихор качнулся на самой его макушке.

— Мы ведь работали, Роман Григорьевич… Работа у нас, в мастерской, да и у вас, должно быть, больше вот такая, чем ручная, — все выяснять, — сказал Иван и остановил себя, обнаружив, что во всем возражает директору. И сказал: — Что ж, расчеты сделаю. Но заранее говорю, Роман Григорьевич, расчеты будут двойные. Одни, как вы хотите, а другие — научные, которые будут на пользу.

— Выходит, мои расчеты — не на пользу?

— Думаю, что нет.

— Значит, я делаю это во вред государству?

— Это уж вы сами сумеете оценить…

Иван попросил разрешения уйти и ушел. Директор не взглянул, как он выходил из кабинета. Он сидел, расставив локти на столе и зажав ладонями виски.

40

В Харькове было по-летнему тепло и солнечно. Листва каштанов и лип вокруг памятника Тарасу Шевченко еще не устала и не грозила желтизной осени. Еще пламенно горели оранжеволистые канны на высоких, как курганы, клумбах. Еще таили в молодых, нераскрывшихся бутонах сокровенную сказку природы розы. Но над обширным городом в обширном небе уже чувствовалась осенняя пустынность.

Егор не помнил, чтобы такое когда-то случалось с ним — он глядел на все не только своими глазами, но глазами Нины, будто она всюду была с ним, видела то, что видел он, но взгляд ее отличался от его взгляда на вещи и лишь иногда совпадал. Ему сразу же понравился памятник великому Кобзарю — глыба гранита, сросшаяся с землей. Егор долго стоял против него в первый же день по приезде в Харьков. Он спешил на остановку троллейбуса, чтобы поехать на завод, но увидел сквозь кроны деревьев массивную гранитную глыбу Кобзаря и прошел к нему.

Как умру, похороните

На Украйне милой… —

мысленно произнес он стихи Шевченко по-русски. Но тут же вспомнил, как Нина читала по-украински: у нее была редкая способность усваивать чужую речь:

Як умру, то поховайте,

Мене на могилі…

«Да, памятник мог бы быть поизящней. Большой тонкий поэт», — сказала бы Нина, и Егор в чем-то согласился бы с ней.

И она еще бы сказала: «Не люблю канны. Слишком громоздки. Слишком много всего». Но ему канны нравились своей мощью, и он все-таки признал бы, что Нина лучше его увидела сущность цветов. А розы ей понравились бы. Она ничего бы не сказала про них, лишь остановилась бы, наклонилась, коснулась рукой, чуткой, как у любого медика, и почувствовала бы на ладони холодноватую нежность лепестков. Он, не двигаясь, проделал бы за ней то же самое и понял бы, что роза такое же совершенное создание природы, как самый точный и потому самый красивый инструмент.

Когда в автобусе он проезжал мимо сквера с фонтаном среди плакучих ив, он вспомнил голубое небо, отраженное в бассейне на выставке в Москве, и вдруг мысленно увидел Нину рядом с собой и она сказала ему, что любит держать в руках длинные ветки плакучих ив. Они мягкие, как косы женщины. Егору это понравилось, хотя показалось чуть выспренним, и ветки показались холодными оттого, что они живые и еще от водяных брызг фонтана. Холодных волос он представить не мог, и потому не согласился бы с ней до конца.

И Нина не сердилась на него за то, что не соглашается с ней, ведь он вовсе не хочет, чтобы она также смотрела на все, как и он. Через нее он видел окружающее не односторонним, а как бы более сложным, не в одном, а в двух ракурсах. И ему было хорошо, что Нина с ним, что они вовсе не расстались в Москве. Он приехал на завод, и Нина была с ним. Когда он был в цехах, где на сборочных стендах стояли машины в три этажа высотой, он глядел на них и обоими глазами и глазами Нины. «Сроду не видела таких машин, — сказала бы она, — разве только морские суда». А он сказал бы на это, скрывая нежность в голосе: «Какие у вашего брата машины, — и добавил бы, чтобы она не подумала, что он хвастается: — да и у нас тоже». Он еще бы подумал о той громадной массе металла, который идет на эту машину, на сколько же хватило бы этого для его завода. Что поделать, если он до мозга костей, как издавна говорят, человек практичный.

Егор везде брал с собой Нину, даже на склад, где поругался с кладовщиками, хотя Нина его всячески уговаривала не ругаться. Но он не мог, потому что ребята хотели содрать с него двойные деньги за упаковку. Он ведь уже уплатил за нее, какого черта им еще надо? Если они сделают все по-божески, разве он постоит из-за бутылки спирта? Из-за бутылки он не постоит, но лишних денег ему ведь никто не дает.

Да, он везде брал с собой Нину, только не взял ее с собой в партком. Не потому, что она беспартийная, а потому, что его командировочное удостоверение требовало от него лжи, а он не хотел врать даже ради своего завода, своего дела. В парткоме он чувствовал себя прескверно, догадываясь, что ребята все про него знают. Но они вели себя так, будто и духу не ведали, и он тоже, как будто и на самом деле его интересовало, как партийные организации цехов руководили техническим творчеством инженеров и рабочих. Ему не хотелось, чтобы Нина видела, как они не смотрели друг другу в глаза, хотя рассказывали они ему с интересом, а он с интересом слушал. Правда, Нина то и дело приходила, пока он беседовал, но он старался казаться очень увлеченным или на самом деле был сильно увлечен, и она исчезала, оставляя у него в сердце болезненное ощущение, подобное тому, какое бывает, когда ты высоко взлетаешь на качелях. Он потом расскажет Нине о разговоре в парткоме, разговор был не просто интересным, а и поучительным. Егор узнал много нового и не пожалел, что зашел. Да и ребята, как выяснилось, принимали его за того, кем он числился по удостоверению. Но все равно ему не хотелось, чтобы Нина была с ним.

И тут он вспомнил о докторе Казимирском и о наказе Нины навестить его, и о дочери.

«И не стала бы Нина с тобой таскаться по заводам, жалкий комар-толкунец, возомнивший себя коммерсантом», — подумал он, как всегда. И когда он так поставил себя на место, Нина отошла от него и занялась своим делом. Ему хотелось взглянуть, чем она занимается у доктора Казимирского, но он мог представить Нину в любой роли, кроме ее собственной. Он просто не знал, что это такое и как это бывает. И хотя с первых встреч их на Раннамыйза и в Таллине многое изменилось, они теперь любили друг друга, но что-то все-таки мешало ему представить Нину в ее докторской роли.


Через шумную площадь Тевелева, мимо ветхих окраинных домиков, мимо старинных каменных лабазов трамвай привез Егора Канунникова на остановку, названную «Поликлиника». Он тут и вышел. Остановка была посреди небольшой площади, иссеченной трамвайными рельсами. Тут был трехсторонний перекресток, трамваи шли один за другим, и площадь ни минуты не пустовала. Справа и слева тянулись улицы с рядами одноэтажных и двухэтажных старых домиков. Никаких признаков зданий, хоть чем-то напоминающих поликлинику, Егор увидеть не мог. И только тогда, когда во всех трех направлениях, в ту и другую стороны прошли трамваи, Егору неожиданно открылось на той стороне площади белое двухэтажное здание с легкими колоннами у подъезда, широким парадным крыльцом и окнами, вытянутыми в ширину — типичная постройка ранних послевоенных лет, когда еще не было упрощенчества в архитектуре и зодчие мыслили хотя несколько и старомодно, но не отрывались от того, зачем и для чего они строили.

«А теперь дома строят на кальке, — подумал Егор, переходя площадь. — Архитектор всякий раз решает свой очередной этюд, похожий на кроссворд. Ушла мысль, традиции национальной культуры, осталась только память для отгадок».

И, подходя к широкой лестнице, кое-где выщербленной, — зимой, должно быть, скалывали лед, Егор еще подумал: «Говорят, стиль — это способ мышления. Какой к черту теперь стиль… Как бы только поаккуратнее собезьянничать»…

Он мог думать о чем угодно и как угодно, остановить его было некому, вот он и разошелся. Нина не поехала с ним сюда. Он все еще не мог ее представить на этой дороге, в этой поликлинике, хотя, по ее рассказам, она проходила здесь практику у доктора Казимирского.

Доктора… Нина рассказывала, что он и письма к жене подписывает так: «Доктор Казимирский». «Что ж, простим ему эту его слабость», — подумал Егор, входя в круглый вестибюль поликлиники, густо уставленный кадками с пальмами, похожий на зимний сад.

И тут Нина пришла к нему. Ей, должно быть, нравился этот сад. Она спускалась сюда из зала сеансов, усталая и озабоченная. Он представил ее стоящей вот у того окна спиной к пальмам. А за окном заснеженная, изрезанная рельсами, площадь. Почему площадь представилась именно заснеженной? «Какой же зимний сад без снега? — тотчас оправдался он. И тут же заметил: — Ну, и ловок ты сегодня, сукин сын. Отправил свою сталь и доволен, как ребенок, пописавший незаметно, в сторонке»…