Полынья — страница 49 из 58

Нина говорила ему, что надо подняться на второй этаж, по коридору повернуть налево. Когда станут попадаться кабинеты без табличек на дверях, это и есть отделение доктора Казимирского. Оно ведь почти что нелегальное, так что лучше без вывесок.

В коридоре толпился народ. И хотя людей было много, стояла непривычная даже для этих учреждений тишина. Егор чутьем разведчика сразу ее уловил и понял: люди ждали чуда. А он в чудо не верил, и снова непонимание всего этого спугнуло в нем хороший настрой и к доктору Казимирскому, и ко всему, что с ним связано.

Егор спросил у юноши с тонким, застенчивым лицом и серыми печально-ожидающими глазами, где можно увидеть доктора Адама Адамовича Казимирского, но юноша странно дернул шеей в ответ, а рядом с ним сидящая полная женщина опередила его и сообщила, что доктора Казимирского все еще нет — болен, и очередной сеанс поведет докторша Никошенко. Это, конечно, не то, что доктор Казимирский, но все же докторша Никошенко — одна из лучших его учениц. «А Нина лучшая», — подумал он.

— У вас сын или дочь? — спросила участливо женщина.

— Дочь и сын, — ответил Егор, сперва не поняв вопроса, а когда понял, поправился: — дочь.

И вспомнил Ирину. Как разучился он думать о детях… Что это с ним такое стало?

А женщина, заметив, как он поскучнел лицом, понимающе спросила:

— Поди, невеста?

— Да нет еще… Но все равно… А вы откуда? Местная?

— Что вы! Из Хабаровска. Три года ждали.

«Из Хабаровска… Вот ведь!»

— Ваш уже проходил лечение?

— Нет, сейчас будут готовить. Завтра — сеанс. Жаль, доктор Казимирский… Да, ничего. Говорят, и докторша…

Она успокаивала себя, хотела верить докторше, но верила все-таки только доктору Казимирскому.

Она не договаривала фразы, что выдавало ее сильное волнение, и то и дело поглядывала на соседнюю дверь. Когда дверь открылась, Егор увидел небольшой полукруглый зал с широкими окнами на выгнутой стене, заставленный рядами стульев, как в кинотеатре.

«Это и есть зал сеансов», — догадался он и, входя в него, успел еще подумать, что здесь бывала Нина. Но представить ее в этом зале ему все-таки не удалось. Просто он не знал, что бы она тут могла делать. Он сел на самый задний ряд и стал ждать. Люди расселись, места почти все оказались занятыми. Стояла тишина, тишина напряженного ожидания. Ничто другое, кроме тишины, не может выразить состояние человека, ожидающего и верящего. А тут все ждали и всем хотелось верить. Да, хотелось… А это чуть ли не равнозначно вере.

Шум и оживление наступили лишь тогда, когда в зал вошли две женщины в белых халатах. Одна маленькая в туфлях на высоком каблуке и с высокой прической, но все равно маленькая. Она села к столу и положила на край стопку тетрадок, должно быть, истории болезней. Другая, точно для контраста, была высокой и грузной, в туфлях весьма большого размера и на низком, широком каблуке. Серые от седины волосы ее были уложены на прямой пробор.

Больных выстроили по стене. В большинстве это были подростки, но среди них оказалось и несколько взрослых. Взрослые стояли, сложив руки за спину и откинув назад голову, подростки же, наоборот, опустив руки и, все как один, нагнув голову, но у всех был одинаковый вид людей, ожидающих приговора. Врач Никошенко приглашала больных по одному к своему столу, беседовала с ними. Егор слышал, как трудно все говорили, как стыдились своего недуга, мучились им. И когда очередь дошла до девочек, стоящих на правом фланге, Егор не заметил, как инстинктивно подался вперед и все в нем напряглось. На месте каждой из них могла быть его Ирина, его дочь, в несчастье которой до сих пор он все же не проник до конца, не привез ее сюда, а ведь люди прилетели вон из какого далека, ждали годами вызова. Он сидел и казнился муками проходивших перед ним девочек, и все остальное отошло куда-то, и он сам, и Нина, и задание, с которым он приехал сюда; перед ним были только эти изуродованные наследственностью, природой и условиями жизни девочки.

Почему он, считающий себя не последним среди людей и считающийся ими не последним, умеющий негласно судить любого и каждого за их поступки и работу, думающий о больших и малых проблемах человечества, почему он не заболел болезнью дочери, хотя болеет всеми болезнями мира? Не болеть болезнями ближнего, значит не болеть ничем другим? Может быть эта истина не относится к нему?

Он следил за всем, что происходило в зале, как сквозь триплекс, зажатый в узкую смотровую щель танка. Видимость ограничена, но зато перед тобой то, что тебе надо видеть и чего бояться. Он видел лица больных, среди них ему казалось и лицо Ирины, и почти все они были растеряны перед тем неизвестным и пугающим, что ожидало их. Он видел докторшу Никошенко, ее решительное и уверенное лицо, ее глаза, в которых не было ни искорки сомнений или разочарований, они смотрели твердо, как будто она уже знала наперед, что то, что должно быть, — будет. Она была убеждена, что она верит в себя, верит в метод доктора Казимирского, и, стоя под огнем взглядов и мнений, она делает свое дело и будет его делать, если даже у нее отберут этот зал и объявят ее знахаркой.

И только сейчас, глядя, как работает докторша Никошенко, Егор увидел на ее месте Нину. Теперь он знал, как бы она вела себя в этом зале, что делала бы, и понял, что жизнь ее без этого зала сеансов, без больных, стоящих по стенке, без их настороженных и растерянных глаз, верящих и неверящих, но полных желания верить, что жизнь ее без всего этого — не жизнь, а пустая трата дней.

«Я думал, что мы одним миром мазаны, одними радостями обрадованы, одними печалями опечалены, — подумал он. — Как бы не так… Она увидела свою полынью, я ее не увидел вовремя». И тут он подумал о временном, преходящем значении всего того, что он делает, и о том бесконечно прекрасном и вечном, что делает доктор Казимирский, докторша Никошенко и без чего не может жить Нина. А всего-то навсего они делают то, для чего предназначены, к чему подготовлены, во что верят, что готовы защищать до последнего своего дыхания. Они взяли чистый лист бумаги и стали на нем писать свое. Егор знает, как это волнующе, как прекрасно и неповторимо.

«А я стал копиркой, которая никогда ничего не открывает, а только передает, только размножает чужое», — подумал он, выбираясь из зала, когда объявили перерыв.

— Вы не уходите, — остановила его женщина из Хабаровска. Сын на голову выше ее, с бледным лицом и страдальческими глазами, стоял с ней рядом. — Сейчас будут снимать запрет молчания с тех, кто позавчера проходил сеанс.

— Запрет молчания?

— Да. Им некоторое время не разрешают говорить…

Егор спустился вниз покурить, а когда вернулся в зал, там уже начиналась процедура снимания запрета. У стола стоял солдат с открытым лицом уверенного в себе человека, гимнастерка тесно обливала его грудь, развернутые плечи. Он был красив своей молодостью, здоровьем, выправкой. Говорил солдат хорошо, никто бы не подумал, что он когда-то заикался.

— Он повторно, у них это практикуется для закрепления результатов, — объяснила Егору женщина из Хабаровска, рядом с которой он теперь сидел. — Года через два-три. У него стойкое выздоровление.

За три года, пока ее сын ждал вызова, она, должно быть, изучила все это досконально и теперь с видом знатока просвещала Канунникова.

Солдат бойко вел диалог, рассказывал о себе, о дороге, которую проделал из части, размещенной где-то на Севере. Егор диву давался: неужели он когда-то был заикой?

Вслед за солдатом шла девушка с загорелым лицом и голубыми глазами. Она старалась казаться сдержанной, но Егор видел, что она таит в себе веселость, наверно, попробовала говорить и осталась довольна.

Докторша Никошенко вместо приветствия обратилась к ней со словами:

— Мы можем!

— Мы можем! — радостно повторила девушка.

— Мы все можем!

— Мы все можем! — все тем же голосом повторила девушка.

Женщина из Хабаровска склонилась к уху Егора и пояснила:

— Это у них вроде лозунга. То есть больной сам себя лечит своей уверенностью в себе.

Докторша Никошенко не скрывала своей радости. Удача! И хотя она шла на сеанс с верой в удачу и для нее вроде не должно быть неожиданностей, но каждое обнаружение удачи казалось ей праздником. Удачу переживали всем залом. Надежды появились у тех, кто ждал назавтра сеанса и сомневался еще, а особенно у родителей, которые, кто не знает этого, больнее переживают несчастье своих детей, чем сами дети, если им еще не перевалило за двадцать и они не обзавелись своим умом, чтобы уметь разглядеть свое будущее, хотя бы самое ближайшее.

Переживали неудачи, а их было две. Юноша из Полтавы и девушка с далекого Сахалина не могли говорить, как и прежде. Девушка на глазах у всех разрыдалась.

— Она слишком волновалась, — сказала потухшим голосом женщина из Хабаровска.

Разошлись все с тяжелым чувством. Неудача с последними двумя пациентами как бы перечеркнула все, что было радостного в этот час. Но Егора это воодушевило: удачи и неудачи — это уже реальность, а не фантастика.

Он подошел к окошку записи, но ему сказали, что в очередь на лечение уже поставлено шесть тысяч человек, — это на целое десятилетие.

41

— Так это вы и есть Егор Канунников? — открыв дверь, сказал доктор Казимирский.

Перед Егором в полумраке прихожей стоял высокий, худой старик с орлиным носом, тонкими запавшими губами, острым подбородком. Что-то мефистофельское было в этом необыкновенном лице старого поляка, которое, раз увидев, никогда не забудешь.

— Пойдемте на свет, — он дружелюбно взял Егора под руку. — Не удивляйтесь, я вас ждал. Вчера звонила Нина Сергеевна. Она говорила, что вам нужна помощь. Вернее, не вам, а вашей дочери. Я правильно понял?

— Да, — подтвердил Егор. — Все верно.

Он вошел в тесную комнату, заставленную старомодной и ветхой мебелью. На большом письменном столе — телефонный аппарат. В его трубке вчера слышался голос Нины. Взгляд Егора задержался на телефоне. И вдруг его отвлек какой-то писк, он оглянулся: перед балконной дверью в большой проволочной клетке прыгали попугайчики. Рядом, в клетке поменьше, стремительно и бесконечно бежала в железном колесе белка.