«И будь ты проклят, что вышел тогда из кустов», — подумал он, на минуту представив ее и себя в разных концах страны, как две планеты, вечно идущие по своим орбитам и никогда не встречающиеся. Два месяца, проведенные в Новограде, два месяца без Нины, два месяца непроходящего желания видеть ее, быть с ней, два месяца воспоминаний, живущие в нем неповторимые подробности их встреч — мучительное время одинокой планеты, опустошенной любовью и в то же время богатой от любви.
Два долгих и в то же время стремительно пролетевших месяца вернули Егора самому себе и заводу, а завод вернул его лаборатории. Никто не знал, как это было нужно Егору и как он не хотел этого. Разъезжай он по-прежнему, успел бы побывать в Москве, наверняка встретился бы с Ниной. Он сам разлучил себя с ней, сам подготовил разлуку и сам закрепил ее. Он знал, когда шел на это, что обречет себя на странные и постыдные отношения с женой, но другого выхода у него не было. Он еще не думал тогда, что придет время решать свою судьбу, что его и ее, Нины, опустошенные и богатые планеты должны встретиться своими орбитами и встретиться навсегда. Ему казалось поначалу, что любовь ничему его не обязывает, да и Нина не требовала ничего. Вроде бы они могли жить вот так — он здесь, а она там и лишь встречаться где-то в третьем месте.
Что из этого ничего не выйдет, Егор понял сейчас, когда прочитал короткое письмо от Нины. Написанное на поздравительной открытке, на которой не было изображено никаких атрибутов Октябрьского праздника, а всего-навсего деревянный жбан с пышной шапкой эстонского пива, оно не походило на обычные поздравления, но в то же время каждое слово в нем было праздничным для него. Нина даже никак не обращалась к нему, в нем не было слова «Егорушка», которое, раз услышанное от нее, зазвучало для него как открытие, но в то же время в каждом слове Егор чувствовал себя.
Нина писала:
«Кто-то на Раннамыйза рассыпал солнце. Я собирала его в ладони, оно жгло пальцы, падало на росинки, те вспыхивали огоньками и умирали. Лес ткал в воздухе серебряную паутину, чтобы поймать в нее солнце, но паутина плавилась. Не кажется ли тебе, друг мой, что солнце и счастье — родные братья?»
Она вся была с ним, и, казалось, для нее ничего не было в мире, кроме того, что связывало их, и ему вдруг стало больно, что он так мало был с ней вместе. На расстоянии тоже можно быть вместе, если ты любишь. Но это ведь лишь утешение. Он любил ее так, как никого никогда не любил, и она нужна ему, как никогда и никто не был ему нужен. Почему же их разделяло нечто похожее на туман? Или это казалось, что туман? И верно, никакого тумана и не было. Просто было расстояние и еще то, что в это время он жил в другом измерении, чем тогда, когда они познакомились и полюбили друг друга. Было прежнее его состояние творчества, когда человек испытывает необыкновенную свободу, когда ему кажется, что он ни от кого и ни от чего не зависит, что его ничто не связывает, даже любовь.
«Но ей-то почему так не кажется? — подумал, сразу снимая с себя все оправдания, — почему она, живя в своем постоянном состоянии творчества или в особом измерении, почему же она остается как все: любит, хочет счастья другим? А я думал, что мы одинаковы»…
Егор не заметил, как прошел остановку троллейбуса, и вспомнил о ней, когда уже был на полпути до следующей, и он заспешил: обеденное время кончалось.
«Нет, — с твердой убежденностью подумал он, — нет и нет, — ставил он крест на себе, как бы освобождаясь от того тумана расстояния, который отделял его от нее. — Мы не похожи друг на друга. Вернее, я не похож на нее. Это она мне говорила, что я занимаюсь не своим делом и разрушаю свой характер. А разве я был уже не на пороге этого разрушения? Не на краю полыньи? И разве не она меня отвела от этого порога? — И тут же с горечью отметил: — Она отвела меня от того порога, и это разлучило нас. Но разве она хотела этого?»
Он вспомнил, какие у нее были глаза, когда она слушала его рассказ об инструментах там, на выставке. Он не придал особого значения выражению ее глаз, а теперь видел их — широко распахнутые глаза восхищенного ребенка. Так ей тогда должно быть хотелось, чтобы он был самим собой, когда увидела, какой он на самом деле. А как осторожно, но заинтересованно спрашивала она о его работе в патентной библиотеке. Она думала о нем, любила его и в то же время вся была поглощена своими заботами — сыном, доктором Казимирским, учебой девочек, наконец, у нее ведь только что рухнула прежняя любовь и вера в любимого человека.
Он подошел к остановке и прыгнул в подошедший троллейбус. Народу в нем мало — рабочий Новоград в это время трудился в цехах. Ездят в дневные часы больше всего старики и старушки. Старушек было почему-то больше. Если судить о городе по этим дневным троллейбусам, то можно подумать, что в городе никто, кроме старушек, и не проживает. «Какой-нибудь недалекий социолог непременно сделал бы такой вывод, — подумал Егор, отвлекаясь от прежних своих мыслей. — Иной раз случайное превращают в науку. И все из-за погони за фактом, а не за его сущностью».
Егор глядел на пробегающие за окном старые ветхие и новые дома, на снег, который еще не успели затоптать и загрязнить сажей, на прохожих и думал о том, что пустое слово рано или поздно вернется к человеку карающим бумерангом, но как и что придумать, чтобы на это тратились мгновения, а не годы.
«Счастье и солнце — родные братья»… — подумал он. — Ах, Нина, Нина. Солнце-то светит для всех одинаково, и все остальное зависит от нас, от людей, и никто еще не придумал, чтобы для пустословов небо было с овчинку, а солнце — с пятак».
Когда Егор вошел в пагоду, все работники были уже на месте, и пока он надевал в тамбуре свой халат, слышал, как они о чем-то спорили. Выделялась спокойная рассудительная речь Аграфена и взволнованные протестующие возгласы Эдгара По. Волнуясь, Эдгар торопился сразить противника, и понять, что он говорил, было почти невозможно. Егор вошел в цех. Все стояли у верстака Аграфена, только Иван сидел у своего монтажного стола, шиной к спорщикам. Затылок его белел, сквозь редкие волосы по-детски просвечивала кожа. Егор прошел к своему столу, сел, вынул из кармана открытку, разгладил на столе, еще раз пробежал короткие строчки, но и без чтения он уже помнил их, и сунул открытку в стол. Все разошлись по своим рабочим местам, и только Эдгар все еще махал руками перед носом дядюшки Аграфена.
— О чем они? — спросил Егор у Летова. Тот отозвался не сразу, а некоторое время вертел перед глазами деталь, а когда обернулся, Егор увидел обиженное, замкнутое лицо.
— Эдгар отказался от авторства ПАКИ, — сообщил он.
— Отказался? Почему?
— Пусть, говорит, идет, как коллективный.
— Да почему же?
— Аграфен обижен, что не сочли за соавтора и его.
— Аграфена? В соавторы? А что он сделал для ПАКИ?
— У него сохранился наряд: проверял точность диска. Без тебя я давал ему это задание. Ну вот и скандалит. А прибор посылаем в Ленинград. Неустроев повезет.
— Неустроев? Он-то какое имеет отношение?
— Ну, главный… А ты что, недоволен, что прибор пошел в жизнь? Пока, правда, только на государственные испытания, но все же.
— Что ты, доволен. Как быть недовольным? Что ж, коллективный, так коллективный… — Егор задумался. — Но через Комитет по делам изобретений и открытий он не пройдет. Потребуют авторов. — Егор опять задумался, достал из стола открытку, не читая, повторял слово за словом. И вдруг ему с ясностью короткого сна представилось, как Нина собирает в ладони солнце, рассыпанное на берегу моря. Это были капли росы, в которых отражалось солнце. Нине кажется, что она собирает крошечные яркие осколки светила, но ладони ее полнятся чистой и холодной росой.
Пойти к Роману и попроситься в Ленинград?
Весь день Егор боролся с собой, то окончательно загорался решимостью идти к Роману и брался уже за телефон, чтобы предварительно договориться, то раздумывал вдруг, стыдясь своих мыслей, и рука его так и не поднимала телефонную трубку, ругал себя за нерешительность и совестливость и оправдывал себя тут же. В конце дня, когда он возненавидел себя за эту нерешительность и совестливость, Роман сам позвонил ему и попросил зайти. Но Егор послал вместо себя Летова.
46
— Что такое Раннамыйза?
Варя заметила, как рука мужа, несшая ко рту кусочек печенки, которую он сам жарил по своему способу — отбивал сильно и томил в сметане — как рука Егора дрогнула и едва не уронила с вилки пищу.
— Раннамыйза? — переспросил он, и память его заработала, как бывало в разведке, когда требовалось быстро принять единственно правильное решение. Откуда жена узнала это слово? И тут же память обнаружила слабое место: открытка. Он ее оставил на столе. Но зачем приходила к нему Варя? Она раньше ни разу не была в его лаборатории.
Он ужаснулся и обрадовался мысли о том, как все идет ему навстречу. Сейчас можно сказать обо всем и без новых поисков времени, слов, удобного случая, наконец, ссоры, от которых он сам, да и Варя, будто чувствуя близость развязки, осторожно уходили. Все сказать, все как было и что есть, тогда не нужна будет ложь.
«Сказать все? А что, собственно? — возразил он тотчас себе, чувствуя, что время затягивается и сказать, что такое Раннамыйза, все-таки придется — сказать, что готов развестись с Варей и уехать к Нине? А я знаю точно, что Нина на это пойдет?»
— Раннамыйза? — еще раз переспросил он, как разведчик, застигнутый врасплох, дает вторую очередь из автомата, чтобы выиграть время для принятия решения.
Тут вбежал на кухню Славка, весь переполненный какой-то неожиданной новостью — глаза его сияли от восхищения: «Пап, клуб кинопутешественников… Ящеры, ты знаешь, пап, ужас»… И Егор замотал головой и вновь понес ко рту кусочек печенки:
— Раннамыйза? Откуда ты это взяла?
— У тебя на столе, — Варя вдруг замкнулась, видно, пришлось менять какое-то заранее принятое решение, — открытка со странным письмом.