Пролетит месяц отпуска, месяц потрясающей своей трагичностью жизни и счастья исцеления людей, и снова уже родной мне Таллин засеребрится под крыльями самолета, и я снова буду там, где есть Мустамяэ, улица Койдулы и берег Раннамыйза и старый Тоомас и мои дети.
Я благодарна Человеку за его любовь, которая дала мне необыкновенную свободу. Хорошо себя чувствовать морем в берегах любви и верности».
Он шел и видел Харьков, его улицы и площади, скверы в осеннем золоте листьев и не мог представить их в снегу. Он видел ее поликлинику с зимним садом, зал сеансов и десятка два глаз, с испугом и надеждой ждущих от нее чуда.
Письма Нины рвать нестерпимо больно, а хранить негде, и он запоминал их дословно и раскладывал в памяти одно рядом с другим, точно на полочках. Выходил на берег Шумши и бросал в воду. И всегда они вызывали в нем победу чувства над разумом и в голове его рождались планы встречи с Ниной, планы окончательного устройства их жизни.
Он подошел к реке. Шумша была закована в синеватый панцирь льда, и только у берега родниковая вода съела его. Вода билась в узкой промоине живой трепетной силой. Бросил листок в воду и постоял, пока бумага не намокла и не исчезла из виду. Поднявшись вверх по крутояру, Егор вышел на улицу и зашагал к заводу.
Иван еще корпел в мастерской, по шагам узнал Егора, но не оглянулся. Только светлый вихорок на макушке качнулся, как перо локатора, как бы подтверждая, что, мол, замечен и отмечен.
— Ты что, еще тут? — спросил Егор, проходя мимо и косясь на Иванов монтажный стол.
Иван осторожно отложил лупу, взглянул на Егора, надеясь, что тот сам ответит на свой праздный вопрос, не заставит говорить необязательное, но Егор уже шел к своему столу, и Летову пришлось отвечать:
— Стабильность показаний… Она ж не отработана. Всякое может быть. Не на выставку — на ярмарку. А там не только соглядатаи станут толочься, а и покупатели. А ты что?
Егор сел за свой стол.
— Письмо хочу написать.
— А я пойду все-таки. Женечка уже звонила.
— Иди, иди. — И как только за Иваном закрылась дверь, он принялся за письмо. Он не умел писать о чувствах. Он даже не пытался писать так, как писала Нина, письма его были деловыми, как и вся его жизнь, и только там, где он строил планы насчет встречи в недалеком или далеком будущем — он возьмет отпуск и поедет с Иринкой к ней, но это может быть не раньше каникул, только тут — в словах и в интонации письма — чувствовалось, как он хочет встречи, как тоскует и как неспокойно у него на душе.
С письмом в руке он вышел за проходную. Дул холодный, резкий ветер. Раскачивался и скрипел фонарь над заводскими воротами. Егор осторожно, будто расставаясь с чем-то непомерно дорогим, протолкнул письмо в прорезь почтового ящика, а когда отошел, услышал шаги и оглянулся. К нему подходил директор завода.
— Что полуночничаешь?
Голос Романа прозвучал резко, недовольно. Дураком он был бы, если бы не заметил, что Егор в последнее время уклоняется от встреч с ним.
Егор не ответил, молча пошел рядом. Все в нем подобралось, подтянулось и даже заболело в кишечнике, как бывало в разведке, когда обнаруживали враги.
А дальше произошло все само собой, когда разум отключен, а действует одна воля.
Егор спросил Романа, стараясь не показать, как задыхается:
— Ты можешь на одну минуту представить себя не директором? Просто человеком? Как все? Можешь?
— Что за вздор ты говоришь, Егор?
— Я спрашиваю, можешь или нет?
— Ну?
— Представил?
— Представил…
Егор резко повернулся, коротко размахнулся и ударил его вначале по одной щеке, потом по другой.
— Вот! Я не могу вас судить за прошлое, а за то, что жизнь мне и Варе поломали, — за это сужу.
И зашагал скорым шагом, но не таким скорым, чтобы Роман мог подумать, что Егор от него бежит. Роман мог бы догнать его, но не стал догонять.
47
Егор получил это письмо от Нины уже после Нового года. В канун праздника на заводе шел «великий штурм Кенигсберга», и Егор весь день намеревался съездить на почту, но так и не сумел, а когда вырвался, окошко «до востребования» было уже прикрыто изнутри фанерным щитком.
Наверно, лучше, что письмо он получил именно сейчас. С Новым годом схлынула бы радость, принесенная Ниной, а сейчас она останется с ним на долгие дни, до следующего письма.
Письмо было с ним, он еще не выучил его и не утопил в какой-нибудь промоине на Шумше, и, не дойдя до завода квартала два, остановился, вынул его из кармана, снова стал читать, слыша за каждым словом глубокий и низкий голос Нины.
«Посылаю Человеку вьюжную песню Сурового Моря. В зеленых иголках ели еще звучит мелодия песни, забытой на берегу, в белую ночь. Все здесь ждет, когда те двое вновь увидят седые звезды и подарят Морю тепло своих рук. «Любовь и мысль — вот радость и сила жизни». Ах, как тоскует по Человеку Суровое Море в эту Новогоднюю ночь, желая Человеку счастья».
И опять о себе и все и ничего. И опять она отдавала ему свои чувства и не включала в свою жизнь. И опять письмо ее, уместившееся на одной стороне со странным неновогодним и в то же время и новогодним рисунком — лань среди сыпучих снегов севера, опустила голову, как будто ищет корм, — раскрыло ему всю ее, Нину, и не раскрыло ничего. И опять оно волновало его так, как ничто никогда не волновало. И опять новое, не встречавшееся ему сочетание слов: «любовь и мысль — вот радость и сила жизни». Да, любовь и мысль, чувство и разум — разве это не счастье жизни, на самом деле? Разве это не радость? О чем она думала, когда писала эти слова, достойные стать девизом?
В конверте оказался еще один листок: копия ответа главного специалиста по психоневрологии Минздрава З. Свинцовой на письмо Нины. Егор пробежал строчку за строчкой. После всяческих оговорок сказанные, будто сквозь зубы, слова: «Нет оснований для отказа от психотерапевтических приемов, используемых доктором Казимирским»… Нина подчеркнула эти строчки. Карандаш ходил хлестко и нетерпеливо.
Какая все-таки победа — эти две короткие строчки, написанные через силу и тщательно, очень тщательно отредактированные — как бы не переборщить!
Дома его ждала телеграмма от Нины. В ней сообщалось, что она собрала первую группу, смешанную, — и он понял, что Нина уже так овладела эстонским языком, что может проводить сеансы, — он, этот сеанс, назначен на 15 января, и она ждет его с дочерью.
Варя долго читала телеграмму, Егору показалось, что она искала в ней какой-то другой смысл, но, должно быть, не нашла и заметила только:
— Что же она, эта Астафьева, со всеми так надрывается? Столько денег ухлопала!
Егор пожал плечами. На миг возникло желание обо всем рассказать, но, как и в прошлый раз, остановил себя. Из-за дочери. Все может полететь к чертям, и тогда он не попадет ни к Казимирскому, ни к Нине. Дочь, дочь, об остальном — время покажет. Время — лучшая проверка чувств…
У него было хорошее настроение, когда он собирался в Таллин. Все дни он думал о Таллине и о Нине, и о дочери, с которой может произойти чудо. Он-то видел, как это бывает. Роман отпустил Егора без слова. Донна Анна, обладающая каким-то невероятным нюхом, который ей помогал безошибочно ориентироваться в событиях, на этот раз была рада Егоровой поездке.
У Ирины было тоже хорошее настроение. Она то играла со Славкой, то напевала что-то, и лишь временами забивалась куда-нибудь в потайное место и плакала.
Вечером Егор послал Нине телеграмму, сообщил о выезде.
Он еще не знал, да и знать не мог, что произойдет в то самое утро, когда он помашет рукой провожающим, оставшимся на Новоградском перроне — Славке, Варе, Ивану Летову и Эдгару и что ждет его в Москве короткая и секущая по глазам, как вспышка молнии, телеграмма:
«Нина при смерти. Приезжайте. Мама».
Дочь будет, тормошить его, спрашивая: «Пап, па-ап, что с тобой? Почему ты такой бледный?»
48
— Побрейтесь. Рубашка свежая есть с собой?
— Есть.
— Может, ванну примете?
— Ванну?
Егор никак бы не подумал, что сейчас можно принимать ванну, можно бриться, заботиться, чистая ли и глажена ли на нем рубашка. Но это говорила мать Нины, и он не мог представить, чтобы она меньше его переживала случившееся. И он, готовый было взорваться и укорить ее, промолчал, провел ладонью по небритому, в колючей поросли лицу, потрогал воротник ковбойки и вспомнил, что в чемодане, как всегда, есть чистые рубашки, и обрадовался этому. И в самом деле, ему показалось очень важным, что у него есть свежие рубашки и что ковбойка — это только для дороги. Дочь Ирину он оставил у тетушки Апо. Там он узнал адрес Нины. Тетушка Апо ничего не знала о беде и сильно заволновалась, узнав. Поминутно поднося к глазам платок, она вспоминала: «Жила Нина у меня недолго, с неделю, а подружились мы, скажи, что век сестрами прожили. Редкий человек»…
Егор заспешил на Мустамяэ. Он стеснялся, что идет туда еще неизвестно кем, не мужем и не просто другом, правда, подпись под телеграммой «мама» говорила о многом и разрешала многое. Да и беда — разве она не стирает непонимание или возможность непонимания?
Его встретила женщина лет шестидесяти пяти, и Егор сразу узнал в ней мать Нины — тот же широкий лоб, те же твердые надбровные дуги с широкими и в старости бровями, серые крупные глаза и тот же приятный овал лица, делающий его и сильным и женственным.
— Вы мне послали телеграмму? — спросил он, поздоровавшись.
— Егор Иванович? — спросила Мария Дормидонтовна, — так она ему представилась. — Да, я послала. Но не нашла другого адреса, кроме «до востребования».
— Я получил телеграмму в Москве. И это все верно?
— Вы думаете, я могла бы этим шутить? Я вызвала Астафьева и Гуртового.
Егор почувствовал, как обнесло голову, он покачнулся и схватился за косяк. Если она вызвала их, значит…
— Дайте мне, пожалуйста, воды, — трудно проговорил он сухим ртом. — И скажите, в какой она больнице.