о мне подошел незнакомец и сказал:
— Я Рыбальченко, от Бушманова. Принес теплую куртку и ботинки. Наши все ходят не в деревяшках, а в ботинках со шнурками. Завтра же чтобы надели новую обувь.
Присмотрелся — у Димы тоже были такие же ботинки, но лишь на деревянной подошве.
«Вот как здесь поставлено дело!» — подумал я. Меня это обрадовало.
Над Заксенхаузеном кружили самолеты, небо гудело звуками свободного простора.
Ежедневно утром, после «кофе», заключенных распределяли на работы. Из этого лагеря часть людей выходила или выезжала на грузовиках в карьеры, на какие-то предприятия и даже на авиационные заводы, где собирались самолеты. Нам, новичкам, каждому выдали новую, только что с фабрики поступившую разнообразную обувь, каждому — старый, потертый рюкзак. Перед строем появился эсэсовец и сказал:
— Отныне вы все зачисляетесь в команду топтунов. Будете ходить в выданной вам обуви ежедневно по пятьдесят километров. Каждый должен дать ей требуемую нагрузку и таким образом проверить ее на прочность, установить дефекты. Сорок второй номер ботинок, например, должен принять вес в шестьдесят пять килограммов. У кого вес легче, тому в рюкзак добавят песку. Владельцы фирм хотят иметь точные данные о качестве своей продукции. Они доверили вам испытания. Так, кто вы отныне?
Заключенные молчали.
— Не запомнили, свиньи? — Вы — топтуны! Топтуны! Кто из вас в день пройдет пятьдесят километров, тот получит дополнительно пятьдесят граммов хлеба. Кто не пройдет, тот — саботажник и получит, — эсэсовец выразительно указал на столбы с перекладиной, возвышающиеся в отдалении, — тот получит виселицу! Ясно?
Люди молчали.
Началась процедура взвешивания и заполнения рюкзаков песком. Проделано было все быстро, и нас снова построили.
— Марш! — раздалась команда. Из репродукторов грянула бодрящая музыка.
Мы отправились в первый далекий поход, длиной в два месяца. Многие из нашей команды «топтунов» в эти минуты не могли предвидеть, что для них этот путь по кругу — то каменный, то асфальтовый, то песчаный, то грунтовой на определенных участках — станет последним в их жизни.
Соблюдение режима испытаний, музыкальное сопровождение, раздача жалких кусочков хлеба за невыносимую работу — все это охотно взяло на себя ведомство Гиммлера. Видимо, промышленники обуви хорошо платили ему за эту «проверку теоретических расчетов на практике».
Наклонившись вперед, с ношами за плечами, по четыре в колонне понуро тащились фигуры по кругу. Шли вдоль бараков, мимо проволочного заграждения и железных ворот. Там, где замыкался круг, сидел охранник, и когда проходила колонна, он откладывал в сторону палочку для учета. С каждым кругом фигуры склонялись под тяжестью все ниже и ниже.
Мы все идем и идем. На нас падает густая черная копоть из квадратной трубы. Мы вдыхаем этот дым и ощущаем угарный слащавый запах горелого человеческого тела. Мы знаем, что это дымят печи крематория, находящегося за высокой кирпичной стеной. Мы уже видели, как туда вывозили из наших бараков убитых и умерших. Мы знаем, что там сжигают и казненных в газовых камерах. Назначение каждого помещения, все, что происходит под каждой крышей этого лагеря, нам уже известно. Об этом мы много говорим в бараках. Даже сейчас, когда остаемся без охранников, перебрасываемся об этом несколькими словами, вкладывая в них частицу своих последних сил. Ум и сердца наши наполнены гневом и бессильным протестом.
Громко играет музыка. Мы знаем, так заглушаются выстрелы, когда расстреливают заключенных. А что в том бараке, обнесенном проволокой? Фальшивомонетчики. Они подделывают деньги, документы, печати. Тех людей никто никогда не видел.
«Топ-топ! Топ-топ» — слышатся шаги и нет конца кругу и нашей дороге, нашим мукам.
Осеннее тусклое солнце опускается все ниже и ниже. Вот оно уже на уровне трубы, черный дым окутывает его, заслоняет свет.
— Девяностый круг! — грустно произносит кто-то.
Теперь можно подумать о завтрашнем дне, о друзьях, можно помечтать, как и где раздобыть табаку на закрутку или хотя бы одну сигарету. Поесть сухой картошки, пожевать кусочек эрзац-хлеба. А завтра все повторится сначала. Но пока что — ни с чем не сравнимое счастье упасть на жесткую постель, смотреть в крышу и ничего, никого не видеть, только думать, думать и отыскивать ниточку надежды, видеть лучик света, затаившийся в самом тебе.
Проходят дни. Живу ради ботинок, где-то изготовленных машинами и рабочими руками на радость человеку. Мне они приносят мучение. Их осматривают с несравненно большим вниманием, чем нас. Из-за них ежедневно гибнут заключенные. Ботинки снятся, они отражаются ночью в отдыхающем мозгу чудовищами, попирающими нас.
Я уже полностью разобрался в обстановке лагеря и в ситуации, сложившейся теперь здесь. Понимаю, почему по нескольку месяцев держат людей, присланных сюда для того, чтобы их сжечь, а пепел их костей отослать гроссбауэрам в качестве удобрения, а топленое сало — есть, оказывается, жир и у истощенных голодом людей — отправить на фабрики. Все заключенные знают, куда и что вывозится из лагеря, потому что многие работы выполняют они сами и друг другу обо всем рассказывают. Нам ясно, что от нас останется, мы знаем, на каком месте можно продержаться дольше...
Меня тянет к организованным, сплоченным людям. Я еще здесь ни с кем не разговаривал как летчик, не говорил, что смог бы поднять вражеский самолет и повести его на Восток. Мне хочется поделиться этими мыслями с товарищами, которые бы по достоинству оценили их и по-настоящему взялись за подготовку побега.
Побег... Как его осуществить из такого лагеря?
Однажды вечером меня свели с Бушмановым. Он популярен среди заключенных, наверное, главный деятель подполья и за ним, конечно, следят «стукачи». Поэтому с ним нельзя долго стоять, ходить рядом, разговаривать. Надо уметь сказать кратко, но полно, так, между прочим, на ходу, не задерживаясь около него.
Внешне он такой же, как все, — худой, изнуренный, беспомощный, но его взгляд, его голос, мысли его сразу воодушевляют меня.
Мы прохаживаемся и время от времени встречаемся на две-три минуты. В этот период надо успеть послушать его и сказать свое. Бушманов не смотрит на меня, руки за спиной, высокая фигура ссутулилась, шаги решительные, мысли цепкие.
— Никакой паники! Я ношу над сердцем мишень, десять моих товарищей в таком же «ранге», нас могут расстрелять в любую минуту, но мы живем здесь по нескольку месяцев. Гиммлер и, все его предприятия смерти теперь загружены обработкой противников Гитлера среди самих немцев. Эсэсовцы расстреливают, сжигают, допрашивают своих, им сейчас не до нас.
— Заключенных берут на завод «Юнкерс». Там имеется свой аэродром. Если бы... — намекаю я.
— Такой один план нашей группы уже стоил трех десятков жизней. Летчик поднял самолет с людьми и тут же упал на землю. Нужно знать машину! Найти пути к ее изучению. Остальное тебе другие расскажут, поговори со «стариками»...
«Надо немедленно найти информацию о неудавшемся побеге-перелете, — думаю я. — Может, Пацула что-либо слышал? Надо знать факты, подробности, без точных данных бессмысленно готовиться к такому побегу».
Наверху, под самой крышей, на кроватях третьего яруса можно поиграть в самодельные карты, в шашки и шахматы, полистать иллюстрированный журнал, засаленный сотнями рук, а самое главное — поговорить, узнать новости, своими мыслями поделиться. На верхние нары к нам довольно часто поднимаются товарищи снизу. Вполголоса обсуждаем, разумеется, самое важное, самое необходимое.
— Когда слушаем Диму, он воодушевляется, рассказывает много новостей, о которых мы узнаем впервые. В одну из таких бесед с ним я направил разговор на тему трагического провала побега «какого-то нашего летчика на немецком самолете». Дима тут же включился в разговор.
— Так ведь это же «Иванушка-дурачок» похитил «юнкерс». Тот, что косноязычным прикидывался. Мне ребята рассказывали, что он долго возил воду, всегда ходил оборванцем, не брился и так умел смешить немцев, что они подыхали со смеху. Комендант, бывало, вызовет его к себе, а он только порог переступит и — бах на пол! Покатится немного — и прыг-скок, как обезьяна. За это и прозвали его «Иванушка-дурачок». Нет ума — считай, калека, чудак, придурок. Как только не называли его. А он возил на лошаденке водицу и ко всему приглядывался. Присмотрел, где стоят самолеты, и как их и кто охраняет.
— Так он, что же, летчиком был? — спросил кто-то. Дима бросил на меня быстрый взгляд, немного замялся, потом ответил:
— Наверное, летчик! Понимал же, на какую кнопку нажимать.
— Так понимал, что угробил столько людей? — Этот вопрос усилил желание Димы рассказать все известные ему подробности.
— Летчик тоже ошибается? И моторы отказывают. Правда же? — обратился ко мне Дима.
— А мне откуда знать, что там бывает в небе? — ответил я, крепко сжав его руку.
Он даже рот раскрыл от удивления, хотел что-то возразить, но тут же умолк. Я не отважился посмотреть в глаза товарищам — еще догадаются, что между нами существует какая-то тайна. А она, эта самая тайна, висела надо мной, как Дамоклов меч. Один неосторожный поступок, одно слово Сердюкова, и моя голова покатится с плеч. Дело не в том, что я летчик, а, скорее, в том, что теперь у меня другая фамилия. В лагере каждый держал личное прошлое за десятью замками своей души.
Ночью я несколько раз просыпался от тяжелого сна. Летел куда-то над тучами. Загорался мотор моего самолета, отламывались крылья, а у меня не было парашюта, но я выбрасывался из кабины, падал, цепляясь за чьи-то руки, и спасался. Мне уже было известно, почему разбился самолет и погиб летчик вместе с теми, кого он стремился вывезти на Родину. Огромный двухмоторный бомбардировщик на развороте свалился в штопор. Значит, пилот не знал особенностей этой машины и сделал слишком крутой вираж. Возможно, что люди, находившиеся на борту, почувствовали, как наклоняется машина, неожиданно испугались, шарахнулись в одну сторону и нарушили центровку? На том самолете можно было поднять в воздух не тридцать, а сто человек. Пять тонн бомб брал этот бомбардировщик! Но неподготовленные для перелета пассажиры как раз и могли причинить непоправимое несчастье!