ься в тот барак, где находились Пацула и Дима. Но на полпути меня вдруг остановил пожарник.
Пожарники были чудовищно злые люди. Я видел, как они жестоко расправлялись с теми, кто однажды закурил около бани. В каждом из нас они подозревали поджигателей.
Я вытянулся перед пожарником, стал по команде «смирно». Он обошел меня вокруг, осмотрел со всех сторон, потом выдернул куртку из-за пояса, и вся моя продовольственная помощь вывалилась на землю.
— Ты обворовываешь ферму офицерскую?! — закричал пожарник.
Об этом тут же доложили коменданту, он приказал дать мне порцию палок и прогнал с хозяйственного участка.
С этого времени я стал «безработным», то есть не входил ни в одну из рабочих команд. Таких заключенных было много: нам будто бы не хватало вокруг лагеря работы и мы одни сидели в холодных, темных бараках без дела.
В последние дни октября, в те дни, когда в нашей стране люди жили предпраздничным настроением, радио по всему лагерю сообщило, что заключенные, не входящие в рабочие бригады, должны немедленно выйти на общую площадь.
«Что бы это могло означать?» — думал я.
Люди повалили из бараков. День был пасмурный, моросил дождь, поэтому каждый натягивал на себя все имеющееся у него тряпье, а сверху надевал обязательную полосатую куртку. Знали, что на таких «парадах» приходится стоять подолгу.
Большой плац стал серым. Но вот прозвучали команды, и из конца в конец площади выравнились ряды длиннейшей колонны.
Репродукторы известили: будет произведен медицинский осмотр.
Порядок осмотра был заранее продуман: люди сотнями раздевались донага и проходили мимо столов. Только сейчас обратили мы на эти столы внимание: за ними сидели люди в гражданском — их было человек пять — и лишь за последним сидел мужчина в белом халате, вероятно, врач.
Я попал в первую сотню. Ничего не поделаешь — надо снимать с себя лохмотья и стоять на ветру, в холодную морось голышом и босиком. Сто живых скелетов — какая ужасная картина! Глядя на других, ты видишь самого себя. И, видимо, не один из нас в эти минуты подумал о том, что лучше было бы умереть, но не переносить таких издевательств.
А по радио подаются команды: по одному подходить к первому столу. В ряду я был пятнадцатым или двадцатым, и хорошо видел дорожки в «рай» и в «ад», по которым предстояло сейчас пройти. Приближаясь к первому столу, мы услышали приказ: задержаться перед дамой, стоявшей правее, повернуться перед ней на сто восемьдесят градусов. Я посмотрел вправо и действительно увидел высокую женщину. Худощавая, стройная, вся в черном, она стояла одна, в стороне. Перед ней не было стола. Похоже было, что она прибыла лишь для того, чтобы посмотреть на голых мужчин, когда они выглядят удивительно жалкими.
Присутствие женщины не вызвало у нас чувства смущения или стыдливости. Каждый из нас останавливался и представлял ей возможность осмотреть свою костлявую фигуру со всех сторон. Многие думали, что это немецкая помещица, поэтому подходили к ней и, повернувшись, стояли с замиранием сердца. Может, она возьмет в свое имение? Ведь оттуда легче убежать.
За столами сидели мужчины в черных дорогих костюмах и белых рубашках, с черными нарукавными повязками, на которых в белом круге извивалась черная свастика. Эта церемония на самом деле походила на рынок рабов-невольников.
Я повернулся перед женщиной кругом и на миг уловил ее взгляд. Она смотрела на меня с нескрываемым презрением. Я прошел дальше, удрученный неудачей. Еще не дойдя до стола, за которым сидел респектабельный капиталист, я услышал голос дамы в черном. Она что-то сказала эсэсовцу. Я невольно оглянулся и увидел: один из нашего ряда уже стоял в стороне от нее. «Какой счастливец!» — подумал я. Это был заключенный, которого я часто видел: тело его до пояса было разрисовано татуировками. «Почему у меня нет татуировок?» — искренне пожалел я.
Проходя мимо последнего фабриканта, я потерял последнюю надежду на то, что вырвусь из этого лагеря. Никто из них не указал на меня своей палкой — работорговцы сидели на стульях и каждого, кого они облюбовали, били палкой. Значит, очень плохи мои дела. Неизвестно, сколько я еще протяну в таком состоянии.
Еще раз оглянулся и увидел уже нескольких человек» неподалеку от дамы в черном. Потом, значительно позже, я узнал еще об одной «даме» — Эльзе Кох и ее предприятии в концлагере Бухенвальд. Потом я прочел о том, как там сдирали кожу с теплых человеческих трупов и передавали рабочим мастерской Эльзы Кох. Специалисты обрабатывали ее и изготовляли абажуры, кошельки, сумки, на которых сохранялись рисунки татуировки. Тогда лишь я вспомнил о том великане из нашего барака, грудь, руки, ноги и спина которого были сплошь татуированы. Наверно, немало выкроили кусков из кожи этого человека. Потом мне стало понятным выражение лица садистки, зверя в образе женщины, осматривавшей наши фигуры сквозь едва заметную вуаль-паутинку. Она выбирала жертву для своего бизнеса. Мое счастье заключалось в том, что на мне не было ни единой наколки.
Врач держал в руке палку и на определенном расстоянии, когда подходил к нему заключенный, повелевал: повернись, нагнись, присядь, иди вправо, влево. Эта палка врача и забросила меня вместе с полутысячью других заключенных на остров в Балтийском море. Остров, вошедший в мою судьбу на всю жизнь.
Большие тайны
В вагоны нас набили как скотину, и поезд побежал сквозь ночной мрак.
В вагоне темно. Теснота, духота страшная. Чтобы высвободить свою руку, я пошевелился и прижал кого-то еще плотнее. Тоненьким голоском человек попросил не давить так сильно на него. Я узнал голос Димы Сердюкова. Почему со взрослыми едут и подростки? Если нас везут на работу, то какие же из детей рабочие?
Рассветало. Утро проникло в вагон сквозь заплетенные колючей проволокой люки. Люди приникали к дверным щелям, чтобы подышать свежим воздухом, определить, куда нас везут. Лучше бы не на Запад.
Заключенные заговорили:
— Посмотри, какие сосны. Красота!
— Лучше бы ботинки топтать, — послышался недовольный голос.
— На новом месте за такую работу отбивные давать будут, — пошутил кто-то.
— Ударьте его по спине, он отбивную сразу проглотит, — сострил Дима Сердюков.
Неподалеку от меня тихо сидел один знакомый по команде «топтунов», по фамилии Зарудный. Он старше меня, в плену находился уже третий год. Очень худой. На лице вместо щек глубокие впадины, нос длинный и почти прозрачный.
Запомнился мне Зарудный и стал близким после одного очень короткого разговора, состоявшегося между нами на марше по кругу. Он шел впереди, я шагал за ним через одного. И когда Зарудный стал отставать, в задних рядах заворчали: «Иди, иди, а то из-за тебя и нас бить будут». Я видел, как трудно Зарудному нести груз за спиной, тащить полужелезные, окованные ботинки большого размера. Зарудный сердито оглянулся, и я подумал, что он поругает ворчунов. Но он выпрямился и громко сказал:
— Вот бы одеть Гитлера в эти кандалы и погонять по этой дороге.
— Будь спокоен, папаша, оденут его еще и не в такие ботинки, — поддержал я Зарудного. Мне были приятны и тон, и меткое его замечание.
Зарудный обернулся и добро посмотрел на меня. Хотел, видимо, еще что-то сказать, да кто-то толкнул его в бок, мы приближались к месту, где стоял эсэсовец. Затем Зарудный не раз расспрашивал меня о битве под Сталинградом, на Курской дуге; я доверительно рассказывал ему обо всем только лишь потому, что услышал от него такие гневные слова о Гитлере.
Зарудный нравился мне за свое спокойствие и мужество. Я рассказывал ему о подкопе, который привел меня в концлагерь.
— Так вы и на воле еще ни разу не побывали?
— Нет, — ответил я.
— Я трижды выходил на свободу, а результат каков?..
— Ну, мне лишь бы вырваться за ворота, а там я бы сумел, — не соглашался я с Зарудным.
— Сумел, да не очень. И мы со своим товарищем все как будто учли, а после третьего побега я вот вместе с тобой еду.
— Наверно, одежда выдает? — спросил я.
— Мы и одежду сменили.
Упоминание об одежде, видимо, совсем оживило в его памяти какую-то волнующую историю. Зарудный подвинулся ко мне поближе и стал рассказывать о своем третьем побеге из плена.
— Это было в Бремене. За две ночи мы проделали в проволоке ход, вылезли в канаву и побежали к болоту. «Среди болот собаками не выследят», — решили мы. Два дня пересидели в зарослях, ели, что попадалось, потом пошли на станцию. Сумели пробраться в товарный вагон и поехали. А когда поезд прибыл на станцию назначения, нам пришлось вылезать из вагона. Только спрыгнули мы на землю, нас тут же увидел стрелочник. «Стойте! Кто такие?» Отвечаем ему, что на ум взбредет, а сами стреляем глазами, куда бежать. Нырнули под вагоны. Бросились в разные стороны, запутали след и очутились на улице какого-то большого города. Вышли за город, в лесу наткнулись на безлюдную дачу. Здесь нашлась приличная для нас одежда, и мы так оделись, что хоть в театр. Костюмы на нас черные, новейшие рубашки белые, шляпы хорошие, а на ногах... деревянные долбанки. Куда пойдешь в таком наряде? Сразу же поймают да и еще припишут, что мы кого-то ограбили. Бросили мы костюмы и пошли в своем одеянии опять к полотну железной дороги. На ходу поезда влезли в вагон. У нас была заготовлена карта-схема, мы знали, какой город следует за каким, а направление держали на Берлин. Ехали долго, и когда поезд остановился, вышли из вагона. Теперь наши полосатые костюмы никто бы не узнал, потому что мы их окрасили угольной пылью со стен вагона.
По вывескам узнали, что мы в Берлине. Невдалеке увидели, как какие-то люди время от времени заходили во двор, обнесенный колючей проволокой. Подошли ближе, стали расспрашивать. Это оказался трудовой лагерь. Здесь содержали молодежь, привезенную на работы из Советского Союза. Нашли земляков. Они дали нам хлеба и жареного кролика. Принесли кое-что из верхней одежды. Напялили мы на свои полосатые пижамы обыкновенные брюки и куртки, поблагодарили друзей по несчастью и подались на вокзал. Один немец объяснил нам, что отсюда ходят поезда за углем в Катовицы. «Везет нам», — думали мы. Забрались в пульман — длинный открытый вагон и вот уже уезжаем из Берлина. Ехали всего ночь. Радости нашей не было предела. Мелькают станции, города, товарный экспресс спешит за углем, везет нас в Катовицы, а оттуда до фронта рукой подать.