я грубым железным листом. Видимо, по ней отводилась дождевая вода. Я определил, что по этому желобу, который, очевидно, вел к колодцу или подземной трубе, такому человеку, как я, можно проползти к самой стоянке самолета. План побега обогащался новыми возможностями. Когда мы подошли к месту катастрофы, то увидели, что ракета упала в море на мелкое место. К ней уже подобрались на лодках солдаты и прикрепили толстые тросы. Заключенные ухватились за трос и по команде стали тянуть останки ракеты. Железное чудовище, чем-то похожее на океанскую рыбу, покачнулось и поползло к берегу.
Подъехал кран, зацепил каркас ракеты и понес его дальше на сушу. Возвращаясь к своим участкам работы, слушаю разговор:
— Страшное оружие! — говорит один.
— Все против нас, — пояснил другой.
— Где они берут их, эти ракеты? — спросил я идущего рядом пожилого заключенного.
— А там, за лесом, — поясняет он. — Я недавно заправлял их горючим.
Прошло еще несколько интересных для меня дней. Стали формировать новую команду, и мне удалось втереться в бригаду, которая должна была обслуживать ракеты.
«Так ли это, точно ли?» — думаю я, шагая вместе со всеми членами бригады. Вот мы уже прошли каменные ворота. Здесь нас остановили. Охранники сдали нас новому конвою. Пересчитав, ощупав каждого, эсэсовцы повели нас к месту работы. Я увидел на площадке около десяти огромных колб, установленных на железобетонных постаментах. Под них вели ходы, и туда спускались люди, такие же, как и мы, заключенные. Они заправляли горючим ракеты и помогали команде при их запуске. Об этом я узнал спустя некоторое время.
Нам приказали прокопать канаву, по которой должны прокладываться трубы. Работая, я на глаз подсчитывал разные расстояния. Делал это с целью нарисовать схемы, чтобы передать их и рассказать об увиденном нашему командованию, если сумею осуществить задуманный мной побег.
Легко думать об этом, а как практически осуществить? «С помощью самолета? Единственная возможность!» — мысленно решаю я.
На острове жизнь расписана до минуты и все шестьдесят секунд — под контролем эсэсовцев. Однако и в таких условиях заключенные находили выход для свидания с товарищами, проживающими в других бараках. По инструкции к живущим в других бараках разрешалось ходить лишь в сапожную и портняжную мастерские, в прачечную.
В мастерских и прачечных были свои капо (бригадиры), назначенные комендантом для руководства работой, и, конечно, для контроля. У сапожников старшинствовал немец Карл, у портных — поляк Кароль, в прачечной, где стирали и сушили нательное белье, старшим был русский по имени Владимир. Работа в тесных мастерских и прачечной равняла «начальников» из заключенных с рядовыми, и они ничем не отличались от них.
Приобщил меня к посещению этих закоулков Зарудный. Увидев как-то меня, он сказал:
— Чего не зайдешь? Можем на любой фасон переделать твои долбанки.
— На любой не надо. Вот если бы на теплый фасон, было бы в самый раз.
— Все можем. Приходи сегодня же.
По его тону я понял, что ему надо сказать мне что-то.
Сапожная мастерская ютилась в загородке барака, рядом со столовой.
Здесь я прежде всего увидел гору долбанок, то стертых, а то и с порванным матерчатым верхом. Сапожники — их было человек десять — даже поздними вечерами сидели за своими столиками и работали. Открыв дверь, я остановился у входа.
— Свой! — тихо сказал Зарудный и бросил молоток на столик.
Все последовали его примеру. Зарудный пояснил:
— Думали, идет комендант, вот и схватились за молотки.
— Я похож на коменданта? Он раза в четыре по объему и по весу больше меня, — заметил я.
— Вечером, да еще здесь, кошка волком кажется. Садись, снимай свои хромовые-ивовые. Так удобней знакомиться.
Зарудный представил меня уральцу Саше Воротникову, назвав его музыкантом. Я внимательно посмотрел на него: тонкое лицо, худощавый, как все, юноша с длинными, костлявыми пальцами. Мое внимание привлек пожилой человек с сединой в волосах и глубоко посаженными глазами, назвавший себя Владимиром. Что-то величаво спокойное было в его образе и в манере держаться.
— Отпразднуем его приход, товарищи, — неожиданно сказал Владимир и задержал на мне свой мягкий, но цепкий взгляд.
Я посмотрел на Зарудного. Наверное, все заметили мою взволнованность.
— Зачем печалиться? — душевно, но твердо сказал Зарудный. — На фронтах наши будут праздновать октябрь с музыкой батарей, а мы, к сожалению, не будем в ней принимать участие. Вот если только Саша на сапожном инструменте сыграет.
Воротников улыбнулся как-то по-особенному, словно ребенок, к которому ласково обратились, и ответил:
— Попробую, исходя из условий, — и начал выразительно выбивать о доску своими длинными пальцами знакомый мотив.
Поём тихо, без слов, это была мелодия «Москвы майской». Глаза у людей заискрились, лица стали одухотворенными, и мне вдруг показалось, что мы не в концентрационном лагере, а где-то на родной земле, что все здесь свои, близкие, свободные люди. Я чувствовал, как мои душа и сердце вместе поют эту любимую песню. Зарудный смотрел на меня. Я понял, что ему хотелось, чтобы я поверил этим людям и считал их своими близкими, верными гражданами Родины.
Владимир подал знак, и стало тихо.
— Отпразднуем, товарищи, двадцать седьмую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Соберемся после ужина. Где предлагаете?
— Известное дело — в прачечной. Туда реже всего заглядывают «стукачи», — предложил Владимир.
— Лучше здесь, в сапожной, — сказал Зарудный. — Безопасней. Решено. Хлеба мы припасли. Все! А ты возьми любые старые долбанки, я заменю на хорошие, — посоветовал мне Зарудный.
— У Димы совсем развалились, — вспомнил я о своем молодом друге.
— Давай. Детских у нас много. О мальчиках особенно надо заботиться. Несчастные дети! Что ты еще хочешь сказать?
— Я сегодня работал рядом с хорошим юношей, с Колей, его фамилия не то Рубанич, не то Рубенович.
— Коля Урбанович, — подчеркнул фамилию Зарудный. — Он прекрасный парень. На него можно положиться. О нем я тебе расскажу потом.
В темноте мы пожали друг другу руки и я ушел, преисполненный бодрым чувством. Значит, на острове Узедом существует подпольная организация, поддерживающая людей в минуты отчаяния, заряжает их оптимизмом и надеждой на лучшее будущее. Ручеек целебной воды течет сюда, пробивается из родной земли, освежает душу своих сыновей.
Сегодня я будто напился этой животворной воды, она прибавила мне сил и энергии.
6 ноября, когда стемнело, ко мне подошел Миша Лупов. Оказывается, и он знает о празднике в сапожной мастерской. «Пора», — шепнул он мне.
Мы взяли с собой кто обувь, кто какую-нибудь одежонку и, крадучись, вышли во двор лагеря.
Наверное, никогда в мастерской не было так многолюдно. В такой поздний час шел обмен старой обуви на новую. Зарудный и его коллеги во главе с немцем Карлом сидели за своими рабочими столиками.
— Товарищи, за Великий Октябрь, за нашу победу! — сказал Зарудный. Воротников застучал пальцами по звонкой диктовой доске. И на этот раз песня о Москве разлилась своей волнующей душу мелодией. Когда кончилась песня, Владимир тихо сказал:
— Разойтись! — И все поняли, что это был приказ, и исполнение его безоговорочно.
Мы возвращались к своим баракам, держа в руках долбанки. Редкие высокие сосны, казалось мне, поздравляли меня с праздником, Слышен был мерный шум морских волн, набегавших на пологий берег острова. Луна то появлялась, то вдруг пряталась среди туч, будто играла с ночью в прятки.
До сих пор, когда я взбирался на свой этаж под самую крышу барака и ложился в свой ящик-кровать, каждую ночь грызла меня горькая тоска одиночества.
И вот теперь я вошел в общество смельчаков, которые не шепотом, а вслух ведут разговоры о победах наших войск, о городах Польши, Венгрии, за которые сегодня ведет бои наша могучая Советская Армия. Эти люди знают все подробности покушения на Гитлера. Они живут великими тайнами и большими интересами. С ними я и буду искать пути к вражескому самолету, чтобы вернуться на Родину.
Пришла зима
Поползли низкие тучи, пошел снег. Лес и море стали будто темнее. Еще тяжелее стало жить заключенным. От холода мы кутаемся в бумажные мешки, наматываем на себя все, что можно.
Стужа особенно донимала утром, когда, раздетые до пояса, мы выбегали во двор, чтобы проделать упражнения физической зарядки. Затем бежали к умывальнику и, протиснувшись к трубе, пробитой во многих местах, подставляли свое худое, посиневшее тело под острые струйки ледяной воды.
На аппельплаце заключенных непременно осматривал комендант. В теплой шинели, сапогах, перчатках, обходил он каждый ряд с фронта и тыла. За порванную одежду — удар нагайкой, за плохую выправку, нестроевой вид — кулаком в лицо... Только после всего этого комендант выходил на середину плаца и спрашивал:
— У кого есть жалобы?
Тысячи людей молчали.
— Кто болен? Кто плохо себя чувствует?
Молчание.
В первые дни во время такой процедуры кое-кто из больных доверчиво признавался в своем недомогании. Ему приказывали сделать шаг вперед; подходил врач, высоким приказывал наклониться, ибо сам был мал ростом... Оттянув веки, заглядывал в глаза и, каким бы больным ни был человек, вызывал двух «санитаров». В мгновение ока прибегали они с ведром холодной воды и выливали ее на голову заключенному...
Сейчас больные молчат. Ветер кружится и бросает в лицо хлопья снега. Туманы закрыли аэродром. Жизнь на нем замерла. Работа в «планирен-команде» на ветру, среди болота, с лопатой и деревянным молотом уже свела в могилу нескольких наших товарищей. Я чувствовал, как ежедневно таяли и мои силы. Начали пухнуть ноги.
Я заметил, что часть знакомых мне по Заксенхаузену и новых заключенных стали одеваться теплее. Мой земляк Фатых однажды утром поддел под байковую куртку теплый и модный свитер.