Полёт к солнцу — страница 26 из 46

— Вот-вот, Коля, — согласился я с ним, тем самым намекнув на наивность побега на лодке. Однако Володя не согласился со мной и сказал:

— Об этом подробно мы еще не говорили. Сначала порежем проволоку.

— Чем же вы будете ее резать?

— Володька достал ножницы и резиновые рукавицы. Среди нас есть один с Волги, он переплывал ее от берега до берега.

— Это все хорошо на словах. А знаешь ли ты, в какой стороне твоя родина — Белоруссия?

— Вон в той! — Коля показал рукой на запад.

— Там Франция, Коля, — сказал я ему и заметил, как он смутился. Но ничего мне не ответил.

Мы приближались к морю, волны били о берег еще грознее. Коля молчал, часто шмыгал простуженным носом.

— Кто же этот волгарь? — спросил я.

— Корж его фамилия, — посмотрев вокруг, тихо ответил Коля.

— Ты сообщишь товарищам, что завербовал меня?

— Сообщу, если согласны с нашим планом, — уточнил Коля Урбанович.

— Не возражаю, доложи им о нашей беседе. А Коржа Ивана я видел: низенький такой?.. — показал я рукой.

— Он, — утвердительно сказал Коля.

Идея побега все время не покидала меня. Я был уверен в нереальности плана побега по морю, понимал, что «заговор» этих смелых людей обречен на неудачу. Но с Колей говорить об этом не считал нужным. Я думал о том, что если курносый, их организатор, серьезно отнесется к согласию, которое я дал Урбановичу, значит, будет искать свидания со мной, и тогда я откровенно скажу ему, что думаю, как расцениваю их план. Никто, конечно, не мог согласиться участвовать в подобном побеге. На острове располагались большие пограничные заставы. На воде имелись соответствующие посты. Ну, предположим, что гребцам удастся как-то обойти их. Сколько же километров они могут покрыть за ночь, чтобы утром их не обнаружили наблюдатели? А если начнется шторм?.. Обо всем этом я не стал говорить Коле Урбановичу, а при встрече с Коржом скажу.

Свой побег, о котором непрерывно думал, я намеревался осуществить только самолетом, если представится возможность захватить его на аэродроме. Вокруг идеи похищения самолета я и должен объединить некоторых людей, чтобы с их помощью претворить ее в жизнь

* * *

Погода на острове Узедом в это время была жестокая. Она мучила нас холодом, сыростью, пронизывающей до костей. На берегу моря после штормов мы находили куски янтаря и выброшенную рыбу, вероятно, оглушенную где-то минами или бомбами. Рыбу мы, конечно, съедали, а из янтаря мастера делали разные красивые безделушки и на них выменивали у стражников что-нибудь из еды. Некоторые заключенные, особенно итальянцы, за янтарь отдавали нашим ребятам паек своего хлеба, а потом у своих же земляков, получавших посылки из дому, выменивали значительно больше.

Когда я впервые увидел, как один итальянец отдал за кусок янтаря свой дневной паек хлеба, меня это удивило:

— А что же сами будете есть? — спросил я его.

— Хлеб, — ответил он. — У вахмана выменяю.

На другой день я встретил этого же итальянца с подбитым лицом.

— Выменял? — поинтересовался я, будто не заметил синяков на его лице.

— Отобрал, паразит! — гневно промолвил итальянец.

— За что так он тебя? — кивнул я на синяки.

— Только это и осталось, — улыбнулся «коммерсант».

Как-то мы на болоте копали канаву, и вдруг откуда-то выпрыгнула лягушка.

— Лягушка, лягушка! — закричал старый француз и, кинув лопату, бросился ловить ее. У француза не хватало сил догнать лягушку.

— Лягушка, лягушка, — оглядывался он на нас и едва не плакал.

Кто-то из наших поймал ее и отдал французу. Он счастливо улыбался.

Утром, когда мы вышли на работу, я спросил француза:

— Ну, камрад, хороша лягушатина?

— Вкусная, — причмокнул он губами, — но не такая, как у нас во Франции. У нас лягушки крупные.

Иностранцы, получавшие посылки, изредка дарили нам, советским пленным, несколько плиточек печенья, отдавали порции хлеба. Посылки, даже для иностранцев, как правило, приходили полупустыми: эсэсовцы присваивали все лучшее из еды и ценное из вещей. Если же владелец возмущался по этому поводу, его куда-то вызывали и больше он в барак не возвращался. Говорили, что всех таких протестующих убивали.

Из-за куска хлеба, из-за хорошей вещи, которую можно было обменять на еду, в лагере происходили страшные трагедии. Принуждаемые к непосильной работе люди быстро теряли силы и тогда их чувствами, поступками руководил не рассудок, а желудок.

Заключенного, доведенного до полного истощения, психически больного на этой почве, мы узнавали по зрачкам: глаза у него были затуманены, словно незрячие. Такой человек мог ни с того ни с сего расплакаться, смотреть в глаза каждому встречному и без конца повторять: «Хлеб, хлеб».

Комендант лагеря и его помощник, занимавшиеся агитацией за переход пленных в немецкую армию, прибегали к разным способам испытания человеческой психики, пользуясь неслыханными способами истязания. Перед строем комендант произносил речь о дисциплине, порядке, потом говорил о победах немецкой армии на фронтах, призывал переходить к власовцам. Сказав это, он брал в руки буханку хлеба, большой кусок колбасы, приподнимал их над головой и говорил:

— Кто согласен служить великой Германии, тот получит все это и ежедневно будет есть все, что пожелает. — Одиночки соглашались, брали хлеб, колбасу, а тысячи стояли безмолвные, черные, страшные в своем гневе и муках.

Длинные, холодные зимние ночи меня пугали. Не спишь, думаешь... «Неужели и я дойду до такого состояния, что утрачу способность надеяться на побег, впаду в отчаяние, в хаос окружающего меня бытия?» Именно мысли о побеге и постепенная осмысленная подготовка к нему пробуждали во мне новые силы, поддерживали мой дух.

Но вот зимняя непогода отступила, тучи поднялись выше, и самолеты загудели, закружились в погожем небе. На душе стало легче. Во время работы, орудуя лопатой или деревянным молотом, я внимательно слушал звуки с аэродрома. Вот самолет вырулил на старт. Я смотрю на него издалека. Потом, уже не глядя, жду, когда пилот перед разбегом машины даст мотору большие обороты. Ясно представляю, как проходят эти минуты в кабине. Мотор завыл мощно, на высоких нотах: это холостые обороты.

Сейчас пилот отпустит тормоза, увеличит обороты, и самолет, отозвавшись иным голосом, покатится, помчит, понесется вперед по бетонке. Не поднимая головы, по звуку определяю, когда он точно над нами. Сейчас пилот открыл шторки охлаждения, чтобы не перегрелся мотор... Уже набрана необходимая высота, сбавляется газ...

Мне не раз казалось, что это я лечу, оторвавшись от затянутой тучами земли рабства, и пробиваюсь к солнцу, на свободу.

«Копай, Михаил, торф и держи себя в руках!» — Такими мыслями я охлаждаю пыл своего воображения.

А самолеты кружат... Наверное, молодые пилоты выполняют учебные задания. Иногда поднимается сразу несколько пар истребителей. Они долго гудят там, за тучами, вероятно, барражируют, прикрывают остров от чужих бомбардировщиков. Иногда один и тот же самолет покидает аэродром за несколько минут перед пуском ракет. Осведомленные заключенные говорят, что с такого самолета управляют по радио «летающими бомбами».

Приземлившись, «юнкерсы», «мессершмитты», «хейнкели» совсем близко пробегают от нашего места работы. Они разворачиваются недалеко от нас. Тогда я не могу, не имею сил, заставить себя наклониться и работать. Я смотрю жадно, смотрю на каждый самолет. Если бы кто из бригадиров или охранников знал психологию человека, он бы понял, что так разглядывать самолет, так «прирастать» к нему глазами может только тот, у кого отобрано право летать. А самолеты тем временем разбегаются по капонирам и стоянкам. Я подсчитываю, сколько метров к самому ближнему...

Утром, когда мы очень рано, еще затемно приходим на аэродром, звуки работающего мотора волнуют еще больше, я становлюсь нетерпеливым. До самолета — сто пятьдесят метров. И место, и машину я помню, вижу их в темноте. Воображением рисую механика, сидящего в кабине, прикованного к доске приборов. Кроме стрелок, он сейчас ничего не видит, а когда выключит мотор и сойдет на землю, он будто «слепой»... Мысленно я уже не одного из них сбил с ног одним ударом. Кусок железа в моей котомке, которая болтается на боку, я ощущаю так же, как и свое тело, и не раз сжимаю его своими пальцами, испытывая, насколько он удобен... Когда мой разум, мое сердце скажут мне: иди!

В моем уме, в мыслях моих по утрам, в темноте, когда мы выходили на работу, поднималась буря, и с каждым днем она росла. Вот-вот она подхватит меня и понесет. Я уже твердо зафиксировал в памяти, когда на стоянке появлялись летчики, подсчитал, сколько времени проходит с того момента, когда мы проходили для работы на аэродроме и когда начиналось прогревание моторов. Моя полосатая одежда предательски опасна днем. Сконцентрировав все свое внимание на истребителях, находившихся ближе ко мне, я заметил, что днем, во время обеда, все техники и механики покидают стоянки бомбардировщиков и отсутствуют целый час, видимо, в столовой. Такое обстоятельство едва не поколебало моего выбора попытаться улететь на бомбардировщике, но ненадолго...

* * *

В это утро нам с Димой неожиданно поручили необычную работу. Мы пришли к тому месту, где находились вчера, нас ожидали бетономешалка, лопаты, вагонетки, запорошенные снегом, мокрые и холодные, но бригадир вдруг приказал нам сбить из досок туалет, отнести его на некоторое расстояние и поставить на канаве, которая вела к морю. Каркас этого сооружения уже был заготовлен, нам надлежало кое-как «обшить» его и соорудить помост. Мы взяли каркас помоста, гвозди, инструменты и понесли к канаве.

Чем дальше я отходил от бригады, тем сильнее, до рези в глазах всматривался в предрассветные сумерки, пытаясь определить, каково расстояние до стоянки крайнего истребителя, однако было еще темно, и я ничего не разглядел. Работу мы закончили раньше, чем я предвидел: механики еще даже не начали прогревать моторов. Про себя я думал, что когда они загудят, то я, отослав Диму, задержусь на минутку в туалете, а отсюда проберусь к самолету... Но нужно было возвращаться в бригаду.