Полёт — страница 24 из 27

– Значит, ты все еще беспокоишься обо мне…

– Да, но я знаю, что ты найдешь собственный путь.

Вздыхает.

– Знаешь, мама, я тоже за тебя волнуюсь. И я вижу, как тебе плохо.

– Мне никогда не нравилось сидеть взаперти. Ничего не делать. Но я не знаю, когда у меня появятся силы, чтобы вернуться на работу. Я скучаю по своим старичкам, но не уверена, что старая калека будет им полезна.

Чуть помолчав, она продолжает:

– А еще больше меня расстраивает, что я не могу заботиться о тебе, Лили. Что это тебе прихо…

– Знаю, мама. А не съездить ли нам на море на несколько дней?

Глава 10

Лили

Впервые она сидела на переднем пассажирском кресле, когда я за рулем. Я никогда не разрешала ей садиться рядом со мной: не хотела, чтобы она критиковала мою манеру водить. Это смешно, теперь я понимаю.

Мы долго едем молча, погрузившись в свои размышления. Бок о бок – мы будто подключены друг к другу. Как будто все это время мы думаем об одном и том же. Как будто испытываем одни и те же эмоции, пока километры дороги остаются позади. Исподволь эта тишина заставляет нас заговорить о том, что у нас на сердце, начать задавать вопросы. Те, что обычно не задают. И уж точно не дочь – своей матери.

– Ты никогда не скучала по мужской любви?

– Никогда.

Я пристально смотрю на свою мать.

– Но это правда. Думаю, одни созданы для этого, а другие – нет. И потом, за мной было кому присмотреть…

Выдерживает паузу.

– У меня была моя дочь.

По радио звучит песня, которую я знаю наизусть, и все же горло сжимается. «Puisque tu pars»[40] Жан-Жака Гольдмана. В машине тихо, я вслушиваюсь в слова, и на моих глазах выступают слезы. Нелепо, я знаю, но мне кажется, будто эта песня об уходе моего отца. Которого я никогда не видела. О котором ничего не знаю.

Конечно, у меня к матери есть тысячи вопросов. Ну, не тысячи, конечно. Но один – точно. Тот, который я не решалась задавать, потому что не хотела ранить ее чувства. «Почему папа ушел?»

На самом деле я уверена, что в детстве спрашивала ее и она честно отвечала, но ее ответ меня не удовлетворял, этому ответу мне было трудно поверить, и уж если он мучил меня, как же, должно быть, он не давал покоя моей матери.

И однажды я перестала спрашивать, потому что ответ никогда меня не устраивал.

«Я не знаю».

Как она могла довольствоваться этим? Не подумав о себе, обо мне? Почему не догнала его? Почему не звонила, не требовала объяснить причину, за которую потом можно было бы держаться? Причину, заключавшуюся не в ней, не во мне, что позволила бы жить без чувства вины. Ведь ни она, ни я ни в чем не были виноваты.

Я никогда не нуждалась в отце, никогда не мучилась вопросом о том, кто я такая, но недосказанность сохраняется, и я кружу вокруг нее, а ведь одного ответа было бы достаточно, чтобы положить этому конец.

– Почему папа ушел? – вдруг спрашиваю я. – Почему он бросил нас?

Мама продолжает смотреть прямо перед собой и негромко говорит:

– Не нас, а меня, тебя он не бросал.

– Я не понимаю.

– Твой отец ушел от меня, и я не хотела, чтобы он возвращался вынужденно.

– Вынужденно?

– Дай мне закончить, Лили. Ты прекрасно знаешь, я говорю не о тебе. Я не хотела, чтобы он чувствовал себя обязанным. Тогда он уже решил, что без меня будет счастливее, поэтому я не сказала ему о своей беременности.

У меня нет слов.

– Но мама… Я всю жизнь думала, что меня бросили. Что просто быть собой недостаточно, чтобы меня любили. Я выросла в страхе все потерять, ослабив хватку. Я выросла в страхе оказаться несостоятельной, даже отдав все. С мыслью о том, что тебя могут бросить в любой момент. Без всякой причины. И я все потеряю. Почему ты не сказала мне правду? Я бы поняла. Это был твой выбор.

– Выбор любви, Лили. Знаешь, я долго колебалась. И когда я увидела его, замкнувшегося, жесткого, несгибаемого и бескомпромиссного, я ушла. Не стала его удерживать. Я очень хотела ребенка. И у меня была ты. Уже тогда – славная и живая. Я никогда об этом не жалела. Это было лучшее решение в моей жизни. И, пожалуй, самое смелое.

Повисло молчание.

– Я всегда думала, будто он ушел, потому что меня было недостаточно…

– Напротив, Лили, если я и отпустила его, то как раз потому, что мне достаточно было тебя.

Пауза.

– Но почему ты говоришь об этом только сейчас?

– Теперь я знаю, что не вечна.

Глава 11

Габриэль

Мы приезжаем в Бретань под дождем. Каменный дом с крошечным садиком, застекленной террасой и видом на бушующее море. Лили достает из багажника вещи и уступает мне комнату с видом на море.

Утром она уже мне выговаривает.

– Зачем ты убрала зеркало из ванной? – спрашивает она, чистя зубы.

– Предпочитаю не видеть свое лицо по утрам. Оно все перекошено, разобрано – ни дать ни взять картина Пикассо!

– Сделай одолжение, повесь обратно, мама! Не буду же я краситься на ощупь?

– Да уж, «мама»…

– И пойдем со мной, хочу тебе кое-что показать.

Она ведет меня на террасу, выдвигает табурет и просит меня позировать ей. Я никогда не делала этого раньше. Никогда – специально. Я замираю.

– Ну, дышать и немного двигаться ты можешь.


Лили

Я всегда рисовала маму. Все время. Ловила ее в какой-нибудь позе, в каком-нибудь образе, мысленно фотографировала и бежала к себе в комнату рисовать. Двух-трех минут было достаточно. На деталях я не задерживалась – тренировалась замечать только главное. У меня была куча ее портретов, я прятала их под нижним ящиком стола.

Моя манера не изменилась, сегодня я рисую ее так же, как и в шесть лет. Я без всяких сомнений распознала бы свои детские рисунки среди других.

Со временем, конечно, я узнала, что такое свет и композиция. Техника совершенствовалась, но набор из нескольких линий, штрихов и изгибов, которых было достаточно, чтобы изобразить ее, остался прежним. Особенно ее глаза, рот, нос, руки и шею.

Я рисовала очень быстро, чтобы не забыть то, что увидела. С той же скоростью я рисую по сей день. Не знаю, каково это – часами сидеть перед чистым листом бумаги, не зная, что нарисовать, с чего начать. Оказавшись перед холстом, я не думаю. Все происходит, будто я в каком-то трансе. Все решает рука.

Когда я была маленькой, помню, пыталась максимально точно воспроизвести то, что находилось передо мной. Однажды мне приснилась художница Джорджия О’Кифф, она подошла к моему мольберту и сказала: «Когда рисуете, нужно писать не то, что видите, а суть, которая трогает вас. Отбросьте внешние детали, сосредоточьтесь на том, что должны увидеть другие. У вас есть эта сила. Власть сделать так, чтобы изображенное вами воспринимали именно так, как вы задумали».

Сегодня я хочу показать миру свою маму такой, какой я ее вижу.


Габриэль

Моя дочь смотрит на меня. У нее всегда был пристальный взгляд. От него даже взрослым становилось не по себе. Мой табурет – тоже отличный наблюдательный пункт, даже если я вижу не так хорошо, как раньше.

– Помнишь первую красивую коробку цветных карандашей, которую я тебе подарила? Купила ее то ли в аптеке, то ли в хозяйственном.

– Прекрасно помню, мы были на каникулах на юге Франции. Мне было лет пять или шесть, я уже умела читать и отказалась заходить с тобой, потому что над дверью было написано Droguerie[41]. Мне не нравились люди, которые употребляли наркотики, ведь это запрещено законом и вообще – плохо. И я не понимала, ты-то что там делаешь? Покупаешь наркотики?

– У тебя всегда было буйное воображение.

– Ты вышла и протянула мне карандаши, и это был самый счастливый день в моей жизни. До сих пор помню, как красиво они лежали в той жестяной коробке, и я представляла, что именно смогу нарисовать.

– Ты стала рисовать все время. Однажды мы обедали в ресторане, кажется, в пиццерии, и ты нарисовала что-то на бумажной скатерти. Официанты похвалили тебя, рисунок им понравился, и ты подписала его, сказав: «Однажды это будет стоить кучу денег!» И они оставили его себе.

– У меня всегда была мания величия. Как можно быть такой самоуверенной?

– Может, это потому, что ты никогда не чувствовала нехватки любви…

Глава 12

Лили

Отлично помню свой первый жизненный урок. Я тогда была в детском саду. Мы рисовали, и я решила смешать два своих любимых цвета – желтый и фиолетовый. Я очень старалась и втайне надеялась, что получится самый красивый в мире цвет. Но получился коричневый. Самый уродливый коричневый на свете.

В тот день я поняла, что две вещи, которые можно любить по отдельности, не обязательно сочетаются друг с другом. Как и мои родители.


Габриэль

Каждый день после обеда она проводит время на террасе, и я часто сижу рядом на табуретке. Ей всегда есть что мне рассказать.

– Мама, ты знаешь историю о Клоде Моне и его катаракте?

– Лили, но у меня-то не катаракта!

– Дай мне закончить! После того как Моне заболел, он перестал видеть синий цвет. Он стал использовать больше красного и желтого, делать на них особый акцент. Затем ему сделали операцию, она прошла неудачно, и он стал единственным человеком, чей глаз мог воспринимать ультрафиолет[42]. После операции Клод Моне сказал: «Я вижу все синим. Но не вижу красного, не вижу желтого. Это ужасно. Я не вижу их, как раньше, но при этом я прекрасно помню цвета». И он продолжал рисовать мир таким, каким его видел. Но его это смущало, он чувствовал, что больше не может передать цвета, как прежде. Один журналист спросил его: «Откуда вы знаете, что пишете синим?» «По надписям на тюбиках с краской», – ответил художник.

– Я не знала.

– Так же и с Ван Гогом, с тем, который отрезал себе ухо. От эпилепсии его лечили наперстянкой, а побочным эффектом стало то, что он стал видеть все в желтых тонах.