— Слушай, а почему мы никогда раньше не были у него, раз вы так давно дружите? — не может остановиться, продолжает свои расспросы Евдокия, когда она в конце концов готова, мы выходим из ее дома на улицу и идем к моему «Спутнику». — Ты вообще много куда, наверно, ходишь, а меня почти никуда не берешь.
У нее ощущение — сегодня ей предстоит восхождение на такие горние высоты жизни — Эверест в сравнении с ними покажется крошкой.
— Всё в свою пору, моя радость, — с глубокомысленной вальяжностью отзываюсь я, словно и в самом деле вхож на равных в самые высокие гостиные.
Хотя на самом деле мне пришлось напроситься к Райскому. Новый год, желание моей радости — встретить его со мной, ну не в «Ист буфете» же его встречать! Ее нужно вывести в свет, продемонстрировать ей, что я не хухры-мухры, пусть у меня корыто вместо нормальной тачки, но круг моего общения — ого! «Да нет, что ты, приходи», — согласился Райский, когда я в очередной свой звонок прижал его так — или отказать мне, или все же позвать.
Ощущения, что через несколько часов наступит Новый год, — никакого. Осенняя тьма вокруг, голый и мокрый асфальт под ногами, мозглый воздух приникает к лицу сырым полотенцем, кажется, природа хочет что-то сказать этим обманом, силится донести до человека некое важное сообщение, но что она хочет сказать, что сообщить? — язык ее непонятен, а наш человеческий слух беспомощен.
— Слушай, просто не верится, неужели мы едем к Райскому? — вопрошает Евдокия, когда мотор уже прогрет, мы пристегнуты и я трогаю свое корыто с места.
Возбуждение, владеющее ею, так велико, что мне становится не по себе: я вдруг едва не воочию вижу ту жуткую пропасть, что разделяет нас с Райским. Он успешен, знаменит, богат. Его загородный дом, куда мы едем, стоит несколько миллионов долларов. Не понимаю, и убей меня Бог — не могу понять: откуда у Райского такие деньги. Ну хорошо, он не стихотворец, как аз грешный, четыре октавы его востребованы, хотя он мой ровесник, но тем не менее: несколько миллионов долларов! Если с Савёлом все ясно — он просто жлобствует, гребя к себе свое и чужое, то о Райском того не скажешь — сибарит сибаритом и респект к своему сибаритству родился раньше его самого. И если у Савёла в доме студия, то у Райского, кроме того что студия, еще и зал. Конечно, не Олимпийский дворец спорта, но настоящий зал: со сценой, с креслами, с осветительной и звуковой аппаратурой — можно устраивать полнокровные концерты. Райский тщеславен, и безмерно, может быть, вперед него родилось не его сибаритство, а его тщеславие.
— Да ладно, что ты. К Райскому и Райскому, — бормочу я в ответ на вопрошание Евдокии. — Человек как человек.
— А почему он на твои тексты ничего не писал? — задает мне новый вопрос моя радость. — Столько лет дружите.
О, вот это болезненно по-настоящему. Это как серпом по тому самому месту из поговорки. Едва ли только она это понимает. Но мой удел — не подать и виду.
— Все впереди, — говорю я.
Райский встречает гостей в освещенных дверях. У него по участку повсюду видеокамеры, и при приближении очередных гостей створки входных дверей распахиваются во всю ширь, а хозяин в черном смокинге и с галстуком-бабочкой на шее стоит в солнечном проеме с приветственно раскинутыми в стороны руками: «Как я рад!..» Меня он обнимает вполне дежурным, ничего не значащим объятием, зато цветущую улыбкой счастья Евдокию облапливает и тискает так — ну прямо потащит ее сейчас на какой-нибудь лежачок. Благо его нынешней жены рядом с ним нет, она, надо полагать, хозяйствует в доме, и можно себя не сдерживать.
— Негодяй! — восклицает Райский, наконец выпуская Евдокию из объятий и обращаясь ко мне. — Такую райскую птицу — и не показывал! Держать в клетке такое сокровище!
— Вот выпорхнула, — блею я.
— Да, я хочу пожаловаться, — счастливо вещает Евдокия, — Лёнчик меня совсем никуда не водит!
— Больше мы ему не позволим! Не позволим! — так и прошибая воздух вокруг себя козлоногим запахом сатира, подхватывает Райский. — Пусть он еще попробует!.. Мы грудью на защиту!
— Ты слышал? — говорит мне моя радость, когда Райский в конце концов покидает нас, и мы остаемся в гардеробной вдвоем приводить себя в порядок после дороги. Тон у нее — старой княгини из «Пиковой дамы», когда та была еще молодой и обращалась с мужем как с дворецким. — Будешь держать меня взаперти — за меня есть кому постоять.
Я ее осаживаю, мне не остается ничего другого, — впрочем, не слишком-то греша против истины:
— Не обольщайся. Цена светской любезности — грош в базарный день.
Выйдя из гардеробной, мы почти сразу же сталкиваемся с Ковалем. Он в одном из своих обычных белых шелковых пиджаков, с громадным бордовым галстуком-бабочкой, который, если затрепещет крыльями, чего доброго вознесет его в воздух, в руках у него бокал красного вина, и на лице, как всегда, то умиротворенно-отсутствующее с оттенком отстраненной высокомерности выражение, по которому сразу можно заключить, что перед тобою погруженный в свой богатый внутренний мир большой поэт. Хотя он всего лишь удачливый песенник с претензией считаться поэтом.
— А, Лёнчик, привет, — небрежно говорит Коваль в ответ на мое приветствие (я тороплюсь поздороваться первым, потому что он вполне может пройти мимо, прошив тебя своим погруженным в богатый внутренний мир взглядом как пустое место — будто вы и не знакомы).
Евдокия его, естественно, узнаёт. Кто не узнает человека, беспрерывно торчащего на телевизионном экране. Она ожидающе, с предвкушением волнующего звездного знакомства смотрит на него, смотрит на меня, требуя взглядом: представь! — и в его взгляде тоже предвкушение знакомства с нею — он рассмотрел мою спутницу, и вот она, в отличие от меня самого, не вызывает у него ни малейшего презрения, наоборот, — но я их не представляю друг другу. Обойдутся. Что он, что она.
— Идем, — беру я Евдокию за локоть, увлекая ее в глубь дома, и ей, в свою очередь, не остается ничего другого, как подчиниться мне.
— Почему ты не стал нас знакомить? — недоуменно спрашивает она, когда расстояние, что разделяет нас с Ковалем, достаточно, чтобы ему не услышать нас.
Я не утруждаю себя объяснением. Что тут объяснишь.
— Он не достоин знакомства с тобой, — говорю я.
Встречу Нового года Райский устраивает без застолья. Не в смысле — без еды, еды изобилие, но вокруг стола, на котором она изобилует, ни стула, следует обзавестись тарелкой и, набравши на нее, что пожелаешь, отползти в сторонку: по периметру гостиной стоят другие столы — столики, вернее — со стульями, креслами, банкетками возле них, вот тут и обосновывайся. По гостиной проворными галками — белый верх, черный низ — снуют три официанта с подносами, разносят вино в фужерах, водку в рюмках, высматривают на столиках опустевшие тарелки и молчаливо перегружают их к себе на подносы.
Евдокия восторженно и ошеломленно оглядывает открывшуюся ей картину сладкой жизни. Взгляд ее становится острее орлиного. Смотри, шепчет она, прижимаясь губами к моему уху, а ведь это Боровцев, ведь это он, да? Я смотрю. И подтверждаю: разумеется, Боровцев. Лучший музыкальный критик всех времен и народов — так, он хочет, чтобы к нему относились. Тоже человек из ящика.
Боровцев перехватывает мой устремленный на него взгляд и, слегка кланяясь, приветственно поднимает руку с рюмкой водки. Или джина. Или виски, что там у него. Я еще не вооружился и в ответ, выпуская на лицо приветственную улыбку, просто вскидываю вверх руку.
— Ты с ним знаком? — в упоении приобщения к горним вершинам культуры вопрошает меня Евдокия.
— Вроде как знаком, — отвечаю я. Что абсолютная правда. «Вроде», и точнее не скажешь. Я знаю его, он знает меня, и это все.
— Познакомишь? — все в том же упоении приобщения снова вопрошает меня Евдокия.
— И что ты будешь с этим своим знакомством делать? — не без иронии бросаю я ей.
Евдокия молчит, обдумывая мой вопрос. Ее умная головка подсказывает ей, что вопрос таит в себе некий подвох.
— Солить! — обиженно, но со смехом выдает она мне наконец.
Мы разживаемся необходимыми орудиями для проводов уходящего года в виде бокала красного вина в руке моей радости и рюмки коньяка в моей собственной, после чего приступаем к более детальной рекогносцировке местности предстоящего сражения.
— А вон Грошев, — указываю я на долговязого белобрысого субъекта в лоснящемся шелковой вышивкой сине-зелено-оранжевом пиджаке.
— Кто такой Грошев? — мигом встает Евдокия в охотничью стойку.
Она разглядывает человека, на которого я ей указал, с жадностью сеттера, увидевшего желанную дичь. Однако опознать человека в расшитом шелком сербурмалиновом пиджаке Евдокия не может — по ящику его не показывают. Как говорится, выпал из обоймы. Его любили показывать по ящику лет пятнадцать назад, когда новая эпоха была еще в младенчестве. Он тогда являл собой пример нового человека — вот он наслаждается жизнью в джакузи у своего друга в Канаде, вот его занесло с другом-американцем на Ниагарский водопад, вот ему в гостях у какого-то миллионера неизвестно где дали в руки клюшку для гольфа, чтобы обучить премудростям неизвестной прежде в развалившемся Советском Союзе игры. Но эпоха выросла, заматерела, и теперь в героях ящика тот, у кого свое джакузи, кто может за свои деньги свободно слетать на Ниагару и не учится играть в гольф, а просто играет. Грошев же всего лишь главный редактор глянцевого мужского журнала и имеет не доходы, а положенную ему владельцем журнала зарплату, которая хоть и прилична, но на которую едва ли он может позволить себе роскошь жить в соответствии с требованиями, что предъявляются к герою нашего времени.
Я объясняю Евдокии, кто такой Грошев и чем он славен, и она с видом приобщения к очередному Эвересту ублаготворенно кивает:
— О, очень популярный журнал! У нас мальчишки на лекциях все время его листают.
Очередное знакомое ей лицо, естественно, снова из ящика. Только она не может вспомнить имени.
— Гремучина, — подсказываю я.