Полёт шмеля — страница 30 из 99

, вот настала пора ей и заиграть. Костя, следуя моему указанию, восхищается неувядаемостью Балеруньи и всячески ластится к ней — иначе говоря, несет тривиальную чушь о том, какая она необыкновенная женщина, объявляет, что столь бесподобный кофе пьет только у нее и даже фарфор, в котором она подает нам кофе, уже доставляет наслаждение (хотя фарфор обыкновенный, лучший свой кофейный сервиз Балерунья нам не выставила). Лесть — убойное оружие, Балерунья сидит вроде с бесстрастным лицом, но эта же бесстрастность предательски выдает, что Костина трепотня достигает своей цели.

Однако Берминов тоже помнит о сделанных ему указаниях. И, выждав в Костином словотворении паузу, вламывается в нее.

— А что это, Лёня, — обращается он ко мне, — за шлюшка с тобой была у Райского на Новый год, слухами уже земля полнится?

О, какая тишина разражается громом над нашим сервированным для откушивания кофия столом. Я борюсь с собой, чтобы не вскочить и прямо так, в рывке, не всадить в берминовскую харю кулаком.

Но вот ведь что: это же не он сказал. Он лишь, как стало теперь принято говорить, озвучил. А сказала это на самом деле Балерунья. Я буквально различаю в произнесенной им фразе ее интонации.

Притом нельзя на это и не ответить. Только как ответить, что ответить — чтобы и честь защитить, и не потерять Балерунью? По той известной прибаутке про девушку: и рыбку съесть, и другое удовольствие получить.

Я не успеваю придумать ничего достойного, — Костя медленно, оттолкнув ногой стул, поднимается в рост, в руках у него чашка с еще неотпитым кофе, и вот я вижу — рука с чашкой начинает медленно идти вперед, словно в неуверенности, но мгновение — и обретает ее, и в рывке выплескивает содержимое чашки на Берминова.

— Вы что! — вскакивает Берминов. — Вы что себе!..

— Я себе что? — с тяжелым, мозжащим негодованием переспрашивает Костя. — Это вы что! Берите свои слова обратно, пока разрешаю! Или будете с битой мордой: я когда бью — я не разбираю чем!

Он плеснул расчетливо, хладнокровно: не в лицо, чтобы не обжечь, а на грудь — на белую дорогую сорочку, на красный в серебряно-черную полоску дорогой галстук, черно-искрящийся дорогой костюм.

Балерунья растеряна (бывает растеряна и она) — чего-чего, а такого она не ожидала. Слова Берминова были адресованы мне, не Косте.

— Погоди-погоди! — вскакивает она и, схватив Костю за руку, повисает на ней. — При чем здесь вообще ты?

— При чем?! — взревывает Костя. — Чтобы мою дочь шлюхой!..

— Погоди, погоди, погоди! — взывает к Косте Балерунья. — Какая твоя дочь? О твоей дочери слова не было сказано!

— А с кем он был у Райского на Новый год?! — тычет Костя в меня указательным пальцем. — Он был с моей дочкой! Отец попросил друга взять свою дочь-фанатку с собой, с каких это пор «фанатка» и «шлюха» синонимы?

Балерунья отпускает его руку.

— Понятно, Костя, — говорит она. — Все понятно. И я тебя понимаю. Извинись, — обращается она к Берминову. — Ты нехорошо пошутил. Нельзя так.

Она удовлетворена, она защитила свою честь. Ей не так и важно, действительно ли то была Костина дочь. Но теперь есть версия, и версии ей достаточно.

— Прошу прощения, — бормочет Берминов, глядя в пространство между мной и Костей.

— А я за свои действия прощения не прошу, — говорит Костя. — Пусть это будет актом сатисфакции. Скажите спасибо Лизе, что обошлись без битой морды.

— Достаточно! — вскидывает руки Балерунья. — Инцидент исперчен, как завещал говорить нам классик советской литературы. Допивай свой кофе, — оборачивается она ко мне, — забирай зонт — и идите. Всё, идите!

Кофе я допиваю лишь потому — нужен мне этот кофе! — чтобы наш с Костей уход не выглядел унизительно и не походил на бегство с поля боя. Тем более что это на самом деле победа.

Оказавшись в лифте, где нас никто не видит, я бросаюсь к Косте и, если воспользоваться штампом бульварной литературы, принимаюсь душить его в своих объятиях.

— Ты гений коварства! — воплю я. — Не голова — Дом Советов! У тебя же вроде и дочери нет, одни парни?!

Костя, отстраняясь от меня, чтобы не быть задушенным, довольно посмеивается.

— Знаешь, сам не ожидал! Вдруг, когда он тебе эту шпильку подпустил — бац, словно меня кто под бок толкнул: спускай на него собак!

Мы идем из дома Балеруньи по Гончарной, направляя наши стопы к моему корыту, в руках у меня мой зонт, так удачно забытый у Балеруньи в прошлый раз, и я знаю, что не позднее завтрашнего дня у меня раздастся звонок. Я уверен, что раздастся, я в этом не сомневаюсь. Не мне придется звонить Евгению Евграфовичу, а он позвонит сам.

8

Был последний каникулярный день, и вместе с каникулами заканчивались елочные спектакли. Сегодня даже вместо трех, как все предыдущие дни, было только два представления. Лёнчик в спектакле играл роль Доброго гнома, помогающего детям отыскать неизвестно куда запропастившегося Деда Мороза. Роль была не большая, не маленькая — четыре появления на сцене, и его тщеславие было вполне удовлетворено. Два прошлых года, что занимался в драмкружке, на елочные спектакли его не привлекали, и он со страшной силой завидовал старшим ребятам — все роли отдавали им. Но теперь он сам был этим «старшим». И теперь у Лёнчика было чувство, можно расставаться с драмкружком — все, чего хотелось, достигнуто. Тем более что он уже дважды выходил на сцену Дома культуры в роли Октава в мольеровских «Проделках Скапена» — одного из главных персонажей, — и сегодня вечером, в завершение каникул, ему предстояло выйти в третий раз.

В перерыв между утренним и дневным елочными спектаклями в гримерках за сценой появилась бухгалтер, расположилась в одной из уборных за гримировочным столом и, заставляя расписываться в ведомости, стала выдавать деньги. В этом вот и было особое значение елочных спектаклей: за них платили. Все получали одинаково — по тридцать рублей, страшные деньги: если бы чуть больше года назад, до обмена, когда прежний рубль превратился в десять копеек, — это целых три сотни!

Лёнчик впервые в жизни был волен распоряжаться такими деньгами, как заблагорассудится. Нет, держать в руках такие деньги он, конечно, держал, но вот именно, чтобы быть неподотчетным в них — это впервые.

И не он один был такой. А похоже, что и все. Сразу у всех загорелось отметить событие, и, сбросившись по трешке, откомандировали Лёньку Любимова, который играл почти без грима, в ближайший магазин за вином и закуской. Лёнька вернулся с двумя бутылками портвейна, с бутылкой наливки «Спотыкач» и бутылкой ликера «Бенедиктин». Пили из одного стакана по очереди, забравшись за заднюю кулису, чтобы не засек никто из взрослых, по той же причине и торопясь: приложился — и сразу до дна. Портвейн Лёнчику был уже привычен — пил его перед школьными танцевальными вечерами еще и в девятом классе, пил он как-то и «Спотыкач». Зеленый цветом «Бенедиктин» оказался липко-тягучим и обжигающим горло — дыхание от него будто пережимало. «Что он так горло хватает?» — промаргиваясь от выступивших на глазах слез спросил Лёнчик. «Тридцать градусов, что ты хочешь, — со знанием дела ответил Колька Акимов. — Крепче „Бенедиктина“ только уже водка».

Второе елочное представление играли, словно сцена была заполненным водой аквариумом — так медленно двигались ноги, так медленно двигались руки, так не хотел ворочаться язык. Лёнька Любимов, когда по действию ему нужно было убежать за кулисы, упал и убрался со сцены на четвереньках. Колька Акимов, игравший второго гнома и постоянно задиравший гнома, которого играл Лёнчик, дернул во время очередной ссоры Лёнчика за бороду так, что борода с одного боку оторвалась и криво повисла в сторону, вызвав в зале восторженный хохот. У самого Лёнчика в середине спектакля что-то случилось с памятью — он не мог вспомнить своих реплик и нес отсебятину, заставляя партнеров корчиться от смеха и нести, чтобы выпутаться, такой же бред. Но все это никого не приводило в ужас, а только веселило, и, когда занавес закрылся, у всех вырвался вздох разочарования: что же, все?! — так всем хотелось веселиться дальше.

До «Проделок Скапена» оставалось еще четыре часа. Лёнчик содрал бороду, снял в гримерке перед зеркалом вазелином с лица грим. Лёнька Любимов позвал всех к себе, сообщив, что родители подарили ему на день рождения магнитофон «Яуза-20» и у него есть полная катушка записей Джона Холлидея, Джон Холлидей был манок что надо, все решили идти — Лёнчик отказался. У него имелся свой план на эти четыре часа. Полученные деньги жгли карман, и если, когда пили за кулисами, ему не было понятно, на что потратить их, то теперь, когда выпитое уже растворилось фейерверком в крови, он знал, на что их потратить.

Он собирался купить остроносые югославские ботинки, что продавались в обувном магазине неподалеку от дома. Остроносые ботинки — это был самый писк моды, на эти ботинки, выставленные в витрине уже целый год, ходили время от времени любоваться всем домом, но никто даже не посмел заикнуться родителям, чтобы купить их. Ботинки стоили как раз тридцать рублей, что он получил, целых триста рублей старыми — сумасшедшие деньги. Недостающие для покупки ботинок три рубля, потраченные на растворившийся в крови фейерверк, Лёнчик собирался восстановить из денег, что у него скопились из тех дватцатчиков, что родители давали на обед в школу. Иногда пообедать не удавалось, иногда обедал меньше, чем на двадцать копеек, и в принадлежащем ему верхнем ящике письменного стола, на дне под учебниками и тетрадями скопилось как раз что-то рубля три-четыре.

Брат гулял на улице, дома одна бабушка Катя и, как всегда — на кухне, выгрести из ящика звенящую мелочь не составило никаких сложностей. Запершись в туалете, Лёнчик пересчитал деньги, — оказалось даже больше, чем он предполагал, почти пять рублей. Теперь оставалось — чтобы за ту неделю, что он не проходил мимо витрины и не видел ботинок, их никто не купил.

Ботинки стояли в витрине на месте. И подошли идеально. Как если б их сшили специально для него. Он надел один, второй — они был