Он подтвердил, не вполне осознавая в тот момент, что, собственно, говорит, но так оно все и случилось: через полторы недели он уже работал на флагмане советского машиностроения, числясь учеником фрезеровщика цеха средних механических узлов. Ходил на смену, помогал рабочему, к которому его определили, устанавливать детали на рабочем столе громадного, в три человеческих роста станка, крепил фрезы и сам уже проходил простые плоскости черновой обдиркой, чистил в конце смены станок от стружки и еще три раза в неделю посещал Дом техучебы на площади Первой пятилетки — занимался на курсах фрезеровщиков, чтобы к Новому году сдать на разряд.
Вот в этом новом качестве — ученика фрезеровщика — он наконец и заявился в мастерскую Алексея Васильевича в Доме пионеров. Лёнчик не заходил к нему года полтора и, увидев Алексея Васильевича, был оглушен, как тот изменился. Дверь мастерской открыл Лёнчику старик: палочка, без которой Алексей Васильевич прежде перемещался по мастерской свободно, теперь была в его руке постоянно, даже если требовалось сделать всего лишь два шага, и похудел он — кости лица вылезли наружу, казалось, по нему можно изучать строение черепа. Но Лёнчику он обрадовался, тотчас стал делать чай и только, зная от Лёнчика, что за ночь устроил ему своим чифирем, попросил его насыпать заварки себе в кружку собственной рукой.
— Что, на Кощея стал похож? — спросил он, когда они сели с кружками напротив друг друга. — Болею, Лёнчик. Лагерная жизнь не курорт. И без отпусков. Что ты? Куда поступил?
Лёнчик рассказал ему о своей истории, и Алексей Васильевич, молча выслушавший его рассказ, так же молча поднялся, прошагал, звучно стуча палкой, к тумбочке в дальнем углу мастерской — и вернулся оттуда с початой бутылкой «Московской». В пясти вместе с бутылкой у него оказались и две вставленные одна в другую граненые стопки. Он сел, рассоединил стопки и поставил одну перед Лёнчиком.
— Давай, — сказал он наконец после этого, берясь за бутылку, — выпьем за твое боевое крещение. Так оно все, рано ли, поздно ли, и должно было произойти. Лучше рано, чем поздно. Раньше началось — быстрей привыкнешь.
— Почему это должно было так произойти? С какой стати? — слова Алексея Васильевича отозвались в Лёнчике чувством обиды.
— С какой стати? — повторил Алексей Васильевич, разливая водку. Себе он налил полную стопку, Лёнчику половину. — Не спрашивай, Лёнчик, у сфинкса, зачем ему человеческое лицо. Лицо у него человеческое, а не деле он кто? На деле он зверь. А зверь есть зверь, какая морда у него ни будь. Вот слышал ты такое имя — Пастернак?
— Это который «Доктор Живаго» написал, за границей напечатал, и его из писателей выгнали?
— Точно, точно, — подтвердил Алексей Васильевич. — Умер в прошлом году. Вот если представится когда такая возможность — прочти «Живаго». Я не читал, и никто у нас его не читал, но что я читал в газетах — кажется мне, об этом самом сфинксе он и написал. За что сфинкс козью морду ему и сделал.
— А как я прочту, если у нас он не выходил? — спросил Лёнчик.
Алексей Васильевич пожал плечами.
— Все бывает на свете. Понятия не имею как. — Он поднял свою стопку и кивнул на Лёнчикову. — Бери. Ты теперь взрослый, у станка стоишь, теперь я с тобой могу. С крещением!
Водка обожгла горло, встала в нем колом, выбила из глаз слезы — это было совсем не то, что «Бенедиктин», хотя и крепче всего на десяток градусов.
Алексей Васильевич дождался, когда Лёнчик отдышится, вытрет слезы, и объявил:
— Крещеному — крестная жизнь. Пусть твои родители, только не сам, эту твою волчью бумагу в зубы — и к тем, кто ее сочинил, и хай до небес. Они знают, чье мясо съели, медаль они тебе должны были дать, рыльце у них в пушку. Как миленькие характеристику поменяют. И с новой характеристикой — на вечернее отделение, любой факультет, только туда, где был, уже не сдавай. Документы на вечернее еще принимают?
— Еще принимают, — подтвердил Лёнчик.
— Вот и давай, — сказал Алексей Васильевич. — Был бы верующим — перекрестил.
Еще месяц спустя, кроме того, что ходил на смены к станку и изучал фрезерное дело, по вечерам Лёнчик отправлялся все в тот же Дом техучебы, где факультет металлургии Политехнического института проводил занятия своего вечернего отделения. Специальность, на которую он поступил, называлась «МОМЗ» — механическое оборудование металлургических заводов.
9
Она идет и курит. Сигарета зажата у нее между указательным и средним пальцами, и, когда отнимает ее от губ, она не опускает руку, а, не разгибая ее, относит руку в сторону, держа курящуюся дымком тонкую белую гильзу на уровне плеча, — само воплощение молодой женской эффектности, дразнящей уверенности в себе. Вот ради того, чтобы ощущать себя такой, она и курит. Все женщины курят ради этого — достаточно поглядеть, как они это делают. Мужчины курят — как исполняют некий долг, вмененный им к неукоснительной отдаче, женщины — словно раздеваясь, хотя и оставаясь при том одетыми; в чем и весь смак. Курит она, конечно же, «Вог» с ментолом. «Вог» — в самом названии есть что-то завораживающее для слуха, а кроме того, они такие тонкие, такие длинненько-изящные, аристократичные . Мне как некурящему это дико — курящая женщина, я мысленно вытаскиваю у нее из пальцев белую бумажную гильзу и, смяв, отбрасываю в сторону. Но мысленно, только мысленно. Что на самом деле я могу сделать, чтобы она не курила?
Мысль материальна: мгновением позже, как я отобрал у нее сигарету, моя радость, взяв в очередной раз сигарету из губ, разгибает руку, и остаток белой тонкой гильзы выпадает из ее пальцев. Именно выпадает: она просто разжимает пальцы, не прикладывая никакого усилия к исчезновению из ее жизни ставшей ненужной вещи. Многие женщины делают так — словно и в избавлении от окурка желая ощутить свою высокую ценность, — но если до других мне нет дела, то высокомерная небрежность Евдокии оказывается мне болезненно неприятна: вот так же и со мной она в свою пору? Ведь когда-то, рано или поздно, это должно произойти.
Впрочем, пока она еще моя и идет ко мне на свидание.
В следующий миг, как окурок оказывается на асфальте, Евдокия замечает меня. Она идет по Большой Никитской от Кремля, точнее, от своего факультета на Манежной, уже пересекла внутреннюю сторону Бульварного кольца, а я стою на углу тротуара с внешней стороны кольца, между нами лавина машин — им горит зеленый свет, и они едва не толкаются боками, стремясь проскочить перекресток, пока можно. Евдокия замечает меня, и ее рука, только уже без сигареты, снова взлетает вверх, она машет мне, лицо в блеске улыбки, а оттого, что так высоко вскинула руку, наружу выскакивает и светит умопомрачительно соблазняющим ремешком полоска живота над джинсами. Это теперь такая мода — пониженная талия у женских брюк, да еще короткие курточки, едва до пояса, и девушки ходят по улицам, сверкая пупками. А на улице мороз, пусть небольшой, градусов шесть, но это же все равно мороз, заниженные талии — не для наших зим, и под джинсы надо надевать теплые рейтузы, девочки, вам же рожать! Это я, забывшись, время от времени и говорю моей радости и всякий раз получаю один и тот же ответ: ты обалдел? все так ходят, а я буду будто старуха?
Ревущая моторами машинная лавина замирает перед светофором, моя радость соступает с тротуара на проезжую часть, еще десяток секунд — и я обнимаю ее. Мы с ней пересекаем Малую Никитскую и оказываемся перед сверкающе-мраморной бело-воздушной ротондкой, стоящей на самой оконечности округлого мыса, образованного слиянием Малой Никитской с Большой. Внутри ротондки на постаменте — маленький, какой-то невзаправдошный Пушкин в цилиндре с невзаправдошной кукольной Натали. Пушкин рядом с этой Барби девятнадцатого века так похож на игрушечного чертика, что хочется обойти его и посмотреть сзади — нет ли у него и в самом деле хвоста.
— Какая прелесть! — останавливаясь около ротонды, восклицает Евдокия.
Да уж прелесть. Надо обладать изумительным вкусом, чтобы сообразить эдакое творение. Втискивать гиганта в такую игрушечную ротонду. Если б его героев…
Но я предпочитаю не воспитывать эстетический вкус моей радости. Чтобы не оказалось себе дороже.
— Прелесть, — соглашаюсь я.
— А это что за исторический памятник? — показывает Евдокия на Вознесенскую церковь, стоящую в «материковом» конце засыпанного снегом пустынного мыса.
— А это тот самый храм, в приделе которого Пушкин венчался с Гончаровой, — сообщаю я.
— Что ты говоришь?! — снова восклицает Евдокия. — Давай зайдем. Читала — Пушкин с Гончаровой сочетались браком в приделе церкви, тогда еще недостроенной, а это, оказывается, вот где! Почему ты меня не приводил сюда раньше?
— На машине сколько раз проезжали, — напоминаю я.
— На машине — это совсем другое, — моя радость тверда в своих убеждениях. — Так мы заходим?
Я ловлю себя на воспоминании, как просил Костю Пенязя помолиться.
— Давай зайдем, если открыто, — соглашаюсь я.
Внутри церковь поражает неожиданным простором, громадным объемом воздуха над головой — глядя снаружи, и не скажешь, что она так велика. Странное ощущение дома возникает во мне. Не в смысле крыши над головой, житейского пристанища, а дома — духовного крова, и во мне оживает то детское ощущение, что храню в себе уже более полувека: зимним вечером на ледяной горке — катушке, как говорили у нас на Урале, — я поднял голову, взглянул на звездное небо и вдруг на миг словно вышел из самого себя, очутился там, среди звезд…
Волнение мое так велико, что я не могу удержать его в себе и говорю о посетившем меня ощущении Евдокии. Однако она не проявляет к моим словам интереса.
— А где этот придел? — спрашивает она. — Ну где Пушкин с Натальей Гончаровой венчались.
У нее свои переживания. Свой интерес.
— Да Бог его знает где, — отвечаю я. — Какое это имеет значение.
— Нет, ну раз мы здесь, то уж хотелось бы понять, — настаивает она.
В церкви идет служба. То, что, должно быть, называют вечерней. Народу мало — всего три человека, но с хоров возносятся к сводам также не меньше трех голосов, и солнечно сверкающему парчой ризы священнику помогают двое дьяконов, сверкающих серебром стихарей. Служба идет не в центральной, подкупольной части, которая не освещена, темна и даже огорожена невысокой оградкой из скрепленных друг с другом желтой цепью металлических барьеров, а тут, с прихода, в левом крыле, но и эта часть велика, стены отстоят далеко друг от друга, и своды вознесены к небу.