Полёт шмеля — страница 37 из 99

— Да вот это и есть придел, — говорю я, поведя руками вокруг себя.

— Вот это? — вспыхивает она, принимаясь озираться вокруг с усиленным вниманием.

— Он самый, он самый, — подтверждаю я. Я выдумываю, но какое это имеет значение.

— Так. Ага. Понятно, — тянет она, перетаптываясь и кружа, осматривая все вокруг. После чего спрашивает: — Ну? Двигаем?

Все, ее интерес удовлетворен. И она готова уйти.

А я обнаруживаю в себе желание остаться. Нет, «остаться» — это, пожалуй, слишком; задержаться — так будет точнее. «Достойно есть воистину блажити тя, Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего…» — разбираю я, поет хор, а священник с дьяконами, которые держат перед собой свечи на громадных витых, тускло-желтых металлических подсвечниках, ходят перед алтарем, сходятся, останавливаются и снова расходятся. Я не понимаю смысла того, что они делают, но странно: мне хочется побыть здесь, постоять на службе. Когда я был на службе последний раз? Да никогда! Только четверть века назад, выйдя из издательства «Молодая гвардия», где мою книгу в очередной раз не поставили в план выпуска, направляясь к «Новослободской», вместо того чтобы свернуть направо, к метро, пошел прямо, к стоящей за трамвайными путями церкви и купил там крестик. Вдруг, ни с того ни с сего. Опустил его в карман пиджака и так до сих пор и ношу в кармане…

— Так идем, что мы стоим? — нетерпеливо понукает меня Евдокия.

Идем, идем, моя радость, о чем разговор. Я страгиваюсь с места. Нет, я не могу задерживаться здесь и стоять на службе. Я сейчас обязан идти в другой храм. Храм гастрономии. В ресторан. Я теперь Крез. Я Ротшильд. Я Билл Гейтс. В карманах у меня не свищет — наоборот. Впервые за последние пятнадцать лет в них деньги, а не дыры. И я, наконец, могу ублажить мою радость, распустить перья павлином — показать ей красивую жизнь. Со встречи Нового года прошло уже без малого два месяца — пора закреплять пройденное, открывать новые горизонты.

Ресторан, в который мы направляемся с Евдокией, называется «Артистический». Находится он в ЦДЛ, в бывшем фойе, что несколько диковато для меня, но нынешние его посетители не имеют о том понятия и с удовольствием сидят за его покрытыми белыми скатертями столиками, выпивая и закусывая. В советские годы в ЦДЛ бывал я довольно часто, и в ресторане его, размещавшемся в Дубовом зале — помещении бывшего масонского собрания (или как это надо выразиться точнее?) — тоже сиживал, а уж о знаменитом кафе в Пестром зале, расписанном афоризмами всяких видных представителей литературы советской поры, и говорить нечего; о, сколько вечеров в бесконечных разговорах о стихах и литературных репутациях, бывало — криках и ссорах, проведено здесь за бесчисленными чашечками кофе! Кофе, кофе, господа присяжные заседатели: пили в Дубовом зале, а в Пестром зале только употребляли, в основном же глушили кофе.

Конец советской поры российской истории положил и конец моим посещениям ЦДЛ. Когда за чашечку кофе нужно отдать коня, а за кусок мяса все царство, волей-неволей выберешь коня, а тем более царство. Если ко всему тому у тебя на самом деле ни царства, ни коня.

Теперь ЦДЛ так лишь называется, литераторов там надо искать с фонарями. Теперь в Дубовом зале помпезный ресторан итальянской кухни для обладателей толстеннейших кошельков, в Пестром зале ресторан с претенциозным названием «Записки охотника», где ты себя чувствуешь той самой дичью, которую хотят пристрелить вышедшие на охоту, похожие на переодетых секьюрити официанты, и вот в фойе, наглухо перекрыв в него двери, открыли еще один ресторан — для актеров. Актеры снимаются в сериалах для телевидения, да и театрам государство дает субсидии — деньга у актеров водится. Писателю, конечно, в этот ресторан для актеров тоже путь не заказан — пожалуйста, только плати, вот я и намылился с моей радостью сюда: все же «Артистический», да еще в ЦДЛ — это звучит, так и обдает ароматом богемы.

Мы разоблачаемся с Евдокией у одетого в красный пиджак гардеробщика, отвороты пиджака у него обшиты тонкой золотой канителью, а нашу одежду он принимает с лакейской предупредительностью — о, держатели гастрономических храмов неплохие психологи: я вижу, как этот расшитый гардеробщик тотчас возбуждает Евдокию, у нее становится вдохновенное лицо — она уже приобщается бытию высших сфер, жизнь ее становится напоена высшим содержанием и смыслом.

Ресторан скорее пуст, чем полон; он наполнится к десяти, когда окончатся спектакли и актеры отправятся расслабляться. Но все же за одним столом сидят Канцевич с Гороховицким из МХТ, за другим — большая компания, в которой моя радость тотчас узнает двух сериальных актрис, оказывается, широко известных. Канцевича и Гороховицкого, как театральных актеров, лишь изредка мелькающих по телевизору, она, само собою, не знает, и мне приходится слегка просветить ее. И с тем и с другим мы знакомы лично, когда-то, еще в те же советские времена — они были совсем молоденькими, а я уже более-менее известен в узких кругах — их компания пыталась сделать спектакль по прозе Торнтона Уйадлера, подрядив меня писать тексты для зонгов, ничего из этого тогда не вышло, но с той поры оба переиграли кучу ролей, получили заслуженных и, если дело пойдет так дальше, получат и народных. Первым замечает меня Канцевич, но только приветственно вскидывает руку, и мы киваем друг другу. Гороховицкий же, узнав меня, вскакивает, бежит к нашему столику, мы обнимаемся, я знакомлю его с Евдокией, и минут пять он сидит с нами, в своей мягкой обаятельной манере говоря обо всем на свете и ни о чем — это называется светский треп, после чего отбывает обратно к себе. Какая он прелесть, восклицает Евдокия, глядя Гороховицкому вслед. Ты обязательно должен сводить меня на какой-нибудь спектакль, где он играет. Непременно, отзываюсь я.

Гремучину судьба посылает нам, когда наш заставленный разнообразными блюдами и тарелками стол уже основательно разорен, бутылка французского «Кюве Мартин» почти прикончена и в графинчике с «Гарде Марин» тоже на дне.

— Лёнчик! Лёнчик! — обрушивается она на меня внезапным гейзерным извержением. Наклоняется ко мне с попыткой объятия, и я же не могу позволить себе при этом сидеть — мне приходится подняться. — Как я тебя рада видеть! Как рада! — прикладывается она ко мне одной щекой и другой, а я, конечно, тыкаюсь в нее губами. — Мы так замечательно встретили Новый год у Райского, я тебя вспоминала и вспоминала!

— А меня? — слышу я сквозь объятия агентши мирового женского шовинизма преувеличенно-обиженный голос Евдокии.

Гремучина поворачивается на ее голос.

— Ой! — восклицает теперь она. До того она и не видела, с кем я. Ей хочется назвать Евдокию по имени, но имя ей не вспоминается. — А как же, а как же! — восклицает она тогда. — Вы у меня с Лёнчиком в сознании неразрывны!

Все эти слова сопровождаются изменением диспозиции — она оставляет меня и, обежав стол, приникает своей щекой к поднявшейся ей навстречу Евдокии. А моя радость от счастья, кажется, готова задушить Гремучину в объятиях.

— Евдокия, Евдокия, меня бы так! — тоном показной ревности произношу я — подсказать Гремучиной имя моей радости. — Часто здесь бываешь? — отодвигая для Гремучиной свободный стул около нашего стола, дождавшись, когда она сядет и сев сам, политесно спрашиваю я.

— Бываю, бываю! — тотчас с удовольствием отзывается Гремучина. — Хорошее местечко, скажи, да? — смотрит она на меня с видом сообщницы. — Я этот ресторан, как он появился, сразу полюбила. Нравится здесь? — смотрит она на Евдокию.

— Прекрасное место, точно, прекрасное, — отзывается моя радость с таким видом, словно уже десятый или двадцатый раз в этом ресторане.

Сказать, что я рад Гремучиной, было б неправдой. Есть в ней что-то, что всякий раз при встрече с нею вздергивает меня на дыбы. Словно я жду от нее неприятности. Хотя с какой бы стати? А жду.

— Что ты здесь? Гуляешь с кем-нибудь? Или какая-то встреча? — все так же в порядке политеса спрашиваю я ее.

— Гуляю? — переспрашивает Гремучина с подчеркнутым удивлением. — Я что, купчина какой-то? Я здесь с друзьями, надо обсудить кое-какие проблемы. — Она вскидывает руку и, трепеща кистью, сигналит кому-то за столиком у противоположной стены.

Я смотрю вслед ее взгляду и вижу, с кем она переговаривается через зал языком жестов. Компания Гремучиной, как и положено даме, борющейся за эмансипацию, — двое мужчин в хороших костюмах и с галстуками, того облика, про который говорят «импозантный». И один из них не кто иной, как Берминов. Узок круг этих революционеров, говорили в таких случаях в кругах советской образованщины, изучавшей на всех этапах своей долгой учебы бессмертные произведения Владимира Ильича.

— Лоббируешь через депутатов проект, запрещающий мужчинам глядеть на женщин с вожделением? — говорю я.

— Ой, да я Берму тыщу лет знаю, — с ходу понимает смысл моей реплики Гремучина. — Еще когда его из всех редакций гоняли. Его гоняли, а он, смотри, выше всех взлетел.

Я снова влип, как кур в ощип. Правда, поговорка велит говорить «попал», но я влип, именно влип. Берминов непременно спросит Гремучину, с кем это я сижу, она ему скажет, — и полетел снежный ком с горы. Сколько я ни дуй ей в уши, что моя радость — дочь Кости Пенязя, с какой стати ей верить, что я лишь заботливый опекун дочери друга. Там, на Новом годе, она прекрасно видела, какой я «опекун».

Между тем у нее становится озабоченный вид.

— Слушай, — говорит она. — хорошо, что мы встретились. Женя сказал, транши сейчас через тебя будут идти?

Какой Женя? Какие транши? О чем она?

Эти вопросы я ей и задаю вслух.

— Ладно, перестань дурака валять, — говорит Гремучина. — «Какой Женя». Один у нас с тобой такой Женя. Евгений Евграфыч, если ты считаешь нужным по имени-отчеству.

Ну да, она права: если «Евгений Евграфович», то такой Женя у нас один. Только при чем здесь мои отношения с ним и Гремучина?

— Риточка, не понимаю тебя, — говорю я, и убей меня Бог, если я не искренен.