Полёт шмеля — страница 38 из 99

Что-то свирепое появляется в устремленном на меня сосредоточенно-серьезном взгляде Гремучиной.

— Не надо, — произносит она медленным, тягучим голосом, и я слышу в нем то же свирепое, что увидел в ее взгляде. Что-то тигриное. — Не надо, Лёнчик. Женя мне сказал, что деньги повернуты на твой фонд. У меня даже есть номер транша и дата, когда он был сделан.

О-ля-ля, как говорят французы. До меня начинает кое-что доходить. Ты хотел напиться чистой воды из замутненного источника? Чистой воды в таких источниках не бывает. Или не пей, или, раз выпил, приготовься по меньшей мере к тому, что тебя пронесет.

— Риточка, — мягко произношу я — уже с сознанием того, что простым поносом мне не обойтись, дай Бог не подхватить холеру, — не знаю, что тебе говорил Женя, но со мной никакого разговора не было.

— Как это? — исходит из Гремучиной. Истинно тигриным рыком. — Мне сказал, я как раз собиралась тебе звонить, а тебе — ничего?

— Давай разберись с ним, — стараясь все так же мягко, советую я. — Может быть, ты как-то неправильно его поняла. Никто на меня ничего не поворачивал.

Тигрица медленным, неохотным движением отводит от моего лица свою ощерившуюся пасть и смыкает ее.

— Что мне его неправильно понимать, — говорит она. — Он мне зачем номер транша дал? Пять тысяч долларов в нем мои. Я их уже несколько месяцев жду. Но я ему позвоню. Переговорю еще раз.

Она поднимается совсем с другим видом, чем обрушилась на нас, от гламурной улыбки на ее лице — хоть сейчас на обложку глянцевого журнала — нет и следа, делает шаг, чтобы идти, — и меня вдруг тоже подбрасывает с места, я ступаю за ней и останавливаю.

— Риточка, — снова говорю я. Но как меняется мой голос! Если Гремучина только что была тигрицей, то я сейчас дошлый проныра-лис. — Лёнька будет тебя спрашивать — с кем я, скажешь, с редактором. С редактором, — настойчиво повторяю я. Она молча смотрит на меня, и немного погодя улыбка вновь появляется у нее на лице. Агентша мирового женского шовинизма уразумела, что я ей предлагаю, и дает мне понять улыбкой: нужно назвать цену лжи. Я и называю: — А я сам поговорю с Женей, не звони. — Уменьшительное имя Евгения Евграфовича дается мне с некоторым трудом, но не с большим, чем то, что произношу следом: — Все выясню и позвоню тебе.

— Идет, — отвечает Гремучина. И, сияя восставшей из праха гламурной улыбкой, отправляется через весь ресторан к своим импозантным мужчинам.

— О чем ты с ней? — не без ревности интересуется моя радость, когда я опускаюсь обратно на свое место. — Мне не понравилось, как она на тебя смотрела.

— Люди гибнут за металл, — говорю я Евдокии. — Хотя, если уж погибать, то за идеалы. — Перед глазами у меня вспыхивает церковная служба, с которой мы ушли, не задержавшись и на минуту. — Как первые христиане.

— Но без денег нельзя. О чем ты говоришь? — недоуменно смотрит на меня Евдокия.

— Без денег нельзя, — соглашаюсь я с нею.

Расплачиваясь за ужин, я отдаю такую кучу этих самых разноцветных бумажек с цифрами, без которых нельзя, на какую вчера прожил бы месяц. Мое корыто в ремонте, который ему требовался столь давно, что стыдно и сказать, и, выйдя с Едокией на Садовое, я поднимаю руку, ловя машину. У меня сейчас этого презренного металла в виде бумажек с цифрами столько, что, остановись лимузин, я смогу позволить себе и лимузин.

Однако, распахивая перед моей радостью дверцу и усаживаясь следом в машину сам, я ловлю себя на чувстве неприязни к себе. Мне некомфортно с толстым кошельком. Мне непривычно с деньгами. Мне не по себе, что они у меня есть в кармане. Я уже отвык от денег. Я привык жить без них. Я с деньгами, способный позволить себе такие траты, неприятен себе.

Хотя нет, тут же осознаю я, мне плохо от того, что это такие деньги. Я бы хотел не таких . Я бы хотел денег, от которых пахло моим потом. Тогда я бы им радовался.

Ничего этого я, разумеется, моей радости не говорю.

— Тебе понравилось? — спрашиваю я, имею в виду наше посещение ресторана.

— Ой, великолепно! — восклицает она. — Такое чудесное место. Так замечательно посидели!


* * *

Специального чехла, чтобы «обуть» концы лыж, как того требуют правила транспортировки их в общественном транспорте, у меня нет, и я надеваю на концы один за другим несколько полиэтиленовых пакетов с логотипом «Копейки». Пакетов с логотипом какого-нибудь «Седьмого континента», не говоря уже об «Азбуке вкуса», у меня не имеется, такие магазины мной еще не освоены: давно ли я Крез с Ротшильдом и Биллом Гейтсом в одном флаконе? — нет еще и недели.

Никогда не любил лыжи. Хотя хожу на них с детства. Коньки, те обожал — звучно резать ими лед, а лыжи — не испытывал таких чувств. Я ощущаю себя в поцокивающих железными мысками лыжных ботинках, в камуфляжной военной ветровке на пуговицах и черной вязаной шапке-чеченке кем-то вроде ряженого. Все это, в том числе и собственно лыжи с палками, я одолжил у соседа, отставного майора. Он в отличие от меня страстный лыжник и ходит в Битцевский парк, как только выпал снег, регулярно. Идти от дома до парка ему две минуты, потому у него и нет нужды ни в каком чехле.

Мне же надо через всю Москву в Сокольники.

Зима все же взяла свое, морозы стоят уже целый месяц, пусть и небольшие, и снега выпало тоже не слишком много, но выпало, — и любители лыж отрываются по полной. Однако же я еду в Сокольники не для того, чтобы приобщиться к армии любителей лыжного бега. Если бы у меня вдруг возникло такое желание (что сомнительно), я бы отправился в Битцевский парк. Я еду в Сокольники на встречу с Евгением Евграфовичем. Он живет где-то рядом и, как мой сосед, — тоже любитель лыж, и вот он пожелал встретиться в Сокольниках. А вы приезжайте сюда, покатаемся вместе, насладимся последними зимними деньками и отдадите заодно, что читали, предложил он в ответ на мои слова, что аз грешный готов встретиться и вернуть взятые на чтение книги. Знал бы мой сосед, что за книги везу я в одолженном у него черном кожаном рюкзаке. Вернее, что везу вместе с книгами, которых я у Евгения Евграфовича отнюдь не брал и которые вообще мои личные.

Встреча наша, как уславливались, происходит на лыжне напротив ограды застывших на зиму аттракционов. Евгений Евграфович идет, скользя красивым, мастерским шагом, из глубины парка, я, пытаясь вспомнить правила лыжного бега и усиленно толкая себя вперед палками, двигаюсь от входа.

— О, какая встреча! — поравнявшись с Евгением Евграфовичем, восклицаю я.

— Леонид Михайлович! Вот нежданно-негаданно! — останавливается Евгений Евграфович. У него это получается до того естественно — ну прямо лицедей.

— А не покажете мне ваши владения? — вопрошаю я после обмена еще несколькими фразами, которые так прямо и вопиют о случайности нашей встречи.

— Пойдемте, пойдемте, покажу! — соглашается оказать мне любезность Евгений Евграфович.

Перекидывает, взодрав ногу, левую лыжу на обратный ход, подставляет к ней правую, и вот мы уже катим вместе — туда, откуда он пришел, в глубь парка, куда он считает нужным. Народу вокруг все меньше, мы сворачиваем с постукивающей под лыжами, словно фанера, лыжни, что тянется вдоль лучевого просека, на лыжню, уходящую в лес, эта лыжня тоже плотная и твердая, наезженная, но следующая, на которой мы оказываемся некоторое время спустя, мягко пружинит под ногой, больше от лыж не исходит никакого постукивания, только слабое свистящее повжикиванье, и вокруг нас такая тишина и безлюдье — если б не отдаленный, похожий на гуд пчелиного роя, однотонный шум автомобильной дороги, проходящей по окраине Сокольников, можно представить, город от нас за тысячу верст и, кроме нас с Евгением Евграфовичем, здесь в лесу ни единой живой души. Однако на мое предложение остановиться Евгений Евграфович отвечает отказом. Остановившись наконец, он крутит головой по сторонам, вглядываясь в глубину леса, после чего устремляет взгляд на меня:

— Ехали — не заметили ничего подозрительного? Никто за вами не следил?

— Вроде нет, — говорю я.

— Вроде или точно?

— Да откуда ж я знаю, — приходится ответить мне. — Я не шпион и не революционер, чтобы быть уверенным на все сто.

Во взгляде, которым Евгений Евграфович награждает меня, мне чудится непроизнесенное ругательство. Тяжка жизнь российского чиновника. И взять хочется, и страшно, и не взять невозможно.

— Давайте туда, — показывает Евгений Евграфович движением подбородка и первый трогается по снежной целине, буровя в ней две пушистые борозды. Пройдя несколько десятков метров, он вновь останавливается и, развернувшись ко мне, произносит: — Ну?

Я сбрасываю с плеч соседский рюкзак. Он делает то же самое. Рюкзак у меня, рюкзак у него. Какая может быть другая тара при занятых палками руках? Единственно, что его лаково-блестящий, со множеством застежек и молний рюкзак имеет такой щегольской вид, что с ним на спине не стыдно, пожалуй, появиться и на светском приеме.

Я раздергиваю на рюкзаке молнию, и он раздергивает тоже. Я запускаю внутрь руку — и вот тут у нас настает разнобоица: рука его не ныряет в рюкзак, повторяя мое движение, а остается недвижной, застыв возле разверстого зева в жесте готовности взять. Я нащупываю внутри между книгами пачку денег, перехваченную крест-накрест аптечными резинками, извлекаю на белый свет и отдаю ему. Потом вторую, третью, четвертую… А и толсты же они. Увесисты. И это еще я перевел его откат в доллары, а если б рублями — так его «светский» рюкзак мог бы оказаться и мал.

Если бы кто наблюдал за нами, то непременно отметил бы, какую замечательную комическую синхронность, завершив акт передачи, мы вновь демонстрируем: вжикаем молниями, закрывая рюкзаки, закидываем их на одно плечо, надеваем на другое и, утвердив рюкзаки на спине, принимаемся натягивать перчатки, беремся за воткнутые в снег палки. Впрочем, слава Богу, никто на нас не смотрит — разве что небеса, но они безмолвствуют.

Однако если для Евгения Евграфовича перегрузкой денег из рюкзака в рюкзак все закончено, можно разбегаться, то у меня к нему еще куча вопросов.