Полёт шмеля — страница 39 из 99

— Окончательный расчет когда? — спрашиваю я для начала. Деньги, что переведены мне, — это лишь первый транш, что-то вроде аванса.

— Согласно срокам, — с неохотой отзывается Евгений Евграфович. — Какие у вас там сроки? Вот представляете нам все материалы, со всеми выкладками, диаграммами, опросными листами, аналитической запиской — и тогда.

— Опросными листами? — я ошеломлен: аналитическая записка — тут все понятно, но диаграммы с опросными листами — это уже чересчур. — Разве просто записки недостаточно?

— Недостаточно, конечно, — говорит Евгений Евграфович. Он поразительно изменился, получив деньги. Если до того в его поведении проскальзывала суетливость, они были какими-то мелкими, то теперь он весь во мгновение ока налился тяжестью, все в нем стало значительно, веско, солидно.

— Но опросные листы… это что же… это надо настоящий социологический опрос проводить! — Речь у меня помимо воли становится сбивчивой.

— Да как хотите, — отвечает Евгений Еграфович. — Но аналитическая записка без подтверждения исследовательскими материалами — какая ей цена?

Если мне сейчас произнести вслух те слова, что звучат внутри меня, это будет сплошной мат-перемат. Разбежался влегкую срубить бабла!

Между тем Евгений Евграфович, не дожидаясь конца разговора, уже стронулся с места, встал на пробуравленный нами в целине след, и мне, чтобы разговор не прервался, приходится торить рядом другую лыжню. Я не поспеваю за ним, я мгновенно вспотеваю, как в бане, и начинаю задыхаться.

— Тут мы с Гремучиной виделись! — выкрикиваю я, изо всех сил удерживая темп, взятый Евгением Евграфовичем. — Она говорит, будто вы ей сказали, я должен ей какие-то деньги из этих, что переведены мне?!

— А, это вы с Ритой-то, — откликается Евгений Евграфович. — Да, нужно отдать.

Если быть честным, я тешил себя надеждой, что он ответит мне: «При чем здесь она?» — что-то вроде того. Эти слова, словно не желая смириться с тем, что они не прозвучали, я и произношу:

— Но при чем здесь она?

Евгений Евграфович на ходу взглядывает на меня.

— А при чем здесь вы? Нужно отдать — значит, нужно.

У, какой оглушительный удар. Знай, холоп, свое место.

И Евгений Евграфович прекрасно знает, что я не посмею взъерепениться, проглочу все, что он выдаст мне.

Я и глотаю:

— И сколько же я ей должен?

— Я сейчас разве помню, — пожимает на ходу, не переставая работать палками, Евгений Евграфович. — А сколько она сказала?

— Пять тысяч американских, — не посчитав нужным лукавить, говорю я.

— Вот сколько сказала, столько и отколите, — роняет Евгений Евграфович.

И по тому, как он произносит эти слова, я понимаю: назови я четыре тысячи, а то и одну — столько бы мне и пришлось отдавать. Но все, поздно, дело сделано, поезд ушел. Придется отколоть этой женошовинистке пять тысяч — неизвестно за что. Нет, неверно; известно за что. Чтобы она молчала. Неплохая цена молчания.

— И как мне для фиска оформлять эти деньги документально? — спрашиваю-выкрикиваю я. — Она должна мне представить какие-то материалы? Отчет о работе?

— Ну, это вы уже сами соображайте, — с прежней небрежностью бросает Евгений Евграфович. — Посоветуйтесь с опытными людьми. Озаботьтесь, главное, своими материалами. Чтобы комар носу не подточил. Единолично вопросы мной не решаются. Надо мною тоже люди есть.

Я выхожу с целины на лыжню с таким ощущением, будто я уцелевший после кораблекрушения моряк, наконец-то выбирающийся на берег.

— Прощаемся, Леонид Михалыч, — не снимая перчатки и не протягивая руки, произносит Евгений Евграфович. Лицо его светится ублаготворенной улыбкой. — Вам к метро — туда, — слегка кивает он головой. — А мне — к другому выходу.

— Всего доброго, Евгений Евграфович, — коротко отвечаю я.

Эта моя короткость неприятна ему.

— Надо мною тоже люди есть, не забывайте! — вскинув руку с висящей на запястье палкой и тыча указательным пальцем в небо, напоминает он, переступает лыжами и, резко оттолкнувшись палками, с ходу берет такой темп — через десяток секунд я стою среди леса совершенно один, белое безмолвие вокруг и дальний гул автомобильной дороги, который словно бы часть этого безмолвья.

Какие ветры свистят в России, какие смерчи по ней гуляют, глаза откроешь — кругом мессии, откроешь слух — автомат стреляет, возникают и начинают крутиться во мне беспрерывной магнитофонной лентой непонятно откуда взявшиеся строки, когда я тащу свое обессилевшее деревянное тело по нескончаемой лыжне к выходу из Сокольников. Какое отношение имеют эти ветры-смерчи к нашей встрече с Евгением Евграфовичем? Но отделаться от них я не могу, стараюсь забыть — и вроде забываю, однако минута — и ловлю себя на том, что вновь повторяю про себя те же слова. И иду, сняв лыжи, от парка к метро — повторяю, и еду в метро — повторяю: «Какие ветры свистят в России, какие смерчи по ней гуляют…»

10

«Веет с поля ночная прохлада, с яблонь цвет облетает густой, ты признайся, кого тебе надо, ты скажи, гармонист молодой…» — пел по репродуктору известную песню на слова Исаковского задушевный женский голос. Лёнчик сидел на кухне, ел перед уходом на занятия приготовленные бабушкой Катей котлеты с жареной картошкой и думал о том, как странно: эту же песню пели по радио много лет назад, когда он еще даже не ходил в школу. И вот школа уже позади, так все изменилось, а песня звучит и звучит, как прежде.

Дверь на кухню открылась, появился брат, делавший в комнате уроки. В руках у него была тетрадь — требовалась помощь в решении задачи по арифметике.

— А сам чего, — спросил Лёнчик высокомерно, — какие там в четвертом классе сложные задачи?

— А сам еще не с усам, — с беспечной веселостью ответил брат.

У него был замечательно незлобивый, миролюбивый нрав, ему все было хорошо в жизни, и то, что у него что-то не получалось, не доставляло ему никакого расстройства.

— Кто тебе твои задачи будет решать, если меня в армию призовут, — отдавая несколько минут спустя брату тетрадь, сказал Лёнчик.

— А что, могут? — остановился рванувшийся было к двери брат.

«Открыться?» — подумалось Лёнчику. Но тут же пресек себя в своем желании.

— А чего ж не могут, — только сказал он, — я ж призывник.

— А, призывник, — успокоенно произнес брат, открывая дверь. — Таких призывников вокруг — вагон и маленькая тележка, бегают груши околачивают.

Он закрыл за собой дверь, Лёнчик вернулся к еде — и снова услышал репродуктор. Песня про гармониста закончилась, из репродуктора стремительным жужжанием скрипок рвался «Полет шмеля» Римского-Корсакова. Лёнчик тотчас забыл о страдающем гармонисте и весь ушел в напоенную солнцем, полную свежих полевых ветров скрипичную стихию. Ему все так же нравилась эта пьеса, все так же, вливаясь в него, она давала ему ощущение сродства с этим басисто-могучим, уверенным в себе, независимым созданием.

Уже собираясь выходить, бросив в папку тетради с лекциями, Лёнчик зашел в комнату к бабушке Кате. Она теперь быстро уставала, часто отдыхала у себя на кровати днем и сегодня, показав ему, что есть, ушла в свою комнату. Хотя это вроде было и не нужно, он чувствовал себя обязанным зайти к ней перед выходом. У него было словно бы чувство вины перед нею. За то, что она быстро устает, что у нее осталось на весь рот несколько зубов и она стесняется улыбаться, а зевая, прикрывается ладонью, что в голове у нее постоянно, как она говорит, шумит, и все забывает, путает, не помнит чисел и того, что было вчера или сегодня утром.

Бабушка, не раздевшись, лежала на постели сверху покрывала, только прикрыв его концом ступни. Лежала она на боку лицом к двери, обхватив руками крест-накрест деревянную икону Богоматери, которую обычно хранила в изголовье под матрасом, глаза у нее были закрыты — казалось, она спала. Лёнчик постоял около двери в нерешительности, подался обратно — уйти, и тут бабушка открыла глаза. Увидела его и, стеснительно заулыбавшись, разняла руки, принялась прятать икону под подушку.

— Молишься, бабусь? — с лихой веселостью спросил Лёнчик, подходя к ее кровати.

— Нет, не молюсь, — ответила бабушка, глядя на него снизу вверх. Она затолкала икону под подушку и снова скрестила руки на груди. — Так просто. Лежу.

— Да ладно, чего там, — как снисходя к ее слабости, проговорил Лёнчик. — Молишься — и молись. Только кому? Бога ведь нет, наука доказала.

— Много твоя наука доказать может, — сказала бабушка. — Она сегодня одно говорит, завтра совсем по-другому. Муравей, как думаешь, много про земной шар понимает?

— Человек — не муравей! — тут же отбился Лёнчик.

— Муравей, кто еще, — голос бабушки был тихо-бессильным, но в спокойной уверенности, с какой она говорила, звучала неколебимая гранитная твердость. — Рентгеновские лучи открыл, а сколько всяких других не видит? И никогда не увидит.

— Увидит! — у Лёнчика не заржавело с ответом.

— Как же, — отозвалась бабушка. — Муравей тоже, наверно, от муравейника своего уползает — все равно что мы в Китай. А только, как далеко ни уползи, не определит, что земля круглая.

— Ты, бабусь, я вижу, в человека не веришь! — воскликнул Лёнчик. — А зря.

— Зачем мне в человека верить, — сказала бабушка. — Я в Бога верю. Бог не захочет, так человеку никогда ничего не откроется. Как муравью.

— Ну вот, опять Бог! — уличающе воскликнул Лёнчик.

— А куда ж без него.

— Ладно, я на занятия в институт, — решительно перевел Лёнчик стрелку, направляя их разговор в другую колею.

Бабушка тотчас забыла об их споре, лицо ее словно осветилось, сложенные крест-накрест на груди руки разомкнулись, она потянулась к Лёнчику и взяла его руку в свои.

— Вот, слава те, Господеви, дожила — деньги зарабатываешь, в институте учишься, — в голосе ее была счастливая затаенность — она словно стеснялась своих слов, но не могла сдержать их. — Как уж я хотела дожить, когда ты на работу пойдешь. Лидка замуж выходит, ты работаешь. Мишку вот, жалко, не увижу, как вырос. Ну уж вас двоих… дал Господь.