Полёт шмеля — страница 45 из 99

— Ой, я буду тут по тебе скучать! — новенький рубль Савёловой жены, отпустив полы манто, тянется к нему с объятием и поцелуем, во всем ее виде нечто такое, будто она провожает его на войну.

В последний миг, когда мы уже грузимся в «Субару», на крыльце возникает Иветта Альбертовна (как я обычно ее, полным именем, называл), домработница Савёла. И, словно тоже провожая на войну, сияя своей лучезарной улыбкой, машет сверху рукой:

— Удачи вам, Савелий Аркадьевич! Возвращения со щитом!

Всегда мне, глядя на нее, думалось, что она была спланирована родителями да и своими молодыми претензиями совсем для другой жизни. «Со щитом!» Сейчас сплошь и рядом в пожелание победы услышишь: «На щите!» — когда это означает поражение.

— Спасибо, Иветта, — отвечает ей Савёл, и с такой серьезностью, что меня продирает любопытством аж до мурашек: к кому можно так провожать?

— Леонид Михайлович! — выделяет меня в нашей толкущейся около «Субару» куче Иветта Альбертовна. — Привет вам!

Смешно сказать: мне приятно ее внимание. Кому-то я в этом доме, из которого выставлен, интересен.

— Привет-привет! — маячу я ответно рукой.

В машине самым естественным образом мы оказываемся рядом с Пашей-книжником.

— Рад вас видеть, Леонид Михайлович, — говорит Паша, улыбаясь своей располагающей благожелательной улыбкой.

— И я тебя, Паша, и я, — пожимаю я ему руку. Кого я действительно рад видеть — это его. Разве что чувствую перед ним неловкость, что избегал его тогда у Райского.

— Услышу себя в твоем репертуаре? — приступаю я к светской беседе.

— А как же! — укоризненно восклицает Паша. — Куда без ваших хитов?

Мы уже едем, минивэн уже миновал ворота, катит вдоль заборов в сторону шоссе, я поглядываю одним глазом в окно — ах, что за заборы попадаются, прямо произведения искусства, не заборы — ярмарка тщеславия. Пока ты сбивал сметану в горшке, пытаясь не утонуть, люди ели эту сметану из других горшков полными ложками, насыщаясь на всю жизнь.

— Куда мы направляемся? — спрашиваю я. — Таня так мужа провожала — можно подумать, в Чечню на боевые действия.

— Ну что вы, какая Чечня, — Паша смеется и машет рукой. — Савёл вам разве не сказал?

Маврикий, сидящий на сиденье перед нами, выворачивает к нам назад голову.

— Хорошо сидишь, Поспелыч? А то, если не очень, сейчас скажу — можешь упасть.

Следом за чем произносит фамилию, от которой у меня вздыбливаются волосы. Фигурально говоря, конечно, но по сути именно так.

— Иди ты! — невольно вырывается у меня.

— Сам туда вместе со всеми, — обводит Маврикий рукой салон «Субару».

Дорога занимает минут десять, если не меньше. Ворота, перед которыми мы останавливаемся, напоминают мне кованые воздушные ворота Летнего сада в Санкт-Петербурге, бывшем Ленинграде. Только в отличие от Летнего сада по бокам ворот, как две приземистые крепостные башни, — мощные кирпичные будки с забранными решеткой узкими окнами, ни дать ни взять — бойницы.

Из замаскированной под деревянную, но, судя по тому, как тяжело набирая скорость, она открывается, стальной двери выходит человек в камуфляже. Ни кобуры на поясе, ни тем более автомата на груди у него нет, но он идет такою кошачье-литой, хищно-уверенной спецназовской походкой, что кажется, и кобура, и автомат при нем. Савёл при его приближении предупредительно, что ему совсем не свойственно, открывает дверцу и распахивает ее во всю ширь.

— Документик ваш покажите, — хрипловатым голосом произносит человек в камуфляже.

Савёл довольно торопливо достает из кармана паспорт, камуфляжник сверяет его личность с фотографией в паспорте, возвращает паспорт и, заставляя Савёла отклониться вбок, просовывает голову в салон. Раз, два, три, четыре, пять, шевелятся его губы, когда он пересчитывает нас.

Мы едем от ворот до дома по обсаженной туями асфальтовой дороге добрые метров сто. Мы едем, едем, и у меня глаза лезут на лоб. Я еще не бывал у нас в таких загородных владениях. Слово «дача» тут не подходит никак, и это не загородный дом, как у того же Савёла или Райского, это имение. И как положено в имении, особняк, что открывается нашему взору, скорее напоминает замок, чем собственно дом.

Судя по морю автомобилей около особняка, гости уже собрались, уже, может быть, даже напились и наелись, и мы прибываем к их «столу» в качестве такого духовного десерта. В доказательство того нас направляют в дом не с переднего входа, с широким, размашисто-просторным крыльцом, а с заднего — вполне себе приличного, чистенького, ухоженного, однако же заднего. Мы не гости, мы гомеры, пусть почетная, но обслуга.

Человек, что встречает нас, выглядит так, словно прямиком заявился в нашу российскую жизнь из какого-то фильма про английских аристократов, где играл роль мажордома: так идеально сидит на нем его черный костюм, такой идеальной белизной сверкает сорочка, так идеально перпендикулярно вертикальной линии шеи топорщит свои черные крылья галстук-бабочка и так он «по-английски» безукоризненно-вежлив, сухо-приветлив, деловит. Каким образом на нашей российской почве столь скоро развелась эта порода? Сюда, пожалуйста, не отставайте, давайте подождем, когда все подтянутся, ведет «мажордом» нас по лабиринту «замка».

Новое лицо, что появляется в комнате, куда нас приводит «мажордом», можно сказать, полная противоположность ему: оранжевый шелковый пиджак, темно-синие джинсы, а высокий ворот белоснежнейшей рубашки не схвачен на горле уздой ни обычного галстука, ни галстука-бабочки, ни банта. То, что он не имеет никакого отношения к обслуге, а гость или, скорее, какой-то родственник хозяина дома, — это ясно как божий день. Может быть, даже сын, на худой конец, племянник, зять, шурин. То, что не сам хозяин — это без «может быть». Хозяин старше лет на двадцать, я помню его лицо по фотографиям в Интернете. Упитанно-холеный человек лет пятидесяти с армейским ежиком волос на голове смотрит в объектив на тебя таким колюче-замороженным взглядом, что хочется схлопнуть открывшееся окно с фотографией как можно быстрее.

— Что, поэты пока могут попастись вместе с обществом, — распоряжается оранжевый пиджак нами с Гремучиной. — А остальным, как говорил, по преданию, один кукурузник: за работу, товарищи! Наши цели ясны, задачи определены. Общество уже хлебом сыто, общество жаждет зрелищ. Проводи поэтов к обществу, — повелевает он стоящему в отдалении «мажордому». — А вы со мной, — небрежным жестом, требующим неукоснительного исполнения отданного повеления, зовет он Савёла.

Савёл, Паша, Ромка-клавишник, Маврикий — все утягиваются в дверной проем следом за оранжевым пиджаком, дверь за ними закрывается, и молча простоявший все это время «мажордом», обращаясь к нам с Гремучиной, прерывает свое молчание:

— Прошу, — подойдя к другой двери, берется он за сияющую золотым блеском ручку.

Помещение, в которое мы попадаем, миновав коридор-закуток, нельзя назвать гостиной. Это зал, по-другому не скажешь. Или даже — тут так и напрашивается с пометкой «устар.» — зала . Как по-другому назвать помещение, в котором добрые полторы сотни квадратных метров и потолки вздымаются на все семь-восемь метров. Сколько в зале народу, с ходу и не определишь, но порядком, порядком. Застеленные белыми скатертями круглые столы, за которыми народ и располагается, стоят по периметру зала, в центре — большие длинные столы с едой, около которых копошатся несколько официантов, поправляя красоту раскладки и обновляя блюда, еще несколько официантов дефилируют с подносами. Все почти так же, как у Райского на Новый год, только — так это сразу и бросается в глаза, хотя сразу и не сообразишь, в чем выражается, — выше классом, круче.

— Пожалуйста, — обводит «мажордом» пирующий зал движением руки. — Устраивайтесь. Угощайтесь.

И исчезает, оставляя нас с Гремучиной на этом чужом празднике жизни, неизвестно даже по какому поводу устроенному, одних.

Но тотчас возле нас объявляется официант. В руках у него поднос с бокалами, заполненными шампанским, о чем свидетельствуют гроздья пузырьков внутри на стенках. «Прошу», — безмолвно предлагает он, приподнимая перед нами поднос.

Вот уж чего бы мне не хотелось — это шампанского, пусть оно прямиком из провинции его имени, но нужно же чем-то занять себя, и мы с Гремучиной, не сговариваясь, снимаем с подноса по бокалу.

Судя по всему, желудки у пирующих и в самом деле уже хорошо отягощены, и требуются зрелища — такое состояние празднества разлито в воздухе: голоса громки, жестикуляция преувеличенно-размашиста, и как на заказ то в одном конце зала, то в другом звонко бьется посуда. Мужчин, одетых так, как тот оранжевый, почти нет, мужчины, в основном, в строгих черных костюмах, что яркое в их платье — это галстуки, причем у большинства красные, что должно свидетельствовать о сугубой мужественности их натуры, а что до женщин, то женщины — о, такая радуга! да небесная в сравнении с этой земной меркнет, умаляется и исчезает.

В дальнем от нас конце зала на умеренной высоты возвышении, должном исполнять роль сцены, уже все готово для выступления группы Савёла: торчат микрофонные стойки, вывесила в воздухе чересседельные сумки барабанов ударная установка, не помня о родстве с громоздким бегемотом рояля, стоит поджарым элегантным джентльменом концертный синтезатор, черными чемоданами громоздятся по бокам возвышения динамики, звукорежиссер в стороне сгорбился над пультом, выставляя реостатами уровни. С этого же возвышения, вероятней всего, читать стихи и нам с Маргаритой.

— Слушай, ответь мне, только честно, — жадно опорожнив бокал до дна, спрашивает меня Гремучина, — почему ты разошелся с Савёлом?

Ага, честно ей. Вот так возьми и признайся.

— Да ты появилась, — говорю я. — Предпочли моей персоне тебя.

— Ой, только не ври. — Гремучина демонстративно морщится. — Я же знаю: сначала вы разошлись, а потом они стали рыскать, чтобы кто-то им вместо тебя…

— И этим «кто-то» оказалась ты, — перебиваю я. — Замечательно. Ничего не имею против. Устроили их твои тексты? Приняли что-то?