Полёт шмеля — страница 52 из 99

киску .

— Ой, ты уже там все, ко мне?! — с привередливой игривостью восклицает она.

— Еще нет, почитай еще, — со злостью бросает Савёл, закрывая дверь. А и кому бы понравилось, что твою женщину, да еще такой новенький рубль, видели нараспашку.

В кабинете Савёл, севши за стол, вместо того чтобы приступить к расчету со мной, некоторое время сидит, сосредоточенно глядя в сторону, и чем дольше сидит, тем озабоченнее и суровее становится у него вид.

— Вот какая штука, Леня, — произносит он наконец, переводя взгляд на меня. И по тому, как произносит, я тотчас же понимаю, что штука заключается в том, что он хочет заплатить мне не обговоренную сумму, а меньше. — Жирные люди, Леня, — это такая пакость. Договаривались по-одному, а заплатили по-другому. И что сделаешь? Пришлось утереться.

— Что ты говоришь? — тяну я словно бы сочувственно. Вот для чего он канителил с расчетом: обламывал нас, доводил до кондиции — чтоб мы созрели. Созрели для согласия получить меньше, чем предполагалось. — Это неприятно, — продолжаю я. — Но мне ты должен выплатить мой истинный гонорар.

— Что значит истинный? — Савёл обескуражен. Он не ожидал подобного поворота.

— Истинный. Который положен мне за мое участие.

— Твое участие — моя воля. Сколько могу — столько плачу.

— Не понтярь: «твоя воля». Условие было — непременно со мной. Чтобы я обязательно. И гонорар был мне определен — десять тысяч зелеными.

Если бы я по-прежнему работал с ними, я бы не решился на такую наглость. Я бы поджимал хвост, приседал на задние лапы, как обложенный красными флажками волчара — не смея покинуть огороженное пространство, — но что мне теперь-то? Я уже за флажками, я уже вне офлажкованной территории, терять мне нечего.

— Сколько?! — не сдержавшись, восклицает Савёл. — Десять кусков зелеными?! Это с какого потолка ты взял?

— На котором написано. Видел того — сидел рядом с хозяином? Вот он до моего сведения и довел.

Савёл, конечно же, видел, как я был остановлен Жёлудевым, как мы вдруг двинулись из зала, — видел, заинтригован и, несомненно, собирался поинтересоваться, кто это такой, только не раньше, чем завершена операция . По изъятию части моего гонорара. Но теперь, после моих слов, у него недостает сил таить свой интерес дальше.

— А кто это вообще такой? — спрашивает он.

То, что человек, сидевший бок о бок с самим хозяином, кто-то, — яснее-ясного, и оттого желание выяснить, кто он конкретно, неодолимо.

— Спросишь у Маргариты, — роняю я, — она тебе осветит точнее. А мы старые кореша. Еще с армии.

Мы старые кореша, вот он мне и сказал — таков смысл моих слов, и Савёл восклицает:

— Не мог он тебе говорить о десяти! Не было речи ни о каких десяти.

— А о скольких же? — невинно осведомляюсь я.

Савёл затыкается. Он понимает, что прокололся, что, по сути, признался мне в надувательстве, когда торговался со мной о гонораре — тогда, по телефону. Однако одно дело признаться так, косвенно, и совсем другое — впрямую. А кроме того, у него все же есть подозрение, что я блефую и точной суммы определенного мне гонорара не знаю.

— Да вот о чем мы с тобой договорились, о том и шла речь, — выдает наконец он.

На то, чтобы оценить ситуацию, у меня уходит секунды две или три. Жадность фрайера сгубила, вылезает во мне трезвым увещеванием блатная мудрость.

— Ладно, раз договорились, пусть так и будет, — говорю я.

Теперь срочным порядком приходится оценивать ситуацию ему. Это занимает у него чуть побольше времени, чем у меня. Но тоже не слишком много. Секунд пять. После чего он молча изгибается в сторону, открывает тумбу стола, выдвигает один из ящиков… Ах ты, Боже ты мой, тогда, без малого двадцать лет назад, когда все начиналось, еще в стране, называемой СССР, грезя капитализмом, мы не могли и подумать, что человек так скверен. Что при капитализме в нем наверх поднимается все дрянное, и на самый верх тоже поднимается дрянь.

Провожать меня до выхода Савёлу, как говорит та мужская поговорка, — все равно что серпом по самому чувствительному мужскому месту. «Сам найдешь дорогу?» — с угрюмой суровостью спрашивает он меня, когда мы, спустившись по лестнице, оказываемся на первом этаже. Если бы ему удалось благополучно обтяпать замышленное, он бы проводил меня до крыльца, как в прошлый раз, а так — ну невмоготу. «Да не провожай», — наоборот, весь благожелательность, отвечаю я. Мне легко лучиться благожелательностью. Из нашей схватки победителем вышел я.

На крыльце, накинув на плечи кунье манто Савёловой жены, стоит и курит Иветта Альбертовна. Домработница в одежде хозяйки — какая тривиальная коллизия. Известная, правда, мне прежде исключительно по литературе и кинематографу.

— Ой, это вы, Леонид Михайлович, — с облегчением вырывается у нее, и она одаряет меня своей обычной, сравнимой с блеском солнца лучезарной улыбкой.

В самом деле, а ведь мог быть не я. Или я с Савёлом — если бы ему удалось благополучно обтяпать свое дельце со мной и он пошел меня провожать. Едва ли бы ему понравилось, что она в манто, предназначенном совсем для других плеч.

— Да, Иветта Альбертовна, покидаю вас, — говорю я. — Счастливо. Не знаю, когда теперь увидимся.

— Это почему так? — вопрошает Иветта Альбертовна, и я, не совсем веря себе, слышу вдруг в голосе ее что-то похожее на огорчение.

— Да я ведь теперь не сотрудничаю с группой. Мне теперь в этом доме делать нечего. Сегодня — особый случай.

— Очень жаль, Леонид Михайлович, что больше не придется вас видеть, — ослепляя своей мажорной улыбкой и глядя прямо в глаза, говорит Иветта Альбертовна. Она смотрит так прямо, что возникает ощущение, будто мы касаемся друг друга. — Давайте-ка обменяемся телефонами. Вдруг я захочу вам позвонить. Вдруг вы — мне.

Ее чисто женский интерес ко мне, звучащий в этих словах, так несомненен, что вопроса верить или не верить передо мной больше не возникает. Надо же ей было выйти курить сюда именно сейчас! Елки зеленые, хватит с меня двух дочерей Евы, между которыми разрывается моя плоть. Милая Иветта, конечно, вы были созданы для другой жизни, мы знаем с вами, что значит «на щите» и «со щитом», и, конечно, я отдаю должное вашей солнечной улыбке, но я на самом деле совсем не селадон, это так, ей-же-богу.

Однако, разумеется, я стараюсь не подать вида, что испытываю. Наоборот, я привожу в движение все свои мимические мышцы, изображая накрывшую меня от ее предложения радость.

— Давайте обменяемся, — говорю я. — Давно бы следовало.

Ручки у меня, как водится, не обнаруживается, и она, затянувшись, быстрым движением передает мне сигарету:

— Подержите. Я схожу в дом. Принесу бумагу и чем записать.

Полученная от нее сигарета жжет мне пальцы. Естественно, не буквально, но такое ощущение, что жжет. Акт курения — очень интимный акт, в нем, простите, есть что-то от нижнего белья, которое не выставляется напоказ и открывается для взгляда лишь тех людей, у кого есть на это право; и вот, держа в руках сигарету, которая только что была в ее губах, я словно бы созерцаю ее в нижнем белье — что-то вроде того.

— Прошу, — протягивая мне ручку с листком бумаги, выходит Иветта Альбертовна из дома. Вместо манто хозяйки на ней теперь, должно быть, ее собственное пальтецо — простроченное пухлыми прямоугольниками китайское изделие наподобие моей куртки.

Я записываю на листке свой домашний телефон, отдаю его Иветте Альбертовне, принимаю от нее листок с ее телефоном и с облегчением прощаюсь.

— Если я не захочу, Леонид Михайлович, сколько ни прощайтесь, пути вам отсюда не будет, — отвечает она, показывая мне пластмассовую плашечку с кнопками.

Мгновение недоумения — и я догадываюсь, что это: пульт от ворот. Надо же, я и забыл, что просто так к Савёлу не въедешь, не выедешь.

— Но я вас помилую, — говорит она мне потом. — Ну, хотя бы в честь Вербного воскресенья.

Интересно, с какого боку здесь Вербное воскресенье, думаю я, спускаясь с крыльца к своему корыту.

Что имела в виду Иветта Альбертовна, говоря о Вербном воскресенье, до меня доходит, только когда, въехав в Москву, я вижу у метро женщин, стоящих с охапками опушившихся веточек вербы. Сегодня же не просто 1 апреля, сегодня Вербное воскресенье и есть, неделя до Пасхи, завтра начинается Страстная неделя!

Непонятная сила заставляет меня остановиться, заглушить мотор и выйти из машины. Я подхожу к одной из женщин, набираю несколько веточек. Зачем мне они, я не знаю. То есть знаю: поставлю в банку, вазу, кувшин — что найду, но вот для чего, ради чего они мне — это мне не понятно. Однако же когда я сажусь в машину и, положив веточки на сиденье рядом, трогаюсь, с места, я весь переполнен благостным чувством исполненного долга. И благость эта никак не связана с выдранными у Савёла деньгами.

14

Временами Лёнчику казалось, ему не дослужить.

Он не был разжалован, но не был теперь ни замкомвзвода, ни даже отделенным, а так — младший сержант без подчиненных, сам по себе, вроде Жёлудева. Но Жёлудев, состоя на офицерской должности переводчика, действительно был сам по себе, со свободным распорядком дня, только встань в строй на утреннее и вечернее построение, а он так же, как все, сидел на политзанятиях, в третий раз за время службы изучая разгром Деникина-Колчака-Юденича, ровнял по утрам полосы на одеялах, словно салага, не имел права выйти из казармы в туалет, не доложивши о том командиру своего отделения. Майор Портнов, присутствуя на построениях, неизменно обходил Лёнчика взглядом, не смотрел в глаза и капитан Правдин на политзанятиях. Старшина Кутнер, чем дальше, тем больше, стал доставать всякими мелкими унизительными придирками, откровенно стремясь вывести из себя: то обнаруживалось, что у Лёнчика не чищены сапоги, и Кутнер отправлял его из строя к обувной стойке — хотя сапоги были чистыми, — рота же, зверея, стояла и ждала, когда он вернется, то вдруг оказывалось, неправильно подшит подворотничок — это на третьем-то году, когда руки приноровились так — мог подшивать с закрытыми глазами, и снова приходилось выходить из строя, переподшивать оторванную старшиной матерчатую белую ленту. Вскоре, вероятно, следовало ждать разжалования — только подаст к тому повод, а там… Жёлудев кривил в своей прозорливо-ехидной улыбке губы: «Обещал тебе: жизни не будет». «Но Афанасьеву-то помог!» — защищался Лёнчик. «Ему помог — себя закопал», — с безжалостным порицанием ронял Жёлудев. На пути к дисбату документы Афанасьева затормозила комсомольская организация округа. По неким негласным инструкциям для направления дела в суд исключение из комсомола должно было быть единогласным, и, видимо, Портнов посчитал, что проводить новое собрание может оказаться себе дороже. «Вот подловят тебя на каком-нибудь нарушении, и пойдешь в дисбат вместо него, — говорил Жёлудев. — Кутнер тебя специально давит, получил такое указание, поверь товарищу». Лёнчик не отвечал, ему нечего было ответить.