Нужно было снести все и сейчас, но Лёнчик опять не сумел этого.
— Меня-то уж не обвиняй, — сказал он.
— А кого?! — гневно ответила ему Вета. — Это мой друг детства? — Внезапно глаза ее налились гневом. — А! Ты хочешь сказать, это я во всем виновата? Что показала ему. Так? Так, да? Отвечай!
— Перестань, — все же Лёнчик еще держал себя в руках, не давал себе слететь с болтов. — Ничего такого я не говорил, не выдумывай.
— Ты подумал! — голос у Веты захрипел — она сорвала в крике связки, и перешла на шепот. Какой свирепый, какой раскаленно-кипящий это был шепот. — Ты подумал! Ты так думаешь! Уйди от меня! Уйди от меня, оставь меня, не хочу тебя видеть! Оставь, оставь! — уловив намерение Лёнчика снова обнять ее, сжала она руки в кулаки, топнула ногой. — Не подходи, оставь!
Как что-то оборвалось в нем, рухнуло, — он повернулся и пошел от нее обратно по бульвару, к Тургеневской площади. У них уже бывало так за эти годы: что-нибудь случалось — и на нее накатывало, обвиняла его Бог знает в чем, гнала от себя, он срывался и уходил: требовалось время остыть самому и чтобы остыла она. Время проходило, встречались — и как ничего не было.
Пройдет пять, десять, пятнадцать лет — Лёнчик все будет спрашивать себя и винить, корчась от боли: почему он оставил ее, как он мог уйти?
Он остыл, дойдя до другого конца пруда. Постоял, глядя на красноватую крошку гравия под ногами, — и что есть мочи понесся обратно к стекляшке кафе. Только бы она не ушла, только бы не ушла, стучало в нем.
Веты, однако, на прежнем месте не было. Ее не было ни у другого торца стекляшки, ни за нею. Он добежал до пересечения бульвара с Богдана Хмельницкого, где Хмельницкого переходила в Чернышевского, — ее не было. Под визг тормозов, наперерез автомобильному потоку, он перемахнул на Покровский бульвар, пробежал по нему метров сто — ее не было. Он помчался назад и рванул по Чернышевского к Садовому кольцу — Веты не было. Лёнчик вернулся к Покровским Воротам и еще полчаса кружил в их окрестностях, прочесывая дворы, — удача ему не улыбнулась. Оставалось надеяться, что, пока он кружит здесь, Вета уже вернулась домой.
Звонить с таксофона, выяснять, не вернулась ли, он не стал. Подошел 25-й троллейбус, Лёнчик сел на него и через двадцать минут был около дома. Веты дома не оказалось. Скоро придет, пообещал он набросившейся на него с недоуменными расспросами теще, перенимая у нее сына. Он ее не успокаивал, он так и думал: ну, не через полчаса, так через час, не через час, так через два…
Вета не появилась ни через час, ни через пять часов. Давно вернулся с работы тесть, стемнело — ее не было. Позвонили уже всем, к кому она могла бы зайти, — ни у кого она не объявлялась. Лёвчик, когда Лёнчик позвонил ему, проявил страшную активность: ничего не говоря Лёнчику, обзвонил по справочнику все больницы и, вновь возникнув в трубке, радостно объявил, что ни в один московский морг Вета не поступала, а значит, самое плохое исключено. Какой морг, что ты несешь, заорал Лёнчик.
«Гражданка Поспелова Светлана Сергеевна здесь проживает?» — спросил его какой-то деревянный мужской голос на утро следующего дня, когда он бросился к зазвеневшему телефону и сорвал с него трубку. И вот тут Лёнчика ударило. Это был такой голос, что в нем прозвучало все.
Звонили из отделения милиции в Новогиреево. Предлагая ему приехать к ним. «Что с ней?» — заставил себя спросить Лёнчик. Ему не ответили, и все полчаса дороги, пока, схватив такси, добирался до этого восемьдесят первого отделения, он тешил себя перемешанной с отчаянием надеждой: того, что имел в виду вчера Лёвчик, не произошло.
Но нет, Лёвчик всего лишь рано принялся обзванивать эти места последнего земного пристанища человека перед переправою через Стикс. Вету на рассвете увидели люди из проезжавших электричек. Она не стала повторять героиню Льва Николаевича, бросаясь на рельсы. Вероятней всего, она слегка подалась вперед, и скорости пролетающего мимо поезда хватило, чтобы, отбросив ее в сторону, навсегда избавить от стыда за совершенное.
Диплом Лёнчик защищал последним на курсе, перед самыми государственными экзаменами. Никаких препон в допуске к защите ему не ставили, и защищался он: оппоненты поскорее-поскорее зачитали свои заключения, не сделав ни единого замечания, — и все, свободен. И оттуда не было больше ни звонков, ни повесток — ничего, как все примерещилось. И никого из тех, кого назвала Вета, не тронули. Ни к кому не пришли с обыском, не вызвали на допрос, не уволили с работы. Так, словно своей жизнью она выкупила всех. Заплатила с таким перебором, что платы достало с лихвой.
19
— Где Новодевичье это, знаешь? — дождавшись, когда я, закрыв за ним дверцу и обойдя машину со стороны капота, сяду на свое водительское место, спрашивает меня из-за спины бывший вице-мэр, у которого я уже пятый день служу извозчиком.
Он только что вышел из дверей того офиса на Большой Ордынке, куда я его привозил в первый день «работы» у него, еще на своем корыте, и весь его вид свидетельствует, что все у него в этой конторе сложилось как надо, по его желанию и аппетиту, — он так и светится довольством.
— Знаю, где Новодевичье, — слегка повернувшись назад, отвечаю я.
— Давай съездим, — приказывает бывший вице-мэр. — Баяли тут сейчас с одним… Хочу посмотреть, где этого предателя отечества закопали.
— Почему «предателя»? — Пусть я и не поклонник бывшего первого секретаря Свердловского, а после Московского обкомов КПСС, а там и первого президента России, но когда клеят такие ярлыки, мне не нравится.
— А кто он еще? — с беспощадностью вопрошает бывший вице-мэр. — Отдал Россию на разграбление иностранщине. Я к нему только как к предателю отношусь.
Искать могилу Ельцина нам не приходится. Мы идем по широкой асфальтовой дороге, что ведет от ворот в глубь кладбища, и прямо по ходу, на площадке для последнего прощания, выступая из общего ряда могил на асфальт, — два буйно-хвойных холма из венков и цветов. Один, тот что справа от дороги и поменьше, — это Ростропович, похороненный только вчера, второй холм, что слева и ощутимо пышнее, — это Ельцин.
— Вот он где! Вот он как! — негромко приговаривает бывший вице-мэр, пока мы, в числе десятка таких же созерцателей, стоим около ельцинской могилы. Могилы Ростроповича он не видит в упор. — И после смерти устроился, чтобы у всех на виду быть.
Я молча гляжу на него, и мне кажется, что он — втайне, наверно, даже от себя самого — хотел бы быть на месте покойного. Нет, не в смысле лежать здесь в могиле, хотя само название «Новодевичье» заставляет быстрее бегать его кровь, а вот так, как при жизни, — стоять во главе, чтобы все внизу, под ним, а над ним — никого, одно небо, солнце и проплывающие облака. Ох, уж он бы стоял! Он бы сумел, он бы как никто другой!..
Натоптавшись у Ельцина, мы пускаемся в экскурсию по кладбищу. Генерал-полковники, генерал-лейтенанты, вице- и контр-адмиралы, академики, лауреаты Сталинских и Ленинских премий, народные артисты, изредка профессоры и писатели типа Эренбурга, тоже, впрочем, лауреата и лауреата. По Новодевичьему, как по срезу геологических пород — многомиллионнолетнюю историю Земли, можно изучать суть и дух страны, устроившей над собой Великий эксперимент. У этой страны были культуристские торс и бицепсы военного, несообразное в сравнении с ними тщательно ухоженное, гладко выбритое, спрыснутое хорошим одеколоном лицо артиста, — при напрочь отсутствующем низе, представителям которого, даже если они и получали свои «Золотые Звезды», оказалось не по рылу лечь в эту землю.
Но что особенно хочет увидеть бывший вице-мэр — это могилу Аллилуевой, жены Сталина. Ее могила в другой, старой части кладбища. Где, между прочим, Чехов, Гоголь, Булгаков. Однако перед их могилами он даже не останавливается. Ищи борзей, нетерпеливо подгоняет он меня, пока я разыскиваю могилу Аллилуевой. Обнаруживает ее он сам. Да вот же: «Аллилуевой — от Сталина!» — восклицает он, указывая на квадратную стелу белого мрамора, в вершине которой высечена женская головка и вскинутая рука. Сверху на стелу надет прозрачный пласмассовый колпак — выглядит диковато, но, видимо, чтобы предохранить камень от разрушения. Я тыщу лет не был на Новодевичьем, и могила запомнилась мне обнесенной то ли железной стрельчатой оградой, то ли солидного размера цепями, у этой же — ограда из плотного, коротко подстриженного кустарника, совсем другой, можно сказать, модный вид.
Он ходит вокруг ощетинившейся колючим кустарником могилы Аллилуевой и не может уйти от нее.
— А что думаешь, — остановившись наконец и подозвав меня, спрашивает он, указывая кивком головы на памятник, — как по-твоему: сама она с собой или все же он ее?
Я в ответ лишь развожу руками. Сама или не сама. Меня это уже давно не волнует. Даже если и не сама. Что это теперь меняет. Когда им отнято столько других жизней.
— По моему мнению, — произносит бывший вице-мэр, — мог убить, вполне. Бабу иногда так и хочется убить. Вот знать бы, что ничего не будет, так и убил бы. Скажи, да?
«Ого-го, — звучит во мне. — Ого-го!»
— Нет, не хочется, — отрицательно качаю я головой.
К могиле Ельцина мы уже не возвращаемся, прямиком направляясь к выходу.
Теперь путь наш лежит на площадь Павелецкого вокзала. Вернее, к той офисной башне, что как-то незаметно для меня выросла на углу площади и Садового, и уже, оказывается, давно, бывший вице-мэр бывал в ней еще до того, как лишиться должности и свободы. Странно, какие у него могут быть тут дела — как равным образом и там, на Большой Ордынке, — когда вся страна, хотя 1 Мая лишь завтра, согласно постановлению правительства уже второй день гуляет майские. Какие-то, судя по всему, весьма неординарные дела.
Ждать его я отъезжаю за угол, на Дубининскую. Выходя на улицу, он по своему обыкновению позвонит мне, и я подам ему машину. Сколько он будет отсутствовать — десять минут, полчаса, час? Надо полагать, больше сегодня мы никуда не поедем. День мало-помалу клонится к вечеру, завтра все же 1 Мая, и у народа ощущение праздника, люди, с которыми он встречается, — тоже народ и тоже, наверно, мечтают расслабиться… Я тянусь к бардачку, открываю и вытаскиваю оттуда свою книжку. Нет лучшего занятия во время таких ожиданий, как вдосталь полистать ее. Что говорить, строка, написанная тобой от руки или набитая на компьютере, и строка, набранная типографским шрифтом, — две разные вещи. Такое ощущение, это не ты сочинил, это кто-то за тебя. Я читаю строфу из одного стихотворения, читаю из другого, из третьего — и меня распирает столь сильным чувством восторга, что неизбежно вспоминается восторг бегающего кругами Пушкина: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Вот что-то подобное рвется и из меня, мне хочется тоже сорваться с места и пуститься нарезать круги: «Ай да Лёнчик, ай да сукин сын!»