Полёт шмеля — страница 81 из 99

— Руки, — слышу я горячий шепот псаломщика.

Я торопливо складываю на груди руки, священник уже достал из чаши кусочек просфоры, произносит какие-то слова, я разбираю только «причащается», и следом за тем он просит меня назвать свое имя.

— Леонид, — поспешно роняю я. И тут же чувствую языком, как его касается ложечка, и во рту у меня — вкус красного вина и малехонький кусочек хлеба. Которые вино и хлеб лишь физически.

Я целую подножие чаши, выпрямляюсь, ступаю в сторону, собираясь отойти теперь куда-нибудь в угол, но меня останавливают. Оказывается, тут в стороне стоит стол, на нем небольшие металлические пиалы, в одну из них из обычного заварного чайника что-то наливают и протягивают мне: следует выпить. Я принимаю пиалку, подношу ко рту — это снова вино, только сильно разбавленное и теплое. Поставив пиалку на стол, я получаю в руку еще и половину просфоры. Что с ней делать, я не знаю и некоторое время стою, просто держа ее на ладони, потом соображаю: просфора — это хлеб, а хлеб — это пища, а следовательно я должен это съесть. В обычной жизни я не очень жалую хлеб, но удивительно, с каким наслаждением я съедаю этот довольно обычный по вкусу, плотный пресный хлебец.

* * *

Я входил в церковь одним человеком, выхожу, простите за тривиальность, другим. А и хорош я, видимо, был, если священник, глядя на меня, определил, что мне нужно исповедаться. Жара, полыхавшего во мне, больше нет, наоборот, я умиротворен, прохладен, хотя, вместе с тем, все во мне словно бы звенит от ликования.

Время, на которое у меня назначена встреча, уже прошло. Следовало бы оставить церковь пораньше, но я никак не мог заставить себя выйти из нее. Впрочем, я не вибрирую, что опаздываю на встречу. Это до церкви меня потрясывало. Конечно, у меня нет сомнения, что Евгений Евграфович вызвал меня не просто так. Балерунья пообещала меня «урыть», и она не успокоится, пока не почувствует, что отмщена. Но что может Евгений Евграфович теперь? Деньги, что были мне так нужны, получены. Ну не удастся больше отщипнуть от их пирога. Что ж, я готов к тому.

Силуэт Евгения Евграфовича уже маячит на условленном месте — там же, где мы встречались впервые: около грота «Руины» под Средней Арсенальной. Он, как и в ту нашу встречу, снова в своем темно-синем длинном кашемировом пальто, анаконда вишневого шарфа обвита вокруг шеи и свисает до самых пол. А я сегодня, как и в тот раз, снова в берете, который, как мне кажется, придает моему облику некоторую художественность.

— Запаздываете, — с неудовольствием говорит мне Евгений Евграфович, поднимая руку и глядя себе на запястье, когда я приближаюсь к нему.

— Да, задержался, — отвечаю я безмятежно.

— Я вас, Леонид Михайлович, вот зачем попросил встретиться… — произносит он.

— Да, Евгений Евграфович. Я весь внимание, — внутренне подбираясь, чтобы быть готовым к удару, с подчеркнутой почтительностью говорю я.

То, что я слышу, повергает меня в шок, по-другому не скажешь. Евгений Евграфович просит меня представить записку о реальных настроениях в обществе! Дать беспристрастную оценку отношения общества к власти.

— Это к вам личная просьба Дмитрия Константиновича, — добавляет он. — На него произвела впечатление прошлая ваша работа. Нужна подлинная картина. Руководство позарез в ней нуждается. Позарез! Не советские времена, чтобы закрывать глаза на истинное положение дел.

«Дмитрий Константинович» — это не кто другой, как Жёлудев. Занимающий в их властной иерархии какие-то такие высоты, что Евгений Евграфович, по выражению Гремучиной, по сравнению с ним — мальчик на побегушках.

— Вы считаете, я владею знанием подлинной картины? — спрашиваю я Евгения Евграфовича.

Он по-барственному играет бровями.

— Неважно. У вас же есть свое представление? Вот и зафиксируйте все это. Будет парочка социологических исследований — хорошо. Во всех сферах: социальная политика, промышленное производство, сельское хозяйство, международные дела…

Я внутренне подпрыгиваю от радости. Написать для них все, что думаешь! Да это такое счастье — можно отдать за него полцарства, да и все царство в конце концов.

Однако я стараюсь не выдать своего ликования. Я прячусь за маской сквалыги.

— А условия? — спрашиваю я. — И договор?

Евгений Евграфович успокаивающе качает головой.

— Условия — как в прошлый раз. Фифти-фифти. Габариты груза, — произнеся это, Евгений Евграфович усмехается, как бы повязывая нас с ним сообщническим знанием, — габариты груза — такие же, как прежде, чуть больше, чуть меньше — не принципиально. И договор, конечно. Но немного погодя. Сейчас с этим делом некоторые временные сложности. А записка требуется срочно. Знаете, как у нас. Вчера не надо, а сегодня поздно. — Он снова усмехается: — И рекомендации, рекомендации! Что, вы полагаете, нужно сделать для улучшения ситуации. Остро требуются свежие идеи. Необычайно остро!

Слушая его, я неизбежно думаю о Балерунье. По всему получается, она не говорила с ним обо мне. Отлучив от себя, решила не вырывать у меня куска изо рта? Не похоже на нее. Но вот, получается, решила так. Невероятно.

Эйфория моя столь велика, что, прощаясь, я позволяю себе поинтересоваться у Евгения Евграфовича его отчеством. Моя бабушка была Аристарховна, уж вроде никуда не деться от дореволюционного хвоста, так нет, стали звать Ивановной, и я только уже подростком, когда у меня в руках почему-то оказался ее паспорт, узнал подлинное ее отчество.

Вопрос мой, к моему удивлению, доставляет Евгению Евграфовичу, удовольствие.

— Да, вы знаете, мои дед с бабкой были такими верующими! — восклицает он. — Назвали, и всю жизнь отец мучился. Пришлось неофициально называться Граний. Сокращенное имя от Евграфа — Граня, вот Граний. Отец в ЦК КПСС служил — его все так и знали: Граний Петрович. И еще говорили: у вас такое замечательное советское имя!

— Он в ЦК КПСС служил? — я не могу скрыть изумления: какая наследственность! И все это — ростком от невероятно верующих бабушки с дедушкой.

— Да, папаша мой служил в ЦК КПСС, — с горделивостью подтверждает Евгений Евграфович. — Папаша был человек что надо.

Мы прощаемся и расходимся. Он — обратно к себе на государеву службу, как сам назвал ее тогда, в первую нашу встречу, я — назад в свою вольную жизнь человека свободной профессии, который, глядя со стороны, никому ничем не обязан, никому ничего не должен.

Путь мой лежит на Новую площадь, к Политехническому музею, где я, спеша на встречу с дочерью, оставил свое корыто. Никольская, Богоявленский переулок (Куйбышевский проезд, по-советски), Ильинка — ноги несут меня, словно я не иду, а лечу. Эйфория, бушующая во мне, заполняет меня по самую макушку. Я все в той же неудачно надетой второпях легкой курточке, но мне нисколько не холодно — переполняющая меня эйфория разогревает меня подобно тому, как горящий огонь разогревает печь.

Дверь на углу дома, к которому подхожу, пересекая Биржевую площадь (бывшую Куйбышева), с надписью над ней «Кофе Хауз», вызывает во мне неясную ассоциацию. Словно бы с этим «Кофе Хаузом» у меня связано некое событие, но какое? Впрочем, недоумение мое длится недолго, я вспоминаю: да мы же с дочерью чуть больше часа назад тут и сидели. Надо же: чуть больше часа назад, а ощущение — минула вечность.

Я слегка замедляю шаг, проходя мимо аквариумных окон. За длинным столом-стойкой, обратясь лицом к улице, сидят, как мы с дочерью чуть больше часа назад, несколько человек, курят, разговаривают, отрывают от стола чашку, подносят к губам, делают глоток и опускают чашку обратно на стол. Я иду, смотрю, как они пьют кофе, — и внезапно меня пронзает: да я ведь тоже так пил! Ну да, не ел, а всего лишь пил, но какая разница: желудок у меня был не пустой, а значит, я не мог причащаться. Не мог — а причастился.

Стон, натуральный стон исторгается из меня. Ноги в один момент делаются как колоды, — я останавливаюсь. А следом я чувствую, какая продувная у меня курточка.

Я стою, не в состоянии двинуться, под взглядами сидящих в аквариуме, пожалуй, добрые полминуты. И заставляю себя наконец стронуться с места таким усилием — энергии этого усилия хватило бы, наверное, поджечь море.

22

Жена запаздывала. Лёнчику уже пора было выйти, а она все не появлялась. Если бы сыну было не полтора с хвостиком, а побольше, можно бы оставить его на дочь и уйти, но сын все же был еще мал, чтобы доверять его девочке, которой лишь подходило к семи.

К зазвонившему телефону Лёнчик побежал с горшком в руках, только подняв с него сына и не успев дойти до туалета. Звонил Костя Пенязь. Из-за внезапно возникших обстоятельств он не мог пойти на представление журнала и просил Лёнчика купить на него несколько экземпляров журнальной книжки. «О чем разговор, конечно», — пообещал Лёнчик.

Жена появилась, задержавшись на час, ко времени, когда мероприятие как раз должно было начаться. Лёнчик попробовал было ее укорить — и получил по полной:

— Подумаешь, что там у тебя! — отмахнулась она в ответ на его упрек. — Начальство выговор влепит, премиальные снимут? Так, переливаете из пустого в порожнее, удовольствие получаете. Получишь своего удовольствия меньше на час!

Его это все сводило с ума. Но он проиграл ей бой за главенство в доме. Она была несгибаемой. Или нужно было совсем прогнуться под нее, или разрывать с ней, — на что он пока никак не решался.

В Доме литераторов, когда приехал туда, Лёнчик прежде всего бросился искать, где продают журнал. То, о чем говорили с Тараскиным летом в Юрмале, осуществилось. Журнал вышел. Без всякого решения ЦК КПСС, без вмешательства руководства Союза писателей в состав редколлегии, без цензурного надзора — без, без, без… От возможностей открывающейся свободы кружило голову.

Журнал продавали в Большом фойе перед входом в Пестрое кафе и ресторан. Лёнчик купил шестнадцать экземпляров — восемь для себя, восемь для Кости. Вкрутую набитая сумка повисла на плече тяжелой гирей. Отойдя от стола, где продавали журнал, Лёнчик сел на стоявший поблизости большой темно-зеленый диван, достал экземпляр журнала, нашел в оглавлении свое имя, раскрыл нужную страницу. Подборка была громадной. У него никогда за всю жизнь не было таких. Он прочитал одно стихотворение, второе, третье. Казалось, это написал не он, а кто-то, носивший его имя. Ощущение, не возникавшее Бог знает с каких пор. У Кости, заглянул он на его страницы, подбо