рка тоже была нехилой.
По пути в Большой зал, где сейчас шло представление журнала, его окликнули. Это была очеркистка и кинокритик Алла Вайсман. Она сидела за журнальным столом сбоку от лестницы, ведущей в зал, перед нею лежала стопка листов, расчерченных, как ведомости, рядом — встопорщенно-ребристая дорожка из раскрытых коричневокорых книжиц.
— Членский билет будешь получать? — вопросила Алла.
Лёнчик вспомнил: да-да, Тараскин говорил — готовы удостоверения независимого писательского движения, будут выдавать.
Он заплатил вступительный взнос, расписался в ведомости, получил коричневокорую книжицу и посмотрел на номер билета. Тот был уже едва не трехсотый.
— Однако! — радостно изумился он.
— А ты думал! — с ходу поняла, что значило его восклицание, Алла. — Это сейчас никого нет. А час назад очередь тут стояла — у меня рука писать онемела.
Отвечая Лёнчику, она вскинула на него глаза, но что-то следом привлекло ее внимание на лестнице, взгляд ее переместился вбок, за его спину, и по тому, что выразилось в ее взгляде, Лёнчик понял: произошло что-то чрезвычайное. Он обернулся.
По лестнице катился людской поток. Вернее, накатывал — только что выплеснувшись на нижний марш с межмаршевой площадки, и в то мгновение, когда Лёнчик обернулся, стали слышны голоса спускавшихся. Это был общий всполошенно-тревожный гул, не разобрать ни слова, но одно, вычленяясь, так и стояло над текущей толпой. «„Память“! — вырывалось из общего гула. — „Память“!»
Засовывая на ходу полученную корочку в карман сумки, Лёнчик ринулся на лестницу навстречу накатывающему сверху потоку.
— Куда? — крикнула ему Алла. — Не ходи! Откуда ты знаешь, что там?!
Лёнчик остановился. Алла была права. Рваться в зал, когда все покидали его!
— Я пойду в комнату за сценой, — сказал он.
— В комнату за сценой — другое дело, — согласилась Алла. — Потом приди, расскажешь.
«Комната за сценой» — это так называлась комната на задах сцены Большого зала, куда был отдельный проход через фойе, которое Лёнчик только что оставил. В ней обычно собирались, коротали время кому предстояло выйти на сцену.
Комната за сценой была полна. Мелькнуло в дальнем конце комнаты растерянное лицо Тараскина. И редактор самого шумного последние годы журнала был тут. И несколько народных депутатов из демократического крыла. «Память», «Память», — звучало вокруг подобно тому, как реяло это слово над толпой на лестнице. «Память» было название таинственной организации, которая вдруг объявилась в Москве, как только в стране начались политические изменения, о ней стали повсюду писать, сделали передачу по телевидению, но из всех этих статей, интервью, из передачи так ничего толком было и непонятно: что за организация, что хочет, какие цели преследует. Говорили о ней как о защитнице прав русских на самобытность, хулительнице евреев, охранительнице церковных памятников, однако же толком никто ничего не знал.
— Что случилось? — поинтересовался Лёнчик у оказавшегося рядом знакомого критика с толстыми черными, закрывавшими верхнюю губу усами. — Я только что пришел.
Критик посмотрел на него взглядом, полным осуждающего изумления. Он был известен тем, что больше всего любил ругаться с другими критиками, и здесь у него появлялись и блеск, и стиль, которые во всех прочих случаях были ему не присущи.
— Как что случилось? «Память» в зале! — сказал критик.
— И что? — спросил Лёнчик.
— Ой, отстань, — не стал больше отвечать ему критик. — Хочешь узнать, пойди сам и посмотри.
Известная своим тяжелым нравом поэтесса, сидевшая на связке стульев около лестницы, по которой Лёнчик только что поднялся, разговаривала с поэтом, чья популярность была сродни популярности киноактера:
— Позор! Позор! Позор! Что ты удрал? Ты, с твоим именем! Пойди выйди к ним, утихомирь!
— Сама не хочешь? — отвечал тот. — Иди сама, нечего подзуживать.
Позднее, и годы спустя, пытаясь воссоздать в памяти все дальнейшее, Лёнчик никогда не мог объяснить себе, почему не остался в комнате, не продолжил свои расспросы, а неожиданно вышел в коридор, ведущий к сцене, поднялся по грубым деревянным ступеням — и оказался в кулисах. Как бы это было не по его воле. Точно как тогда в армии, когда не поднял руки за исключение из комсомола несчастного Афанасьева и взметнул ее вверх, голосуя «против».
В кулисах стоял, осторожно наблюдая из них за залом, кудряво-черноволосый человек с пластмассовой шкатулкой диктофона в руке. Это был тот самый Лёвчик, что когда-то снабжал Вету самиздатом. Он сейчас работал московским корреспондентом американской радиостанции «Свобода», чья штаб-квартира располагалась в западногерманском городе Мюнхене. Все эти годы они с Лёнчиком не виделись, и когда недавно Тараскин стал их знакомить, обоим пришлось вспоминать, откуда им знакомы лица друг друга. Однако и вспомнив, оба, словно по негласному уговору, сделали вид, что никаких отношений у них прежде не было.
— Что здесь такое? — поздоровавшись, спросил Лёнчик.
Лёвчик в ответ только пожал плечами. «Да в одном слове не скажешь», — что-то вроде такого означало это пожатие.
Лёнчик обогнул Лёвчика и выступил из-за кулисы. Просторный зал со своими шестьюстами пятьюдесятью креслами был пуст. Нет, не совсем пуст. Человек двадцать-тридцать в нем было. И все мужчины. Стояли по двое-трое у всех четырех дверей, прохаживались по боковым проходам, по проходу между партером и амфитеатром, прохаживались между рядами. Резко выделяясь среди них своей формой, в шинели и шапке на голове, точно так же прогуливался по центральному проходу милиционер. Сидел лишь один человек — в середине амфитеатра, круглоголовый, коротко стриженый, седовласый мужчина лет пятидесяти, в руках у него был металлический раструб мегафона, и, поднося его к губам, он время от времени принимался что-то говорить в него. Что — разобрать было невозможно, видимо, акустика зала не была приспособлена к железной речи мегафона, Лёнчик понимал только отдельные слова. «Россию», «жиды», «не допустим», «в Израиль» — что-то такое вырывалось из общего речевого шума.
Вот он увидел собственными глазами происходящее в зале, почему вместо того, чтобы вернуться за кулисы, отправиться обратно в комнату за сценой, он направился к лестнице, ведущей со сцены в зал? Вновь и вновь задавая себе позднее этот вопрос, Лёнчик так и не мог ответить на него. Он спустился по лестнице и, придерживая рукой тяжело бьющуюся на бедре набитую журналами сумку, двинулся по боковому проходу к амфитеатру. Достиг ряда, на котором сидел человек с мегафоном, и пошел вдоль ряда к нему. Но он сделал лишь несколько шагов — перед ним вырос молодой человек студенческого вида, в аккуратных, тонкой серебристо-металлической оправы очках, в опрятном сером костюме с галстуком — ни дать ни взять такой отличник-ботаник с четвертого-пятого курса.
— Сюда нельзя, — загораживая Лёнчику путь, сказал он.
— Почему вдруг нельзя? — спросил Лёнчик. — Я у себя, в своем Доме. Может быть, я хочу здесь сесть.
— Нельзя, — с прежней суровой твердостью ответствовал «студент», взял Лёнчика за локоть и стал подталкивать к выходу из ряда. Несмотря на внешне тщедушный вид, захват пальцев у него был крепкий — прямо тиски.
Выйдя в проход, Лёнчик поднялся на ступеньку выше и пошел в глубь амфитеатра вдоль другого ряда. Часового выставлено здесь не было, и он беспрепятственно достиг середины зала, оказавшись над седовласым.
— Зачем вы это устроили? — наклонился над ним Лёнчик. — Хотите выступить? Я договорюсь, выступите перед микрофоном, со сцены.
Седовласый не отреагировал ни единым движением. Держал мегафон у губ — и продолжал говорить. Зато среагировал человек из нижнего ряда — в растянутом, неопрятного вида джемпере, диковатого для мужчины яркого зеленого цвета.
— Уйти оттуда! — приказом закричал он Лёнчику. — Уйти! Немедленно!
Лёнчик выпрямился.
— Кто вы такой, чтобы приказывать? Что вы здесь делаете?
— Я кандидат в депутаты Луговой! — выкрикнул зеленый джемпер. — Уйти немедленно!
Лёнчик снова склонился к человеку с мегафоном. И теперь дотронулся до его плеча.
— Слушайте, вам не стыдно?
Седовласый не обратил на прикосновение Лёнчика внимания. Только отнял мегафон от губ, опустил его на колени — и, кажется, что-то проговорил. А может, и не проговорил, Лёнчик не мог бы утверждать этого в точности.
Но следом за тем раздался крик джемпера:
— Он дерется! — так, словно отдавал команду.
«Я дерусь?» — недоуменно прозвучало в Лёнчике. Но он даже не успел освоиться с этой мыслью: в следующий миг сверху на плечи ему прыгнули. Невероятным усилием, чувствуя, как мешает оттягивающая плечо сумка, Лёнчик сумел высвободиться и, высвободившись, успел схватить периферическим зрением, что и вдоль ряда, и перелезая прямо через кресла, к нему устремился сразу десяток человек, что болтались до этого в отдалении.
Каменно-тяжелый, взрывом пронзивший голову удар в висок на какое-то время ослепил его, он потерял ориентацию, а придя в себя, обнаружил, что погребен под грудой навалившихся на него тел — сколько их было: пять, шесть, семь? неизвестно, — и все били его — куда только могли достать. Потом, пытаясь понять, как выбрался из этой свалки, получив лишь один по-настоящему ощутимый удар — тот, в висок, — Лёнчик пришел к заключению: его спасло то, что их было слишком много и они мешали друг другу. Навалившись на него, они пригибали его все ниже к земле, он сопротивлялся, пытаясь устоять на ногах, ему казалось: этого не может быть, что его сейчас свалят, он вырвется, но они пригибали его все ниже, ниже, и в какой-то миг он почувствовал: нет, ему не вырваться.
Сколько это длилось? Десять секунд? Двадцать? Тридцать? Едва ли больше полминуты, скорее всего, и меньше, но ему тогда показалось — вечность. Вдруг — почти тотчас, как он почувствовал, что в полной их воле, — сплетшийся ком тел на нем стал распадаться, его неприятели один за другим оставляли его, и вот он смог разогнуться.