Лёнчик не стал отвечать на его вопрос. «Боря, я не участвую», — отрезал он.
Но и годы спустя эта история то так, то по-другому напоминала ему о себе. Однажды, уже лет семь прожив в Германии, поездив по Европе и побывав на Земле обетованной, напомнил ему о ней и Костя. «А зря ты, слушай, — сказал он Лёнчику в свое очередное появление в Москве, — не стал тогда использовать возможность заявить о себе поярче. Я наших бывших что в Германии, что в Израиле, знаешь, сколько встречал, кто себе там жизнь на ореоле борца против „Памяти“ сделал. Десятки! И не стесняются». От кого-кого, но от Кости слышать это было — хуже, чем от жены в свою пору. «Я что, потому что стеснялся?» — спросил Лёнчик. Костя часто-часто заморгал и замахал перед собой руками крест-накрест. «Извини, извини, — торопливо проговорил он, — извини. Я сказал глупость, не знаю, как сказалось, прости».
23
Мы выходим с Костей из храма под звон колоколов. Они звонят отнюдь не в честь только что завершившегося таинства крещения, совершенного над Костей, — просто настало время ударить в колокол, вот звонарь и ударил, но у нас обоих такое ощущение, что этот звон неслучаен.
Вид у Кости, однако, совсем не праздничный и не торжественный.
— Я ведь, кажется, должен сейчас чувствовать что-то вроде просветления? — спрашивает меня Костя, когда мы уже подходим к храмовой ограде. — Но я — ничего такого.
— С чего ты взял, что ничего? — Я стараюсь говорить легко и небрежно, чтобы свернуть шею его пудовой серьезности и вытащить из него того солнечно-наивного, которого в нем и люблю. — Просто это у тебя внутри… Понемножку поднимется наверх. Не сразу.
— Но вот ты же говорил, — продолжает упорствовать Костя в своем самобичевании, — что когда исповедался и причастился…
Я прерываю его:
— У каждого по-своему. Всяк портной на свой покрой, помнишь еще, живя там в германиях, русские поговорки?
— Я в «германиях»! — возмущается Костя. — Меня скоро лишат там права на жительство: я живу в Москве, не там!
Это он намекает на то, что он сидит здесь, в Москве, из-за меня. Он уже наспался у меня на раскладушке, его уже тянет собственный дом, который у него теперь в тех самых «германиях», но я не справляюсь с заданием для Евгения Евграфовича, конец мая, а работы впереди не меньше, чем сделано, мне нужна помощь, и кому подать ее мне, как не Косте?
— Ладно, — говорю я, — жил бы там — так бы все и метался, не зная, куда пристать. А вот задержался — и созрел.
— Да, ты знаешь, — отвечает Костя через паузу, — ты прав. На меня твой рассказ, как ты причастился, сильное впечатление произвел. А то ведь столько слышишь вокруг о православных священниках, что они — как секретари райкомов КПСС: не готов! не допущу! иди из церкви!..
— Есть, конечно, такие, — соглашаюсь с ним я. — А мне, можно предположить, повезло. Хотя мое причащение — мед с горчицей. С облаков — оземь и всмятку.
Теперь уже спешит успокоить меня Костя:
— Ну, у католиков, например, вообще не имеет значения, на какой желудок причащаешься: голодный или полный. Это ведь всё человеческие правила.
— Но мы-то с тобой не католики, — снова не соглашаюсь с ним я.
За этим разговором мы доходим до задов метро «Новослободская», где оставлено мое корыто, Костя готов ехать обратно в Ясенево и вновь впрягаться в надетое мной на него ярмо — ворошить таблицы с анкетами, лазить по интернету, прочесывать газеты, — но я не позволяю ему уклониться к моим «Жигулям» и влеку с Сущевки на Новослободскую. Костя крестился в храме Пимена Великого — той церкви, где когда-то я купил, выйдя из издательства «Молодая гвардия», свой крестик, который носил сначала в кармане пиджака, а теперь вот ношу, как и положено, на шее; в двухстах метрах от «Новослободской», у «Менделеевской» — «Ист буфет», и я полагаю, что мы с Костей должны отметить сегодняшнее событие. Я посещал этот «Ист буфет» с Евдокией, да во времена, когда в кармане у меня не звенело, что же мне не сводить сюда друга в такой день?
— Ну вот, сынок, — когда мы входим внутрь заведения, говорю я, подталкивая его подниматься по лестнице на второй этаж, где, собственно, и размещается «Ист буфет», — духовной пищей ты сегодня окормлен, теперь в честь этого дела нужно ублажить плоть.
Костя — мой крестный сын, а я его крестный отец. Забавно.
— И я что, — в тон мне, но и не без серьезности осведомляется Костя, — должен отныне исполнять все твои указания?
— Безропотно, сын мой, безропотно, — отвечаю я.
Наши тарелки уже основательно опустошены, когда мне что-то начинает мешать. Невероятно как хочется обернуться — и я оборачиваюсь. Я оборачиваюсь — и, как на невидимую длинную шпагу, напарываюсь на взгляд. Взгляд Евдокии. Она смотрит на меня тем своим самоумаленно-ироничным взглядом с кислинкой, который делает ее такой, какой я ее, собственно, и люблю, за которой я готов в огонь и воду, а попадутся медные трубы — и в них. Она сидит за большим, сдвоенным столом в компании своих сверстников, и, увидевши ее в этом молодняковом, исполненном хваткой свежей силы зверинце, я тотчас испытываю острый и болезненный укол ревности. Я испытываю ревность, я готов за нею даже в медные трубы, но при том едва не за целый месяц не предпринял никакой попытки увидеться с ней!
Мгновение, что мы смотрим с ней через зал друг на друга, длится тысячелетие. Потом, не дождавшись, чтобы я поднялся и направился к ней, она поднимается сама и, не отрывая от меня этого своего взгляда с кислинкой, идет к нашему столу. Идет — и смотрит на меня, смотрит — и идет, и вот она уже около нас.
— Привет, — говорю я, отодвигая для нее от стола свободный стул.
Но она не садится. Она остается стоять над нами, глядя на нас сверху вниз, а мы смотрим на нее снизу вверх.
— Привет-привет, — говорит она, переводя взгляд с меня на Костю и обратно. — Вот не ожидала.
— Какое событие отмечаем? — киваю я в сторону ее компании, которая сейчас во все глаза пялится на нас.
— Конец зачетам. Впереди сессия, — произносит она тоном примерной студентки.
— Достойное событие, — отзываюсь я.
— Это все, что ты хочешь мне сказать? — спрашивает она.
Действительно, неужели это все, что я могу сказать ей?
— Познакомься, — указываю я на Костю. — Константин Пенязь, ты о нем знаешь.
— О, очень приятно, — стреляет Евдокия в него глазами. — Много наслышана. А я, — она на мгновение умолкает, подыскивая определение, которое в наибольшей степени удовлетворило бы ее, и находит: — Я его пассия, — кивает она на меня. — Тоже, наверно, слышали.
— А как же, а как же! — Костю подкидывает с его места, он бросается к Евдокии, изготовясь принять ее руку и запечатлеть на ней почтительно-приветственный поцелуй.
Но назвавшаяся моей пассией Евдокия подавать ему руку не собирается.
— Константин, у вас пустая тарелка, — говорит ему Евдокия.
— Да, а что? — оглядывается Костя на стол. — В общем, не совсем пустая.
— Вам бы надо ее пополнить, — как не услышав его, повелевает Евдокия.
Костя в недоумении снова оглядывается на свою тарелку, и до него наконец доходит, что от него требуется.
— Да-да, — восклицает он, — вы, абсолютно правы! Конечно, надо!
Мазнув по мне потрясенным взглядом, Костя улетает к раздаче со своей еще не совсем пустой тарелкой, а Евдокия, проигнорировав выдвинутый мной стул, опускается на Костино место напротив меня. Я гляжу на нее не без восхищения и даже некоторой гордости: о, она будет достойной хозяйкой дела, когда настанет пора принять его на себя. Во всяком случае, «брить лбы» подобно пушкинской Татьяниной родительнице у нее получалось бы отменно.
— Видишь, еще не уехал, — как оправдываясь, киваю я вслед улетевшему Косте.
— А у меня уехал, — тотчас отзывается Евдокия. И умолкает.
Отец уехал, и мы можем встретиться, но я первая тебя не позову, ты должен сам — это означают ее слова и молчание, что следует за ними.
— Безумно сейчас занят, — говорю я. — Делаем вместе, — очередной кивок в сторону раздачи, где сейчас Костя нагружается новой порцией съестного, поясняет, кого я имею в виду, — большую работу, не спим, не едим.
— Не едим? — указывая движением подбородка на тарелку передо мной, иронически вопрошает она.
— Вот потому и тут, — нахожусь я. — Чтобы отъесться вперед на неделю.
— Некогда есть, и позвонить тоже некогда? — смотрит она мне в глаза, и кислинки в ней нет уже и в помине.
— Вот, получается, что-то вроде того, — изрекаю я.
Это, конечно, неправда, я брался за трубку, чтобы набрать ее номер, тысячу и один раз, да я и набирал его — не раз и не два, десятки раз, — но вот набрать до конца — нет, не набрал ни разу. Бывший вице-мэр стоит между ней и мною с того дня прочнее гранитной скалы. Хотя я и надеюсь, что это пока.
Молчание, разверзающееся после моего ответа ей, как пропасть. Шагни — и сверзишься в бездну. И бездна все расширяется, расширяется — с каждым протекающим мгновением берега ее отходят дальше, дальше друг от друга, и все дальше, все дальше относит друг от друга нас.
Евдокия поднимается, так ничего больше и не произнеся. И я тоже молчу, глядя, как она превращается на другой стороне пропасти в точку на горизонте. При том, что я готов и к огню, и к воде, и к медным трубам.
Удаляющиеся шаги Евдокии через десяток секунд сменяются приближающимися шагами Кости. Он там на раздаче не столько набирал новую еду, сколько наблюдал за нами.
— Ну, скажу я тебе! — обрушивается он на стул, только что принадлежавший Евдокии. — Я, конечно, предполагал, и все же… выше всяких предположений! Чудо как хороша!
— Без комментариев, Костя, без комментариев! — восклицаю я.
Празднование события, свершившегося в храме Пимена Великого, испорчено. Мне теперь хочется одного: покинуть «Ист буфет» поскорее. И, оставляя зал, глянув напоследок на азартно шумящий зверинец за сдвинутыми столами, на фигурку не оборачивающейся ко мне Евдокии там, я испытываю что-то подобное тому физическому облегчению, что ощущаешь, скинув с плеч груз, который был непомерен для тебя, но избавиться от которого никак не мог.