Полёт шмеля — страница 89 из 99

На самом деле мне никуда не нужно. Мне некуда ехать — ни в какую редакцию, ни в какое издательство, ни в какую студию, — никто меня нигде не ждет. Хотя нет. Евдокия, возможно, ждет. Разве что, прежде чем сменить гнев на милость, как следует попортит мне загривок своими тигриными зубами. Но я не готов подставляться под ее зубы: бывший вице-мэр все так же стоит между нами — даже и странно.

Спустя несколько минут после нашего разговора Костя выскальзывает из комнаты с трубкой, и я слышу, как дверь на кухню закрывается. Еще через несколько минут кухонная дверь снова вскрипывает, Костя появляется в комнате, направляется к телефонной базе, а я вновь старательно делаю вид, словно и не заметил, как он выходил с трубкой.

Он не успевает поставить трубку в гнездо на базе — телефон звонит. Костя нажимает кнопку приема, явно полагая, что это перезванивают ему, но по тому, как он затем здоровается, я понимаю, что звонок не ему. Тебя, протягивает мне трубку Костя.

— Алё-у! — беру я трубку.

Это сын. Не младший, на которого я горблюсь, у которого сейчас грядет очередной выпускной экзамен и которого я не видел уже тыщу лет, а все тот же, старший, с которым виделись как раз совсем недавно. Правда, можно сказать, в другую эру: когда я еще мог тешить себя иллюзиями стать Крезом — пусть и в моем понимании.

— Отец! — говорит сын, и я отмечаю: он снова, как все прошлые годы, в отличие от нашей последней встречи называет меня отцом, а не папой. — Отец, надо встретиться.

— Да, конечно, — отвечаю я. — И когда б ты хотел?

Раз он просит о встрече, что-то ему от меня нужно. Других причин я не знаю. Снова деньги? Но он же только что мне говорил, как у него все прекрасно в жизни, какая чудная контора, куда устроился. Или уже не такая чудная? «Отец» — это тоже симптом. И грозный.

— Можем мы встретиться прямо сейчас? — спрашивает сын.

— Давай прямо сейчас, — говорю я. — Где ты хочешь?

Он хочет где угодно, главное — немедленно. Более того, он уже в машине и, как только мы договоримся о месте, тут же выезжает.

Ехать в такую жару в центр, тем паче в моем корыте без всякого кондиционера, — довольно дико, и я предлагаю для встречи Битцевский парк рядом.

— О, то что надо, — с ходу принимает мою идею сын. — Замечательное место для разговора.

«Для разговора». Это что-то новенькое. Уже и не вспомнить, когда мы с ним в последний раз разговаривали. Не обменивались дежурными фразами при передаче-получении денег, а именно разговаривали: о том о сем — обо всем. Примерно с той поры, как он закончил школу. Получается, лет уж восемнадцать. Что за разговор у него может быть ко мне?

Через полчаса, попрощавшись с Костей до вечера, я спускаюсь на улицу. На блистающую полировкой, словно только что сошедшую с конвейера «Тойоту», остановившуюся у тротуара неподалеку от меня, я не обращаю внимания. Но вышедший из нее человек направляется в мою сторону, и это оказывается мой сын. Я не верю своим глазам. Мой сын — и «Тойота»? Цена такой машины… о нет, я даже не замахиваюсь прикидывать, сколько она стоит. И ведь не секонд-хенд, а новенькая, ну, год-другой ей, в крайнем случае.

— В кредит взял? — киваю я на машину, после того как мы поздоровались и обнялись.

— В кредит, — подтверждает он.

— А не опасаешься… — начинаю я, собираясь спросить, как расплачиваться, если потеряет нынешнюю свою работу, он меня обрывает:

— До сегодняшнего дня не опасался.

Я молча смотрю на него. Ясно, что в его ответе намек на тот разговор, с которым он примчался, но расшифровать этот намек я не могу.

Мы пересекаем дорогу, оставляя за спиной шершавый свист машин по размягченному асфальту, и сразу попадаем в умиротворяющий лесной покой. Битцевский парк лишь называется парком, а в общем-то — лес и лес. Тропинка, ведущая в его глубину, безлюдна, воздух стоит, листья на деревьях не шелохнутся, птичий пересвист вокруг — единственные звуки, что нарушают объявшую нас тишину. Сын, идет, покусывая и кривя губы, ноздри у него так и гуляют, то сжимаясь, то раздуваясь.

— Отец! — произносит он, и я вновь слышу стиснутый голос Лаокоона, отсутствию которого так радовался при нашей последней встрече полторы недели назад. — Отец, понимаешь ли… я тебе должен передать, меня просили… в общем, отец, ты должен отдать деньги. Я не знаю, что там у тебя… я только должен передать: верни, отец. Тебе, я знаю, три дня давали, а ты лег на дно. Это неправильно, отец. Ты с серьезными людьми имеешь дело.

Я чувствую, как все во мне внутри встает дыбом, — так взъерошивается при опасности шерсть у зверя.

— Так ты вот такими делами занимаешься, да? — весь пылая, медленно произношу я. — Окучиваешь клиентов, чтобы родину любили?! — Почему-то у меня выскакивает такое слово — «клиентов».

— Отец, ты сошел с ума, наоборот, я как сын! — восклицает он. — Я тебя предупредить, чтобы не дай Бог… Ты мне говорил, ты в церковь ходить стал… так ведь все равно же: деньги неправедные! Ты их не заработал, халтуру выдал…

— Неправедные? Халтуру? Не заработал? — Я останавливаюсь, вынуждая остановиться и его. — Я их отработал. Работой, за которую мне — ни гроша. Были неправедные — стали праведные. И хочешь знать, раз ты про церковь? Мне и за неправедные грех отпустили! Нет на мне греха!

Сын стоит напротив меня, глядит на меня — и не глядит, взгляд его пытается остановиться на мне — и не получается, взгляд его словно срывается с меня.

— Отец, я неправильно выразился, — бормочет он. — Не в этом дело, конечно… Просто нужно отдать. Вообще… Чтобы у тебя не было неприятностей. Они не прощают. Они не умеют прощать… Ведь ты мне отец!

— А ты сын! — срываюсь наконец, ору я. — Нет у меня этих денег, откуда я их возьму? Нет! Все утекло. Как сквозь пальцы. На брата твоего. На сестру. И тебе в том числе досталось! — Тут меня осеняет провокационной мыслью, и я, не медля, даю ей ход: — Давай помоги! Долг свой верни мне. «Тойоту» свою продай.

О, это удар под дых. Но он заслужил. Это же надо — чтобы собственный сын приходил и требовал от тебя сунуть голову в петлю! Для твоего же блага! Чтобы шея стала длиннее! Тебе, отец, так будет идти длинная шея!

— Нет, как я ее продам? Она же в кредит… ее никак, — бормочет сын. Лаокоон, сдавшийся на милость своим душительницам. И, сделав паузу, принимается за старое: — Ну, может быть, ты все же как-то… может, займешь…

Гнев и отчаяние владеют мной. Хотя вернее будет сказать — гнев отчаяния. Я больше не отвечаю сыну. Я просто стою и слушаю, что он набормочет еще. Лишенного поддержки моих реплик, его хватает ненадолго. Он умолкает — и вот мы стоим так молча, отец и сын, на лесной тропинке напротив друг друга, неподвижный воздух наполнен солнечным жаром и расцвечен пением птиц, и мы стоим, стоим, и странное чувство посещает меня: отец ли я ему, сын ли он мне?

Боже, Боже, спохватываюсь я тут же. Да ведь не гражданская война, чтобы так сводило отца с сыном, это там, на югах, на Кавказе, война, а здесь, в стольном граде… Или нет, не так? Или на самом деле гражданская? Или даже что-то похуже ее?

— Ладно, погуляли, — говорю я в конце концов. — Пошли обратно.

У его «Тойоты» мы останавливаемся.

— Отец… — произносит сын, беря поданную мной для прощания руку, я отрицательно мотаю головой: ни слова! — высвобождаю руку и, не оглядываясь, иду к своему дому.

Подойдя к нему, я все же оглядываюсь. «Тойота» сына продолжает стоять, где стояла. Я прибегаю к обманному маневру — направляюсь к подъезду, захожу в него, но, зайдя и дав двери почти закрыться, не позволяю закрыться ей полностью и смотрю в щель: что «Тойота». Оттуда, с дороги, увидеть, что дверь не закрылась полностью, невозможно. Машина сына стоит минуту-другую, потом резко, как выстреленная, срывается с места и, вклинившись в поток, растворяется в нем.

Я открываю подъездную дверь и выступаю обратно на улицу. Подхожу к своему корыту, открываю его — изнутри меня обдает жаром мартеновской печи. Я собираюсь с силами и сажусь на сиденье. Мало ли что ехать по этой жаре в моем корыте неразумно. Мне надо проотсутствовать дома еще часа четыре, а следовательно, не остается ничего другого, как ехать. Неизвестно только куда.

Я отсутствую дома не четыре часа, а все семь-восемь и возвращаюсь уже даже на исходе часа пик — ехать легко и весело, и влетающий в открытое окно ветер, шевеля волосы на виске, радостен душе и ласкает ее. Разговор с сыном торчит во мне саднящей занозой, никуда не девшись, но мир вокруг больше не сконцентрирован вокруг боли, что причиняет мне эта заноза. Я еду домой, отстояв вечернюю службу в храме Косьмы и Дамиана, что в начале Столешников а, неподалеку от здания мэрии. Признайся кому из нашего цеха поэтов — не поверят, но я провел день, кочуя из одной церкви в другую. Просто ехал, видел церковь — подъезжал к ней, выбирался из машины и шел внутрь. В скольких храмах я побывал? Не меньше чем в десяти. Больших, маленьких, богатых, бедных, устроенных и едва оклемывающихся после десятков лет своей светской жизни в облике складов и госучреждений. К шести вечера колеса привезли меня на Тверскую, я зашел в храм, собираясь походить по нему, оглядеть, посмотреть на иконы, как делал то в других церквях, — и остался. Начиналась служба, я решил постоять послушать, сколько хватит сил, и вдруг, когда священник обходил церковь, совершая каждение, мне показалось, что это Георгий Чистяков, с которым нас сводила судьба в конце девяностых, когда мы оба писали для издававшегося в Париже еженедельника «Русская мысль». Он прошел мимо меня, позвякивая кадилом, странно изменившийся с той поры — все с так же светящимся, но оплывшим, словно бы распухшим лицом, — и мне вдруг помни́лось, что он не жилец. «Это не отец Георгий Чистяков?» — тихо спросил я стоявшую рядом женщину. «Он, он, — так же тихо, но охотно отозвалась она. — Болен очень, лежит в больнице, но наезжает, служит, исповедует даже». «Рак?» — непонятно почему спросил я. «Говорят, — подтвердила она. — Слава Богу, говорят, самое плохое уже позади, теперь поправится». Отец Георгий, продолжая кадить, направился обратно к амвону, меня повело за ним, я протиснулся поближе к распахнутым царским вратам, и два часа службы пролетели — как их не было. Если бы служил не он, я бы, наверно, испекся за эти два часа. Но я знал его по мирскому обще