ность в течение 1823 года», которым открывается «Полярная звезда» на 1824 год, заключил следующим оповещением: «Еще спешим обрадовать любителей поэзии. Маленькая и, как слышно и как несомненно, прекрасная поэма А. Пушкина: «Бахчисарайский фонтан», уже печатается в Москве».
«Полярная звезда» вышла в самом конце 1823 года, и Бестужев тотчас же отправил ее в Одессу Пушкину с письмом, до нас недошедшим. Пушкину альманах принес большое огорчение. В нем было напечатано несколько его стихотворений, и среди них — с заглавием «Элегия» — стихотворение «Редеет облаков летучая гряда». Бестужев получил эту элегию от какого-то неизвестного нам лица, а не от Пушкина; поэт разрешил ему напечатать ее с исключением трех последних стихов, но Бестужев не исполнил воли поэта и тиснул элегию целиком. Вот в каком виде она появилась в «Полярной звезде»:
Редеет облаков летучая гряда
Звезда печальная, вечерняя звезда!
Твой луч осеребрил увядшие равнины,
И дремлющий залив и черных скал вершины.
Люблю твой слабый свет в небесной вышине,
Он думы разбудил уснувшие во мне.
Я помню твой восход знакомое светило,
Над мирною страной, где все для взоров мило;
Где стройны тополы в долинах вознеслись
Где дремлет нежный мирт и темный кипарис,
И сладостно шумят полуденные волны.
Там некогда в горах сердечной неги полный,
Над морем я влачил задумчивую лень;
Когда на хижины сходила ночи тень,
И дева юная во мгле тебя искала,
И имянем своим подругам называла.
Последних трех стихов Пушкин не хотел видеть в печати; увидав же их напечатанными, он 12 января 1824 года писал Бестужеву: «Конечно, я на тебя сердит и готов, с твоего позволения, браниться хоть до завтра. Ты напечатал именно те стихи, об которых именно я просил тебя: ты не знаешь, до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов элегия не имела бы смысла. Велика важность! А какой же смысл имеет
Как ясной влагою Полубогиня грудь
— — — — — — — — — вздымала
или
С болезнью и тоской
Твои глаза и проч.?
«Я давно уже не сержусь за опечатки, но в старину мне случалось забалтываться стихами, и мне грустно видеть, что со мною поступают как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности».
В сохранившемся черновике этого письма находим выпущенную в беловом подробность: «Ты напечатал [ту элегию] те стихи [об] которых именно просил тебя не выдавать [еще] их в п. Ты не знаешь до какой степени это мне досадно [А и сколько я желал [не выдавать в публику первые про] — [Они относятся писаны к женщине которая читала их. я. просится]».
Комментируя элегию и три стиха, заветных для Пушкина, Гершензон пишет: «Это был конкретный намек, возможно — на одну из Раевских (и тогда — на Елену: «дева юная»). Но и в этих трех стихах нет намека на любовь; напротив, весь характер воспоминания исключает мысль о каком-либо остром чувстве: «Над морем я влачил задумчивую лень», — говорит Пушкин о себе». Такой комментарий, как сейчас увидим, неприемлем, ибо Гершензон совершенно не принял во внимание ясных свидетельств самого поэта.
Письмо Пушкина разошлось с письмом Бестужева, в котором он сообщал об успехе «Бахчисарайского фонтана» и требовал от Пушкина для будущей книжки десятка пьес. Пушкин ответил на это недошедшее до нас письмо 8 февраля 1824 года. «Ты не получил, видно, письма моего, — писал Пушкин. — Не стану повторять то, чего довольно и на один раз». Тут же, переходя к поэме, он не удержался от столь часто цитируемого признания о ее происхождении: «Радуюсь, что мой Фонтан шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины.
Aux douces lois des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naïve.
Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны». Но это признание заставило Пушкина испытать еще пущее огорчение. Письмо, адресованное Бестужеву, попало в руки Ф. Булгарину, он распечатал его и как раз приведенные только что строки напечатал в «Литературных листках» в заметке о скором появлении в свет поэмы Пушкина. Такая бесцеремонность крайне раздражила и обидела поэта, необыкновенно чутко относившегося к оглашению интимных подробностей своего чувства и творчества. «Булгарин хуже Воейкова, — пишет он брату 1 апреля, — как можно печатать партикулярные письма? Мало ли что приходит на ум в дружеской переписке, а им бы все печатать — это разбой…» Очевидно, на это же обстоятельство указывал он в письме к Вяземскому в начале апреля: «Каков Булгарин и вся братья. Это не соловьи-разбойники, а грачи-разбойники».
Бестужеву Пушкин после этого не писал. И сам Бестужев мог догадываться о неприятности, которую доставило печатное разглашение частного письма, да и слухи о раздражении Пушкина могли дойти до него. Поэтому молчание Пушкина он истолковал, как знак гнева и раздражения. Это он высказал в не дошедшем до нас письме, на которое Пушкин отвечал 29 июня 1824 года из Одессы. На этом письме надо остановиться, так как оно важно для разрешения нашего вопроса и так как Гершензон не оказал ему всего того внимания, какого оно заслуживает. К этому времени раздражение поэта уже улеглось, и он сравнительно добродушно выговаривает свои обиды на Бестужева и заодно на Булгарина и, очевидно, считая свое письмо от 12 января 1824 не дошедшим до Бестужева, повторяет содержание своих упреков. «Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя — лень одна мне помешала отвечать на последнее твое письмо (другого я не получал). Булгарин — другое дело. С этим человеком опасно переписываться. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюбленному без памяти. Я обыкновенно [в это время] в таком случае пишу элегии как другой… Но приятельское ли дело вывешивать на показ мокрые мои простыни? Бог тебя простит! но ты осрамил меня в нынешней Звезде — напечатав 3 последние стиха моей элегии».
Прерывая цитату, вспомним комментарий Гершензона о не любовном характере элегии «Редеет облаков», вспомним, чтобы зачеркнуть его в наших соображениях. «Черт дернул меня написать еще кстати о Бахч. Фонт. какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу». Эпитет «элегический» имеет в виду указание не на свойство ее характера, а на то, что женщина, рассказу которой обязана своим возникновением поэма, кроме того и внушительница элегии. Это ясно из следующих слов Пушкина: «Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. — Журнал может попасть в ее руки. — Что ж она подумает… видя, с какой охотою беседую об ней с одним из П. Б. моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным — что проклятая элегия доставлена тебе черт знает кем — и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслью этой женщины дорожу более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики. Голова у меня закружилась…»
Итак, с полною достоверностью можно отождествить деву юную, искавшую во мгле вечерней звезды, с той женщиной, рассказ которой суеверно перелагал в стихи Пушкин. Но все содержание, вся обстановка в элегии, писанной в 1820 году в Каменке, приводит нас в Крым в период кратковременного пребывания там Пушкина, и еще определеннее — в семью Раевских, в которой жил Пушкин. У нас нет ни одного данного за то, что Пушкин в эти три гурзуфских недели встречался и общался с какими-либо не принадлежащими к семье Раевского юными девами и молодыми женщинами. В биографиях Пушкина, не столько на основании критически проверенных указаний, сколько по смутной традиции, давно стало общим местом говорить о любви Пушкина к одной из Раевских. Их было четыре сестры — Екатерина, Елена, София и Мария, и ни одна из них не ускользнула от любопытных поисков пушкинских биографов и от зачисления в ряды вдохновительниц любви и творчества поэта.
Мы уже видели, каково было огорчение и раздражение Пушкина при вести о невольном разглашении истории происхождения поэмы. И не только надо принимать во внимание обычную щепетильность поэта в делах интимных, но еще надо и вспомнить его связи со всеми членами семьи Раевских, надо подумать о том, сколь дороги для него были общение и близость с этой семьею; тогда мы поймем, с какой заботливостью он должен был охранять от чужих взоров тайну своей любви к сестре того Николая Раевского, который и в годы зрелости поэта был для него старшим, того Александра Николаевича Раевского, который был «демоном» Пушкина. Да, кроме того, одной мыслию этой женщины Пушкин дорожил более, «чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики».
Эти соображения необходимо взять в расчет при оценке еще одного, идущего от самого Пушкина известия о происхождении поэмы, находящегося в «Отрывке из письма А. С. Пушкина к Д.». «Отрывок» напечатан, конечно, с ведома и согласия автора, в альманахе Дельвига «Северные Цветы на 1826 год», вышедшем в свет в апреле 1826 года. Пушкин досадовал на Бестужева и Булгарина за разглашение нескольких строк его письма, которое в связи с известными слухами могло открыть женщину, ему дорогую. Напечатанный Булгариным отрывок мог быть еще в памяти. Несомненно, Пушкин взвешивал все это, когда позволил Дельвигу напечатать следующие строки: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К*** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes» (стр. 105). Совершенно ясен тот смысл, который поэт влагал в это известие для читателей, для знакомых и друзей. Раньше по слухам и по публикации Булгарина мысль любопытного могла бы обратиться на одну из сестер Раевских. Но теперь сам Пушкин обозначил фамилию этой женщины неожиданной буквой К (а не Р), да, кроме того, прибавил, что рассказ о Фонтане он слышал раньше посещения Бахчисарая или Крыма. Упомянем, что самое письмо к Дельвигу писалось в средине декабря 1824 года в Михайловском. Сохранились два черновых наброска, и в обоих совершенно явственно стоит буква К, но зато из одного черновика и видно, что Пушкин, если не предназначал его для печати, то все же имел в виду оглашение среди друзей.