Кажется, ясно, что Пушкин, делая новое признание о происхождении «Бахчисарайского фонтана», именно хотел устранить неприятные для него толкования прежнего признания — и отдалить тот смысл, который находят в цитате из письма к Дельвигу биографы и комментаторы. Известны многообразные ухищрения объяснить эту литеру К. В современных изданиях (не стоит делать точные ссылки!) и даже в академическом, без всякого хотя бы малейшего основания и объяснения, буква К просто приравнивается к Екатерине Николаевне Раевской (с 1821 года уже Орловой); кое-где, впрочем, поясняется, что К — начальная буква имени Катерина. Невозможная грубость именно такого упоминания («Катерина поэтически описывала» и т. д.) обходится ссылкой на то, что Пушкин, конечно, ставил тут уменьшительное имя. Выходит так, что Пушкин, столь щекотливый в делах интимных, Пушкин, раньше горько досадовавший на разглашение интимного признания, не содержавшего намека на имя, теперь совершенно бесцеремонно поставил первую букву имени женщины, мнение которой — это известно биографам — он так высоко ставил и с мужем которой был в дружеских отношениях. Явная несуразность! Отрывок из письма к Дельвигу о «Бахчисарайском фонтане» может быть комментирован только так, как мы указывали. Пушкин хотел отвести любопытствующих с того пути, по которому можно было бы добраться до его вдохновительницы. Следовательно, для разрешения вопроса о ней отрывок не может принести никаких данных.
Гершензон, отметив, что для отождествления К*** с Е. Н. Орловой не имеется, в сущности, объективных оснований, приводит еще и доказательства невозможности отождествления[3].
Не останавливаясь на них, переходим к разбору выставленного Гершензоном предположения о том, что этой элегической красавицей, в которую Пушкин был влюблен без памяти, была его северная любовь — княгиня М. А. Голицына. Гершензон совершенно не посчитался (даже не обмолвился о них!) с рядом поэтических свидетельств о любви Пушкина, в обстановке Тавриды не только развивавшейся, но и зародившейся. Он оставил без внимания важные сведения о тождестве лица, о котором поэт вспоминает в элегии «Редеет облаков», с той женщиной, из уст которой Пушкин услышал легенду о «Фонтане». Раз для Гершензона именно М. А. Голицына является повествовательницей этой легенды, то он неизбежно должен допустить пребывание княгини М. А. Голицыной в Крыму в августе 1820 года, а главное — признать, что она-то и есть «юная дева» элегии. Не знаем, была ли она в Крыму в это время, но достоверно знаем, что 9 мая 1820 года она вышла замуж.
Но Гершензон, пытаясь обосновать свое мнение о том, что легенду о Фонтане Пушкин услышал еще в Петербурге, привлекает к делу один любопытный отрывок. «Важно и вполне несомненно то, что о «Бахчисарайском фонтане» Пушкин впервые услыхал в Петербурге от женщины, побывавшей в Крыму. Об этом с ясностью свидетельствует черновой набросок начала «Бахчисарайского фонтана».
Давно, когда мне в первый раз
Любви поведали преданье,
Я в шуме радостном уныл
И на минуту позабыл
Роскошных оргий ликованье.
Но быстрой, быстрой чередой
Тогда сменялись впечатленья, и т. д.
Здесь так ясно обрисована петербургская жизнь Пушкина, что сомнений быть не может. В письме к Дельвигу Пушкин говорит, что К*** поэтически описывала ему фонтан, называя его «la fontaine des larmes», а в самой поэме он говорит об этом:
Младые девы в той стране
Преданье старины узнали,
И мрачный памятник они
Фонтаном слез именовали.
О возможности ссылаться на письмо к Дельвигу мы уже говорили. Интереснее указание Гершензона на отрывок, который он считает наброском начала поэмы. Так как в пушкинской литературе он является, как увидим, в некоторой мере загадочным и в последнее время заподозрена его ближайшая связь с «Бахчисарайским фонтаном», то мы считаем нужным остановиться на нем подробно. А пока теперь же согласимся с Гершензоном, что Пушкин слышал легенду о Фонтане еще в Петербурге; но, перечитывая отрывок, недоумеваем, как можно отождествить это петербургское сообщение, оставленное без внимания поэтом и оставшееся вне области поэтического зрения Пушкина, не произведшее никакого впечатления на его душу, как можно отождествлять это сообщение с тем рассказом, который передавали ему милые и наивные уста, который был зачарован звуками милого голоса и коснулся сокровенных глубин творческой организации поэта? С решительностью можно утверждать, что в этом отрывке и в свидетельстве письма к Бестужеву о происхождении поэм имеются в виду обстоятельства совершенно различные.
История отрывка представляется в следующих чертах. Впервые он был напечатан Анненковым в «Материалах для биографии Пушкина». «В бумагах Пушкина, — читаем у Анненкова, — есть неизданное стихотворение, которое сперва назначено было служить вступлением к поэме. Откинутое при окончательной переправке и совсем забытое впоследствии, оно подтверждает свидетельство письма (к Дельвигу) о происхождении поэмы.
Печален будет мой рассказ!
Давно, когда мне в первый раз
Любви поведали преданье,
Я в шуме радостном уныл —
И на минуту позабыл
Роскошных оргий ликованье.
Но быстрой, быстрой чередой
Тогда сменялись впечатленья!
Веселье — тихою тоской,
Печаль — восторгом упоенья.
Поэтическая передача рассказа должна была, как легко понять, упустить из вида действие драмы и только сохранить тон и живость впечатления, которыми поражен был сам поэт-слушатель.
В 1903 году проф. Шляпкин напечатал текст этого отрывка по копии в тетради Пушкинских произведений, приготовленной для себя Анненковым. Текст этот совершенно сходен с напечатанным; отличия только в пунктуации. В копии, по сообщению Шляпкина, зачеркнуто заглавие: «Эпилог» (вступление).
В последнее время нашелся и оригинал этого отрывка в Майковской коллекции, хранящейся в Академии наук. Это листок, на одной стороне которого находится беловой список стихов из конца «Бахчисарайского фонтана» (нач. «Покинув север наконец», конч. «Сии надгробные столбы» с немногими поправками), а на другой — интересующий нас отрывок. Текст его — тоже беловой, не первоначальный, а заглавие верно передано в копии Анненкова: зачеркнуто «эпилог» и написано «вступленье».
Первоначальную, черновую редакцию этого отрывка находим в черновой тетради № 2369 на обороте 1-го листа. По этой тетради напечатал его Якушкин в своем Описании. Он «привел по возможности последнюю редакцию, далеко, конечно, не оконченную»:
Исполню я твое желанье
Начну обещанный рассказ
Давно, когда мне в первый раз
Поведали сие преданье,
Тогда я грустью омрачился,
Но не надолго юный ум,
Забыв веселых оргий шум,
В унынье, в думы углубился.
Какою быстрой чередой
Тогда сменялись впечатленья,
Восторги — тихою тоской,
Печаль — порывом упоенья…
«Далее, — сообщает Якушкин, — идут еще несколько строк, представляющих варианты того же:
Мне стало грустно; (резвый) ум
Минутной думой омрачился,
Но скоро пылких оргий шум…
и еще:
Мне стало грустно; на мгновенье
Забыл я [пылких] оргий шум…
Вслед за тем вырвано не менее 18 листов».
Текст, напечатанный Якушкиным, перепечатывался всеми позднейшими издателями, обыкновенно, в примечаниях к «Бахчисарайскому фонтану». Никто не входил в ближайшее рассмотрение отрывка, но и не отрицал связи его с поэмой.
Впервые Лернер выразил сомнение в том, действительно ли он имеет какое-либо отношение к поэме; считая установленную Анненковым связь отрывка с поэмой лишь предположением исследователя, Лернер ответил отрицательно на этот вопрос. Так вышел он из того затруднения, в которое ставила его необходимость признать указанное Гершензоном петербургское происхождение вдохновившего Пушкина рассказа. «Из того, что эти стихи находятся на одном листке с отрывками поэмы, — говорит Лернер, — Анненков сделал вывод, что они должны были служить вступлением (или эпилогом) к «Бахчисарайскому фонтану». Между тем, слова Пушкина: «Я прежде слыхал и т. д.» — не дают нам никаких существенных подробностей, и нет решительно ни малейших оснований связывать поэтический рассказ К*** о памятнике с тем «преданьем любви», о котором так неясно и глухо говорится в предполагаемом вступлении; последнее, быть может, имело свое особое значение, ныне едва ли и могущее быть выясненным. В «Бахчисарайском фонтане» рассказано «любви преданье», но нет оснований категорически утверждать, что именно об этом предании говорится в приведенных стихах. Но предположение Анненкова, как и многие догадки этого талантливого биографа, никогда никем не было подвергнуто сомнению… Гершензон счел незыблемо установленным и неопровержимым то, что можно рассматривать лишь как более или менее вероятное предположение Анненкова».
Так как «никто и никогда» и т. д., то Лернер, наконец, подверг сомнению утверждение Анненкова. Критицизм похвален и необходим. Отчего не критиковать и Анненкова, но надо делать это с большой осторожностью, — и каждый занимающийся Пушкиным должен помнить, что Анненков знал о Пушкине многое, чего он не огласил и чего мы не знаем; что он имел перед своими глазами такие рукописи и бумаги Пушкина, которых у нас нет и которых мы не можем доискаться. Ученое, академическое изучение Пушкина в будущем произведет, конечно, точное выяснение, какими именно источниками располагал Анненков. Слабые места работ Анненкова — его суждения и оценки событий и действий Пушкина, и к ним всегда должно относиться критически, имея в виду, что эти суждения проходили сквозь призму его морального сознания. Опровергать же его фактические данные можно только с доказательствами в руках. В данном сл