Нам кажется, что внимательный анализ стихотворений Пушкина поможет нам разобраться в биографических вопросах, вызываемых ими. Начнем с элегии «Под небом голубым»; относительно этого стихотворения можно с достоверностью сказать, что оно относится к Амалии Ризнич. Обратим внимание на обстоятельства, при которых оно написано.
Амалия Ризнич выехала из Одессы за границу в первых числах мая 1824 года, а Пушкин отправился в ссылку 30 июля, — должно быть, раньше, чем распространились слухи о том, что вслед за Ризнич отправился его соперник. Последние месяцы своего пребывания в Одессе мысли Пушкина были заняты другой женщиной. В стихотворении «К морю», написанном непосредственно перед отъездом, в июле, поэт обращается к морю:
Ты ждал, ты звал… Я был окован,
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я.
Эти строки никак нельзя считать свидетельством отношений Пушкина к Ризнич, которая в это время была за границей: если бы он был окован могучей страстью к Ризнич, — незачем было бы оставаться у берегов! Из этого можно было бы сделать следующий вывод: увлечение Ризнич нужно отнести к начальному периоду пребывания Пушкина в Одессе. В стихотворениях 1830 года «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальней» поэт рисует следующими чертами разлуку с неизвестной нам женщиной, в которой комментаторы видят Ризнич.
Явись, возлюбленная тень,
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
*
Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой,
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал над тобой;
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленья страстного разлуки
Мой стон молил не прерывать.
Но ты от горького лобзанья
Свои уста оторвала;
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала…
Но если принять во внимание, что поэт в это время был очарован могучей страстью, приковывавшей его к берегам Черного моря, если вспомнить, что вслед за Ризнич уезжал и соперник поэта, то придется усомниться в том, что оба эти стихотворения вызваны воспоминанием о разлуке с Ризнич.
Если бы момент расставания поэта с Ризнич соответствовал описанному в этих строках, то мы вправе были бы предположить, что и в Михайловском в своих воспоминаниях поэт обращался все к той же Амалии Ризнич, страсть в которой была так могуча. Но в это время, — пишет Анненков, — настоящая мысль поэта постоянно живет не в Тригорском, а где-то в другом — далеком, недавно покинутом крае. Получение письма из Одессы всегда становится событием в его уединенном Михайловском: после XXXII строфы 3-й главы «Онегина» он делает приписку: «1 сентября 1824 года — Une lettre de ***. Сестра поэта, О. С. Павлищева, рассказывала Анненкову, что когда приходило из Одессы письмо с печатью, изукрашенною точно такими же кабалистическими знаками, какие находились и на перстне ее брата, — последний запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе. Памятником его благоговейного настроения при таких случаях осталось в его произведениях стихотворение «Сожженное письмо» 1825 года. К первым месяцам пребывания в Михайловском относится элегия «Ненастный день потух». Она и самим поэтом отнесена, в издании стихотворений 1826 года, к 1823 году — и всеми издателями печатается под этим годом, но анализ содержания дает несомненные указания на то, что элегия написана в Михайловском. В первых четырех стихах поэт рисует обстановку, которая окружает его:
Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой,
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла…
Все мрачную тоску на душу мне наводит.
Пейзаж, несомненно, северный, и в 1823 году поэт не мог видеть его перед своими глазами. Этому пейзажу поэт противополагает следующую картину.
Далеко, там, луна в сиянии восходит,
Там воздух напоен вечерней теплотой,
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами…
Вот время: по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами,
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит, печальна и одна…
Некоторые комментаторы относили эти стихи к Ризнич, но это неверно, потому что Ризнич в это время была в Италии, в стране, в которой не было для Пушкина «заветных» скал. Речь идет, конечно, об Одессе, и под скалами тут нужно понимать не скалы гор, а скалы гротов. П. О. Морозов делает совершенно неосновательное предположение, что «она» — это Мария Николаевна Раевская, та Раевская, о которой 18 октября 1824 года князь Сергей Григорьевич Волконский, декабрист, писал из Петербурга Пушкину: «Имев опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Марией Николаевной Раевскою. Не буду вам говорить о моем счастии». Вряд ли может быть отнесено к М. Н. Раевской это стихотворение, в особенности заключительные его строки:
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит, печальна и одна…
Одна… Никто пред ней не плачет, не тоскует,
Никто ее колен в забвеньи не целует;
Одна… Ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.
Никто ее любви небесной не достоин.
Не правда ль: ты одна? ты плачешь? я спокоен.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но если . . . . . . . . . . . . . . . . .
Точки поставлены самим Пушкиным; рукопись этого стихотворения нам неизвестна. Итак, этой элегии нельзя отнести ни к М. Н. Раевской, ни к Амалии Ризнич. Не относится ли она к той особе, о которой так туманно говорит Анненков?
Среди стихотворений, написанных в Михайловском, мы встретили еще одно, которое также дает доказательство того, что не Ризнич владела мыслью поэта в его уединении, что не она была могучей страстью Пушкина в Одессе. Это — «Желание славы» (7 июля 1825 года); лицо, к которому обращено это стихотворение, опять-таки мы должны искать не в Тригорском, а там, где поэт был до ссылки в Михайловское; стихотворение заключает, по нашему мнению, важное автобиографическое свидетельство, указание на обстоятельства, сопровождавшие разлуку поэта с этой особой, и намек на какую-то связь этой любви поэта с его высылкой из Одессы.
Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя глядел и думал: ты моя, —
Ты знаешь, милая, желал ли славы я;
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным призванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальнему упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры,
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: «Скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?»
А я стесненное молчание хранил;
Я наслаждением весь полон был; я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет никогда… И что же? Слезы, муки,
Измены, клевета, — все на главу мою
Обрушилось вдруг… Что я, где я? Стою,
Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
И все передо мной затмилося! И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно; чтоб ты мною
Окружена была; чтоб громкою молвою
Все, все вокруг тебя звучало обо мне;
Чтоб, гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.
О минуте разлученья идет речь и в отрывке, который находится в одесской тетради Пушкина.
Все кончено: меж нами связи нет.
В последний раз, обняв твои колени,
Произношу я горестные пени.
Все кончено, я слышу твой ответ.
Обманывать себя не стану,
Тебя (роптанием) преследовать не буду
(И невозвратное), быть может, позабуду.
(Я знал: не для меня) блаженство,
Не для меня сотворена любовь…
Ты молода, душа твоя прекрасна,
И многими любима будешь ты…
И в этом, и в предыдущем стихотворении любовная связь прекращается ввиду каких-то неясных для нас внешних обстоятельств. «Последние моленья в саду, во тьме ночной, в минуту разлученья» первого стихотворения («Желание славы») напоминают «горестные пени» отрывка. В стихотворении взаимная горячая любовь гибнет от неожиданных внешних событий… «Слезы, муки, измены, клевета», все вдруг обрушилось на голову поэта. В отрывке, по неясным причинам, любимая поэтом приходит к мысли о необходимости разорвать свои интимные отношения с ним.
Наблюдения над рукописями этих пьес могут, при дальнейшем расследовании истории увлечений Пушкина, дать материал для любопытных выводов. Отрывок по положению его в тетради (2369-й) датируется 1824 годом; если от датировки требовать точности, то его можно было бы отнести и к 1823 году, но, во всяком случае, его не должно относить ко времени позже 8 февраля 1824 года, ибо на той странице тетради, где он вписан, сейчас же вслед за ним находится несомненно писанный позже отрывка черновик письма к Бестужеву, которое в беловом помечено 8 февраля 1824 года. Следовательно, то действительное событие, о котором идет речь в отрывке, случилось до 8 февраля.
«Желание славы» напечатано в издании 1826 года под 1825 годом, в беловом автографе стоит помета «7 июля». В тетради 2369 на об. 39-го листа сохранился черновик, вверху, перед этим находим черновик к 39-й строфе 2-й главы «Онегина», которая, как известно, дописывалась в конце ноября, в начале декабря 1823 года; а на следующей 40-й странице тетради черновик письма к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 года. Таким образом, если только конец страницы 39 об. не был заполнен как-нибудь случайно позже, если на этих страницах Пушкин пользовался своей тетрадью систематично, то время появления черновика относится к декабрю 1823 года. Обращаясь к перечеркнутому тексту, мы должны считать набросок на странице 39 об. не столько черновой редакцией элегии «Желание славы», сколько первоначальной редакцией иного замысла, редакцией, которая послужила потом для обработки элегии в позднейшее время, именно в 1825 году. Фактические обстоятельства в это время даже изменились. И если вступительные стихи наброска в 1823 году говорили о настоящем времени: «когда [любовию] желанием и [щастьем] негой упоенный / Я на тебя гляжу коленопреклоненный», то в 1825 году поэт пользуется уже прошедшим временем. Самое содержание первоначальной редакции очень любопытно. Набросок читается с большим напряжением, и вот что можно разобрать среди полузачеркнутых и под зачеркнутыми строками