Помещик Пушкин — страница 32 из 81


III

Поэт остался один, настало некоторое успокоение его раздраженным нервам. Он возвратился к своим художественным работам, и даже «скука — холодная муза» не помешала расцвету творчества. Жизнь вступала в размеренный круг. Сократились его путешествия в Тригорское, где с нетерпением всегда ждал его женский цветник — сама П. А. Осипова, 43-летняя вдовушка, и девушки, девушки без конца, дочери от первого брака с Вульф — Аннета и Евпраксия, падчерица по второму браку Александра Ивановна, племянницы — Netty (Анна Ивановна, впоследствии по мужу Трувеллер), Анна Петровна Керн. Тригорское и женщины Тригорского прославлены в биографии Пушкина, быть может, в такой мере, какая действительностью не оправдывается. Надо вспомнить трезвое слово Анненкова:

«Всех женщин Тригорского Пушкин почтил стихотворными изъяснениями, похвалами, признаниями и проч. Пусть же читатель представит себе деревянный, длинный одноэтажный дом, наполненный всей этой молодежью, весь праздный шум, говор, смех, гремевший в нем круглый день от утра до ночи, и все маленькие интриги, всю борьбу молодых страстей, кипевших в нем без устали. Пушкин был перенесен из азиатского разврата Кишинева прямо в русскую помещичью жизнь, в наш обычный тогда дворянский сельский быт, который он так превосходно изображал потом. Он был теперь светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь, и потешался ею, оставаясь постоянно зрителем и наблюдателем ее, даже и тогда, когда все думали, что он без оглядки плывет вместе с нею… С усталой головой являлся он в Тригорское и оставался там по целым суткам и более, приводя тотчас в движение весь этот мир… Пушкин остается хладнокровным зрителем этих скоропреходящих бурь, спокойно и даже насмешливо отвечает на жалобы их жертв и, как ни в чем не бывало, погружается в свои занятия, соображения, чтения».

Но необходимо здесь же отметить, что первые месяцы пребывания в Михайловском Пушкин удалялся в Тригорское не потому, что его уж так влекло туда, а, пожалуй, единственно по той причине, что уж очень тяжела была ему жизнь на лоне семьи. Он спасался в Тригорское от благонравнейшего родителя, но еще не почувствовал вкуса к тригорским барышням, и его отзывы о них этого времени резки и беспощадны. Так, около 15 октября он писал Вяземской о дочерях П. А. Осиповой, что они довольно дурны во всех отношениях и играют ему Россини; а в начале декабря он доводил до сведения сестры, что ее тригорские приятельницы несносные дуры, кроме матери.

После отъезда родных уединение Пушкина, по его собственному выражению, стало совершенным. Пушкин занял в родительском доме одну комнату, с окном на двор. Вход к нему был прямо из коридора, а в коридор входили через крыльцо. Режим экономии заставил няню Пушкина воздержаться от отапливания остальных комнат дома и между ними большого зала с бильярдом, на котором Пушкин любил играть в два шара. Отапливалась еще одна комната по другую сторону коридора, дверь против двери комнаты Пушкина. Здесь жила сама няня, и здесь же работали на пяльцах крепостные швеи под ее началом.

В позднюю осень и зиму 1824 года день Пушкина складывался так: «До обеда пишу записки, обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки!.. Каждая есть поэма». Почти то же писал Пушкин через месяц. «Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством (Осиповой, в Тригорском), и то вижу его довольно редко — совершенный Онегин — целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны. Она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно…»

Но в это время оживляется его переписка, и тон ее меняется. Правда, попадаются еще редкие напоминания о скуке, больше, так сказать, по обязанности ссыльного. Но они оттесняются на задний план энергичными и живыми выражениями чувств. Какой-то новый прилив уверенной бодрости! Ожили вновь литературные интересы. Пушкин засыпает брата, своего постоянного корреспондента и комиссионера, просьбами о книгах, запросами о литературных друзьях. Книги и вещи, о которых писал в это время Пушкин брату, должен был доставить Михайло. Этот михайловский приказчик, отвезший сестру поэта в Петербург, застрял там, был свидетелем знаменитого наводнения, вернулся только в начале декабря и доставил все благополучно. Только библии и перстня не вручил ему Лев Сергеевич. А Пушкин так просил брата прислать перстень. «Грустно без перстня, рискни, с Михаилом», но Лев Сергеевич не рискнул.


IV

В зимнем одиночестве нетопленого барского дома, внимание Онегина — нет, Пушкина (а ведь с себя писал он Онегина!) — потянулось через коридор в комнату няни, к пяльцам, над которыми мелькали руки крепостных подданных, и избрало одну из дворовых девушек. Она показалась Онегину, — т. е. Пушкину (а Онегин был соблазнителем!), — доброй, милой, очень милой, она понравилась Пушкину. Но ведь она была крестьянка. Что ж? Не все ли равно? 8 декабря Пушкин писал приятелю Родзянке, очень плохому поэту, трудившемуся над романтической поэмой «Чуп»: «…Поговорим о поэзии, т. е. о твоей. Что твоя романтическая поэма Чуп? (Злодей, не мешай мне в моем ремесле — пиши сатиры хоть на меня; не перебивай мне мою романтическую лавочку.) Кстати, Баратынский написал поэму (не прогневайся) про Чухонку (и эта Чухонка, говорят, чудо, как мила!) — А я про Цыганку; каково! Подавай же нам скорее свою Чупку — ай да Парнас! ай да Героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведете мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? Гречанку? Итальянку? Чем их хуже Чухонка или Цыганка (…) одна — (…)! оживи лучом вдохновения и славы».

Так вот Пушкин и оживил лучом вдохновения и славы милую и добрую крестьянскую девушку, склонившуюся над пяльцами. Лицейский друг Пушкина Пущин навестил ссыльного поэта в Михайловском в январе 1825 года и подметил увлечение Пушкина. После первых восторгов радостной встречи друзья обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть. Пущин вспоминает: «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным его исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понято без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей (человек Пущина) хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за нее». Незаметно полетела в потолок и другая пробка. Попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйской наливкой. Все домашние несколько развеселились, кругом нас стало пошумней, праздновали наше свидание».

Кроме этого свидетельства Пущина о начальной стадии крестьянского романа, мы располагаем еще одним, относящимся уже к заключительной стадии и идущим от самого Пушкина. Роман завершился или был прерван (не знаю, что вернее) беременностью девушки, и Пушкину пришлось принять меры. В начале мая 1826 года Пушкин отправил подругу к князю Вяземскому, другу и приятелю, с следующим письмом: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чем написать, целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах. При сем с отеческой нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню, хотя бы в Остафьево. Милый мой, мне совестно, ей-богу, но тут уж не до совести!»

Ответ Вяземского на это письмо последовал 10 мая, но он разошелся с новым письмом Пушкина к Вяземскому, письмом, в котором поэт спрашивал приятеля: «Видел ли ты мою Эду? Вручила ли она тебе мое письмо? Не правда ли, что она очень мила?» Стоит привести и заключительные строки письма Пушкина, которые дают поучительный материал для своевременных размышлений: «Правда ли, что Баратынский женится? Боюсь за его ум. Законная… род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, — исключение. Но и тут я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если лет еще 10 был холостой. Брак холостит душу…»

Вяземский оказался еще рассудительнее Пушкина. Он ответил: «Сей час получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет завтра с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца ее сделать этого нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет — написать тебе полулюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо блудному твоему тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею божиею ты будешь его барином и тогда сочтешься с ним в хорошем или дурном исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде. Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана, но страх завязать новую классико-романтическую распрю, хотя бы с Сергеем Львовичем или с певцом Буянова, но оно не исполнительно и не удовлетворительно»[4].

Пушкин внял советам друга. 27 мая он писал Вяземскому из Пскова: «Ты прав, любимец муз, — воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу все дело. Должен ли я тебе что-нибудь или нет? Отвечай. Не взял ли с тебя чего-нибудь мой человек, которого я отослал от себя за дурной тон и за дурное поведение?»