1
Поезд из Варшавы должен был прийти в двадцать минут третьего, но было уже больше трех, а он еще не прибыл. Мирьям-Либе нельзя было войти в небольшой вокзальчик, построенный ее отцом, Калманом Якоби, на ямпольской станции. В здании крутились мужики, а может, и евреи, которые могли ее узнать. Люциан тоже вынужден был скрываться. Они ждали снаружи, на платформе. Люциан купил два билета во второй класс до Ольшанова — конечной станции. Шляпу Люциан надвинул на самые глаза, поднял воротник куртки. Мирьям-Либа закуталась в шаль, так что был виден только нос. За пару часов, которые она провела с Люцианом, Мирьям-Либа будто стала на несколько лет старше. Они прошли путь, который можно проехать на телеге за час, петляли по полям, чтобы выйти в местечко. Обувь промокла от снега и грязи, мало того, Мирьям-Либа натерла ногу и насквозь продрогла. Она кашляла, у нее начался насморк. После бессонной ночи голова была тяжелой, глаза слипались, все тело била дрожь. По дороге Люциан рассказал свой план. У него паспорт на имя Здзислава Бабицкого. Она, Мирьям-Либа, — его законная жена Эмилия Бабицкая. Если она забудет это имя или перепутает дату рождения, их обоих отправят по этапу и он, Люциан, попадет на виселицу. Хотя они торопились, он часто останавливался и целовал Мирьям-Либу. Люциан обещал, что они поженятся, как только пересекут австрийскую границу. Там он снова станет графом Ямпольским, а она, Марьям, — графиней. В Лемберге он наймет для нее учителей, и она будет изучать французский язык, литературу и музыку. Он показал ей пачку банкнот, которую получил за украшения, и дал потрогать пистолет, спрятанный у него в заднем кармане. Иногда Люциан даже заводил разговор о католичестве. Разве Иисус и апостолы не евреи? Разве пророки не предсказывали рождение Христа? И разве любовь к ближнему — не святой долг? То и дело Люциан вытаскивал из внутреннего кармана бутылку водки, прикладывался к ней и предлагал Мирьям-Либе сделать глоток, чтобы согреться. Он прижимался щекой к ее щеке и с дрожью в голосе повторял:
— Это самая счастливая ночь в моей жизни… Бог свидетель!..
А Мирьям-Либа все не могла понять, счастлива она или несчастна. Думала, не сбежать ли домой, не броситься ли в колодец, вытирала слезы и читала про себя исповедальную молитву, просила еврейского Бога, чтобы Он простил ей грех и чтобы смерть стала искуплением. «Почему время тянется так медленно? — удивлялась Мирьям-Либа. — Еще сегодня? Или уже наступило завтра? Неужели я та же Мирьям-Либа, которая каких-то два часа назад сидела за праздничным столом и смотрела представление по Книге Есфири?» Все сплелось в клубок: холод, слова Люциана, любовь, жалость к родителям, ломота в коленях, страх перед наказанием, резь в животе и сверлящая головная боль. Мысли метались, как в лихорадке. Каждую секунду ей грезилось что-нибудь другое. Может, это не Люциан, а дьявол? Может, он работорговец? Может, ее уже хватились дома и послали в погоню крестьян? Может, мама все узнала и умерла? Может, она, Мирьям-Либа, заколдована, а все, что происходит, — лишь наваждение? Она тщетно пыталась сдержать дрожь. Водка ударила в голову. У Мирьям-Либы все качалось перед глазами: облачное небо, вокзальчик, деревья напротив. На боковых путях стояли вагоны ее отца. Отсюда известь увозили в Варшаву. Всё так близко и в то же время так далеко. Иногда земля начинала уходить из-под ног, и Мирьям-Либа хваталась за руку Люциана, чтобы не соскользнуть вниз. Он стоял рядом, держал ее за локоть, прижимал к себе, согревал. Люциан тоже сильно устал. Он долго ждал ее возле амбара, не спал несколько ночей, в Варшаве и по пути. У него заплетался язык, он начинал говорить и замолкал, вдруг у него вырывалось слово, не подходящее дворянину… Один раз он даже назвал Мирьям-Либу Касей…
Мирьям-Либа вздрогнула: раздался свист, а за ним рев и лязг. Из темноты возник паровоз — черное, огромное, трехглазое чудовище. На деревья упал ослепительный луч, сверху посыпались звезды, будто наступил конец света. Мирьям-Либа только потом поняла, что это были искры из трубы. У Мирьям-Либы помутилось в голове, Люциан подхватил девушку и куда-то потащил. Она рванулась назад. Валил дым, шипел пар, сверкал огонь. Метались люди с фонарями в руках, лица то освещались, то пропадали в темноте — черти в аду. Одни тащили мешки, другие катили бочки, третьи несли ящики. Прозвенел колокол. Люциан показал Мирьям-Либе, куда поставить ногу. Она не поняла, тогда он подтолкнул ее, подсадил, и она очутилась в вагоне. Шаль упала, Люциан быстро поднял ее и вслед за Мирьям-Либой запрыгнул в поезд. В вагоне больше никого не было. Горел свет. Люциан подвел Мирьям-Либу к окну. Через стекло она увидела ту же суету: люди бегали, что-то несли, спешили. Пробежал человек с чайником в руке. «Зачем ему чай в такой суматохе?» — удивилась Мирьям-Либа. Ей стало стыдно. Она вспомнила, как пугались поезда лошади с известковых разработок. Люциан стоял рядом, и она с такой силой сжала его локоть, что у нее заболели пальцы. Вдруг поезд дернулся, и Мирьям-Либа чуть не упала. Все поплыло назад: вокзальчик, деревья, люди с узлами и сумками. «А они почему не сели?» — спросила Мирьям-Либа. Люциан ответил, что они, наоборот, приехали. Мирьям-Либа удивленно смотрела в окно на черные поля и бескрайнее ночное небо. Словно небесный огонь, летели искры, взмывали вверх и пропадали во тьме. Люциан указал на скамью:
— Садись!
Мирьям-Либа села, не выпустив его руки. Стало легко и радостно, захотелось смеяться. Господи, она едет на поезде, она с Люцианом! Приключения, о которых она читала в книгах, вдруг стали реальностью. Свершилось чудо, будто сам Бог сделал так, что ее фантазии воплотились в жизнь. Но разве это возможно? Почему Бог захотел, чтобы она сбежала с христианином? Это не Бог. Значит, это сатана… Вошел высокий мужчина с фонарем, в мундире, с цепочкой на жилете и длинными усами. Он заговорил с Люцианом, мешая русский язык с польским. Засмеялся, что-то сказал Люциану на ухо. Люциан показал ему билеты. Тот взял их, оторвал краешек и ушел. Люциан объяснил, что это кондуктор. Ему приходилось повторять каждое слово по нескольку раз, Мирьям-Либа не слышала его в грохоте, шуме и перестуке колес. Она наклоняла голову и подставляла ухо, как глухая…
2
Поезд подолгу стоял на каждом полустанке, и всюду творилось то же, что в Ямполе: беготня, давка, крики пассажиров, звон колокола. Мелькали равнодушные, отчужденные лица. Мирьям-Либе трудно было представить, что у этих людей есть жены, дети, дом, что с кем-то из них можно заговорить, познакомиться… На одной из станций в вагон поднялся жандарм, рослый, тучный великан с медалями на груди. Он потребовал у Люциана паспорт. Мирьям-Либа похолодела от ужаса. Она забыла свое новое имя. Бледная, она переводила взгляд с Люциана на жандарма. «Господи, спаси и помилуй! — молилась она про себя. — Пусть он не пострадает за мои грехи!..» Она помнила, где по паспорту она родилась, когда, но не помнила имени. «Все, это конец, — подумала Мирьям-Либа. — Если его повесят, наложу на себя руки… Я сразу знала, что иду на смерть…» Русский листал паспорт Люциана в черной обложке и посматривал на Мирьям-Либу. Когда он вышел, она выдохнула:
— Эмилия Бабицкая…
— Забыла? — отозвался Люциан. — А я ведь тоже забыл: у тебя должно быть кольцо на пальце…
Огонек свечи мигнул и погас, другой свечи никто не зажег. Мирьям-Либа растянулась на скамье, Люциан лег напротив. Стук колес убаюкивал, казалось, они говорят: «Да-ле-ко, да-ле-ко…» Мирьям-Либа не спала и не бодрствовала. «Как же так? — в который раз спрашивала она себя. — Как я на это осмелилась? Я ведь такая трусиха… А родители? Мама не переживет. Наверно, они уже знают. А может, спят себе спокойно». Мирьям-Либа приподнялась. Луна скрылась, за окном плыла тьма: пасмурное небо, серые снега на полях, чужая, незнакомая земля. В вагоне было холодно. Мирьям-Либа не могла разглядеть, спит Люциан или нет. Глаза понемногу привыкали к темноте. Что там? Наверно, деревушка. Огонек горит. То ли звезда, то ли фонарь. Гора поднялась из земли и растаяла, как при сотворении мира. Небо опустилось совсем низко. Тревожно прозвучал гудок паровоза. Болела голова. В глаз попала соринка, Мирьям-Либа терла его, смачивала слюной, но все без толку. Она снова легла. Кости ныли. Лежать в одежде было неудобно, кожа зудела, волосы на голове кололись, как проволока. Похоже, у меня жар…
Когда Мирьям-Либа проснулась, поезд стоял. Потом опять тронулся. Кто-то кричал, гремело железо. Ну, будь что будет. Она отдала себя на волю той силы, которая движет мир, гонит девушек из дома, прокладывает рельсы через дикие леса. Неужели эта ночь никогда не кончится? Мирьям-Либа задремала, но сновидения мешались с явью. Кто-то что-то тащил, нес, кричал, предостерегал. Над крышами летел трубочист, а веревка и щетка парили за ним следом…
Мирьям-Либа проснулась. Серел рассвет, за окном проплывали поля в проталинах. Люциан лежал, повернувшись к стенке. В небе, как остатки ночи, висели черные тучи, день пробивался сквозь них, как сквозь сито. За поездом бежала ветряная мельница, попыталась его обогнать, потом отстала, словно они играли в салки. Мирьям-Либа посмотрела на меховую куртку Люциана, на его заляпанные грязью сапоги. Нашла в узелке гребень, причесалась. В утренней мгле все казалось бессмысленным: жизнь, любовь, надежды и цели. Осталась только щемящая тоска…
Вдруг Люциан сел на скамье. Его лицо было помято, как неглаженая одежда. Он помотал головой и зевнул. Его щеки успели зарасти щетиной. Он смотрел на Мирьям-Либу, будто не узнавая.
— День уже, — сказал он, протирая глаза.
— Да.
— Наконец-то я поспал. А ты?
— Немножко.
— Скоро будем в Ольшанове.
— А потом?
— А оттуда к границе.
Мирьям-Либе никогда не приходилось путешествовать. А теперь оказалось, что можно ехать и ехать. Из Ольшанова до границы, а оттуда начнется дорога в Лемберг. Из Лемберга Люциан собирался ехать в Париж… «Вот и хорошо, — утешала себя Мирьям-Либа. — Чем дальше, тем лучше, хоть на край света…» Люциан встал.
— Есть хочешь?
— Нет, спасибо.
— У меня чуток водки осталось.
От слова «водка» Мирьям-Либе стало дурно, но Люциан вытащил бутылку и на голодный желудок допил остаток. Пустую бутылку он привычным движением поставил под скамью. Потом принялся копаться в ранце, что-то искать. Мирьям-Либа смотрела на него. Это Люциан… Граф Люциан Ямпольский, мой жених, мой муж… Лишь сейчас она осознала: все титулы и чины — это не более чем слова, выдуманные звания, важен только сам человек. Он бы остался самим собой, будь он хоть принц, хоть сапожник, думала она, досадуя, что другие не понимают этой простой истины. Люциан закрыл ранец на замок.
— В Ольшанове позавтракаем. Почтовых лошадей обычно держат евреи. Смотри, не вздумай там заговорить.
— Конечно.
— Если что, говори только по-польски, не по-еврейски.
— Да.
Он сел с ней рядом.
— Милая, я знаю, что творится у тебя в душе, — заговорил он нерешительно. — Ты совсем измучена. Честно говоря, я не верил, что ты пойдешь со мной. Тем более что ты не получила моих писем. Нужно обладать большим мужеством, чтобы отважиться на такой шаг…
У Мирьям-Либы слезы навернулись на глаза.
— Но все же я решил, что называется, испытать судьбу. С тех пор, как уехал из Ямполя, думал только о тебе. Думал: с ней я бы мог уехать за границу. Один не хотел… Если бы не надежда, что ты пойдешь со мной, остался бы в Варшаве…
— Да, понимаю.
— Нет, ты не понимаешь. Шли годы, а я ничего не хотел. Днем работал на фабрике, ночью валялся где-то на кровати. Говорил себе, что я мертв. Живой мертвец, вот кто я был. Апатия — знаешь, что это значит? Играл с глупой мыслью, она приходила снова и снова, как бред… Бывает, мысли донимают, как мухи. Гонишь их, а они возвращаются и кусают мозги. Если человек занят одной и той же мыслью, проходят годы, но ничего не меняется. Когда я тебя встретил, стал смотреть на мир иначе. Во мне проснулись амбиции. Ты разбудила меня от летаргического сна…
Взгляд Мирьям-Либы совсем затуманился. Слова Люциана, как заклинание, прогнали боль, усталость, раскаяние и страхи, вернули желание быть с ним. Что-то воскресло в душе. «Я люблю его! Как пара слов может все изменить?» — удивилась Мирьям-Либа. Он обнял ее и поцеловал. От него пахло водкой, но Мирьям-Либа ответила на поцелуй. На сердце стало легко и радостно. Он что-то прошептал ей на ухо, и она, не задумываясь, ответила:
— На всю жизнь!
3
В доме Калмана царила тихая паника. Калман разбудил Майера-Йоэла, они уединились и долго советовались. Зелда неподвижно лежала в постели, она заперла дверь и никого к себе не впускала. Шайндл и Азриэл шушукались. У Юхевед покраснели глаза и нос. Даже служанка Фейгл смахивала фартуком слезы. Всех мучили одни и те же вопросы: когда это случилось? Почему? С кем? Ципеле встала в отличном настроении, но сразу увидела, что дома творится что-то неладное. Она спросила, где Мирьям-Либа, но никто не ответил. Фейгл приготовила завтрак, но никто к нему не притронулся. Один Гец сидел на кухне и жевал кусок хлеба с маслом, но даже в его водянистых глазах была грусть. Обычно, когда такое происходит, виновник все же известен, но сейчас даже не знали, кого подозревать. Калман вспомнил о старом помещике, но Гец сказал, что накануне вечером видел, как граф с Евдохой заходили к аптекарю Грейну.
Первой на след беглецов напала Ципеле. Как всегда, когда ей было грустно, она пошла на свое любимое местечко, к навесу под вербой, но быстро вернулась и рассказала Шайндл, что обнаружила отпечатки подошв на снегу и клочок бумаги. Шайндл передала услышанное Азриэлу и отцу. Майер-Йоэл тоже пошел посмотреть. И правда, на снегу были следы сапог, валялась колбасная шкурка и были рассыпаны крошки табака. Калман наклонился. Значит, тот, с кем убежала Мирьям-Либа, ждал ее здесь, курил и ел свинину. Заболело сердце. Шайндл увидела, как слеза покатилась по отцовской щеке и застряла в бороде, поблескивая, как жемчужина. Азриэл стоял белый, как мел, и стучал зубами. Майер-Йоэл поднял клочок бумаги, понюхал и заявил:
— Все ясно как день.
— Куда от позора укрыться? — затянул Калман, словно поминальную молитву. — Меня же проклинать будут на чем свет стоит, в глаза наплюют и правильно сделают!
— Тесть, это не ваша вина. Сказано: «Не умрут отцы за сыновей»[71]. За грехи детей отец умерщвлен не будет.
— А еще сказано: «Проклят вырастивший такую». Только не помню где.
— Это Раши[72]. Тесть, она умерла.
— Лучше бы и правда умерла!
— Я имею в виду, буквально.
Калман поднял брови.
— Не понимаю, о чем ты.
— Послушайте. Надо съездить в Варшаву, а потом распустить слух, что она там умерла. Бывает такое.
— И кто поедет? Что ты несешь?
— Лучше всего теще поехать. И может, Шайндл с ней. Скажут, что она внезапно заболела, а через неделю придет известие, что она умерла. Ложью это не будет. «Злодеи даже при жизни мертвы»…[73]
Калман перевел взгляд на Шайндл, потом на Ципеле, хотел отправить ее домой, не ее это дело, но тут же забыл, что собирался сказать. Неловко повернулся, ветка хлестнула по лицу.
— Что об этом думаешь, Шайндл?
— Не знаю. Дикость какая-то.
— Почему дикость? — возразил Майер-Йоэл. — Всяко лучше, чем стать изгоями. В Маршинове расторгнут помолвку. Вот это совсем плохо будет.
— Никто не поверит, — вступил в разговор Азриэл.
— Ничего, поверят. Почему нет? Бывает, человек заболеет, его увозят в Варшаву, в больницу. Недавно в Скаршове было. Свечной мастер, Йойнеле. Телега опрокинулась, он позвоночник сломал. Сам Липинский его в Варшаву отправил, а он, бедняга, так оттуда и не вернулся.
Калман почесал в бороде. Опять посмотрел на Ципеле, хотел прикрикнуть, чтобы шла отсюда, но вместо этого спросил:
— Ципеле, ты слышала?
— Да, папа.
— Ты ведь умеешь хранить секреты?
— Да.
— Это для твоего же блага. Чтобы жених не бросил… Майер-Йоэл прав, — заговорил он другим тоном. — Кто-то должен рассказать матери…
— Тесть, такие вещи надо делать быстро. Пусть Гец запрягает.
— Верно, вели ему запрягать. Шайндл, ты тоже поедешь. Азриэл, и ты. Нужно, чтобы был мужчина. Учебу ты все равно забросил. Дети, нет больше вашей сестры Мирьям-Либы! — возвысил голос Калман. — Блудницей стала она, веру сменила, что в тысячу раз хуже смерти. Да сотрется имя ее. Когда из Варшавы придет известие, справим траур. Лучше бы она умерла маленькой!..
До сих пор Ципеле молчала, но тут закрыла лицо руками и разревелась, как выпоротый ребенок. Шайндл смотрела в одну точку и судорожно всхлипывала, как человек, который так долго кого-нибудь оплакивал, что уже не осталось сил для рыданий. Азриэл рассматривал шкурку колбасы на снегу и глубокий след каблука. Неужели она сбежала с деревенским мужиком? А может, это связано с Хеленой? Азриэл вспомнил, как она нанесла Мирьям-Либе визит ранним утром, когда та еще спала. Ведь Мирьям-Либа говорила, что Хелена останется в поместье на всю зиму. И вдруг она ни с того ни с сего уезжает. «Это она, она! — думал Азриэл. — Она ее подговорила. Но с кем же? Как она нашла ей любовника?» Трудно было представить, что Мирьям-Либа могла так долго хранить свою тайну. День за днем, до последней ночи, до праздничного ужина. Мирьям-Либа — любовница! Мирьям-Либа крестится! Азриэл похолодел. На душе стало пусто, он сам не знал почему. Ее побег — плевок в лицо ему, Азриэлу. Он застегнул ворот рубахи.
— Тесть!
— Азриэл, пусть Гец запрягает! — распорядился Калман. — Если ты еще веришь в Бога, надень филактерии и помолись, прежде чем ехать.
— Да, тесть. — И Азриэл побрел к дому.
— Майер-Йоэл, а ты поговори с тещей. Я не могу ей в глаза смотреть.
— Хорошо.
— Ципеле, ты простудишься. Иди в дом, доченька. Было у тебя три сестры, теперь только две. Такова воля Божья!
— Папочка! — Ципеле опять расплакалась, широко открыв рот. Слезы потекли по щекам. Точь-в-точь глупый ребенок, который получил по мягкому месту. Пошла к дому, но вдруг остановилась и несколько раз сплюнула, будто ей вырвали зуб… Калман смотрел ей вслед, пока она не скрылась в передней.
— Шайндл, ты тоже поедешь. Иди, собирайся. Деньги дам тебе, ты за них отвечаешь. У Юхевед дочка маленькая, иначе я бы ее отправил.
— Да, отец.
— Ну, давай. И поешь перед дорогой, ты же беременна.
Тут Шайндл не выдержала. Она разрыдалась и бросилась Калману на шею, так что чуть не сбила его с ног. Калман взял ее за локти. Опять вспомнился стих из Иова. Вчера он ложился спать, довольный вином, и праздничным представлением, и подарками, радовался, что за столом сидят четыре дочери, каждая — украшение дома, у каждой свои достоинства. И вот налетела буря и все перевернула с ног на голову. Ничего у него не осталось, теперь он и в других детях не уверен. Им овладел страх, что скоро случится новая беда. Калман тихо всхлипывал, прижавшись щекой к макушке Шайндл. Когда-то так же плакали его родители, собираясь на молитву в Йом-Кипур.