Поместье. Книга I — страница 14 из 35

1

Ранним утром поезд прибыл в Ольшанов. Мирьям-Либа проснулась. Паровоз рявкал, как дикий зверь, из трубы клубами валил дым, шипел пар, серебряными облаками окутывая колеса. Люциан взял ранец, Мирьям-Либа закуталась в шаль. Из вагонов выходили мужики в бараньих тулупах, косматых шапках, льняных штанах и лаптях, бабы в пестрых платках. Крестьяне несли на плечах огромные холщовые мешки. Было среди пассажиров и несколько евреев, но не ямпольских. Люциан и Мирьям-Либа остановились, чтобы взглянуть на паровоз. На могучих шатунах поблескивало масло. Гигантские колеса были полны сил, готовы без устали бежать по рельсам в обратный путь. Мирьям-Либа открыла дверь вокзала. В здании воняло табаком, чесноком и пивом. На длинных скамьях и на полу сидели казаки, ружья были составлены пирамидами. Увидев Мирьям-Либу, казаки заорали в один голос. Она скорее захлопнула дверь. Почта оказалась недалеко от станции, перед ней стоял распряженный дилижанс. За Люцианом и Мирьям-Либой увязался низкорослый еврей.

— Ничего не надо пану? У меня тут всякий товар.

— Нет, ничего.

— Может, госпоже помещице? Гребни есть, бусы, платочки, все, что душе угодно. Дешево, дешевле не найдете.

— Ничего не нужно.

— Пан помещик останется в Ольшанове или дальше поедет?

— Мы тебе сообщим.

— До чего же пан упрямый! Мне же надо что-нибудь заработать. Скоро праздник, а у меня жена, дети голодные.

Еврей остановился. Он смотрел заискивающе, но Мирьям-Либа с удивлением заметила, что в то же время была в его глазах и дерзкая насмешка. Казалось, его взгляд говорит: «Ай-ай-ай, какие господа! Нищие, но о-о-очень гордые!»

— Я бы что-нибудь купил, но ведь они налетят со всех сторон, не отвяжешься. Да и обманывают. Надоедливые, как мухи… — объяснил Люциан.

Они уже давно сошли с поезда, но Мирьям-Либе казалось, что земля бежит, небо качается над головой, деревья отступают назад. Она вцепилась в Люциана, чтобы не упасть. Они вошли в большой дом с тремя окнами. Посредине стояли столы и скамьи, как в шинке. Щуплая, проворная еврейка пекла хлеб, лопатой вынимала караваи, брызгала на них гусиным крылом и задвигала обратно в печь. Готовые буханки, ощупав обожженными пальцами, убирала в шкаф. Пахло тестом, дрожжами и луком. Другая женщина, в красном платке на бритой голове и мужских сапогах, похожая на первую как две капли воды, солила мясо. Толстый, рыжебородый еврей в латунных очках ел борщ с картошкой, поглядывая в книгу. Маленький человечек в дырявом кафтане считал деньги и раскладывал их по кучкам, близоруко рассматривая одним глазом каждую монету. Женщина, которая солила мясо, вытерла тряпкой руки.

— Доброе утро, пан, доброе утро, милостивая пани. С поезда? Из Варшавы?

— Да, из Варшавы, — ответил Люциан. — Устали, есть хотим.

— На то и держим гостиницу, чтоб люди могли отдохнуть и поесть.

— Нам нужна комната с двумя кроватями и чистое белье. Чтобы не вшивое было.

— Чистое, чистое. Грязного не держим, — улыбнулась еврейка беззубым ртом. — Это весь багаж? — показала она на ранец Люциана.

— Да, это все.

— Стало быть, пану помещику большего и не надо. Значит, помещик дальше поедет.

— Не сегодня, завтра.

— И куда же?

Люциан назвал город.

— К границе? Путь неблизкий. На почтовых не доберетесь. Снег тает, дороги затопило. На санях уже не проехать, да и на волах трудно, колеса вязнут в грязи. Год назад люди тут неделю просидели, не могли уехать.

— Мы ждать не можем. Где тут умыться?

— Умывальник есть. Сейчас воды принесу. Если хотите, нагрею для пани помещицы. Она, похоже, устала. Пани, наверно, не спалось в поезде?

— Да.

— Что пани желает на завтрак?

— Я не голодна, спасибо.

— Надо питаться, милая пани. От еды кости крепче.

— Да, мы поедим, — вмешался Люциан. — Что у вас найдется на завтрак?

— Борщ с картошкой, мясо. Поджарим для вас. Печень, телячьи мозги на закуску. Одну минутку, и все будет готово!

Хозяйка подошла к женщине, которая пекла хлеб, и что-то шепнула ей на ухо. Потом вернулась к Мирьям-Либе.

— А пани не варшавянка, — то ли спросила, то ли просто сказала она. Люциан насторожился.

— А какая вам, собственно, разница, откуда мы? — ответил он. — Мы устали, нам нужна постель. И поесть хотим. Вам понятно или нет?

— Понятно, пан, чего ж тут непонятного? Двоша, принеси ведро воды, я за хлебом присмотрю. Мы тут, пан, всех принимаем, тем ведь и живем. Но знать мы должны. Жандармы приходят, обо всех выспрашивают. До восстания иначе было, а теперь строго. Что ж мы, виноваты?

— У меня паспорт есть и все, что надо. Мне жандармов бояться нечего.

— Вот и хорошо. Пусть пан помещик не сердится. Мы люди маленькие, закон есть закон. А мы всем угодить стараемся. Двоша, неси воду!

— Подожди минуту, не горит.

— Где наша комната? — спросил Люциан.

— Вот здесь, за занавеской. Только прибрать надо. Сейчас гостей мало, так мы туда кур пустили. Двоша, убери!

Двоша оперлась подбородком на черенок лопаты.

— Мне что, разорваться?

— Я же сказала, присмотрю за хлебом.

— А если пригорит? Ничего, подождут немного.

— Что они там бормочут? — спросил Люциан Мирьям-Либу. Она не ответила. Он принялся шагать туда-сюда.

— Есть тут отхожее место?

— Да, пан помещик. Во дворе.

Люциан вышел. Мирьям-Либа осталась стоять посреди комнаты. Хозяйка приблизилась и пристально посмотрела из-под платка.

— Знакомое лицо. Могу поклясться, где-то я пани видела.

Мирьям-Либа побледнела.

— Где?

— Не знаю, пани помещица. Я же столько людей вижу, попробуй запомни, где кого повстречала. Но глаз у меня хороший, если раз чье-нибудь лицо примечу, то уже никогда не забуду.

И вдруг придвинулась и тихо сказала по-еврейски:

— А ты ведь еврейка, милая…

2

К дому подъехала кибитка. Дверь распахнулась, и вошли трое евреев в меховых шапках. За ними вошел возчик с кнутом. Один, в хорьковой шубе, невысокий и широкоплечий, с полным лицом и светло-рыжей бородой веером, в одной руке держал посох, в другой корзину и словно приплясывал на ходу. Он ударил посохом о пол и хрипло выкрикнул:

— С Пуримом вас, евреи! Водки нам!

Высокий парень в длинном кафтане нес две сумки. У него была бородка клинышком и пейсы до плеч. Он улыбался хитрой улыбкой человека, который слегка выпил в компании совершенно пьяных. Третий был тщедушный, низенький, в ватном кафтане и облезлой шапке, все время сползавшей на глаза. Бороды у него не было, только длинные пейсы. Он держал в руках деревянный ящик и книгу. Возчик в овчинной шапке и безрукавке отряхивал снег с сапог.

— С Пуримом! С праздником! — снова выкрикнул толстый хасид.

— С праздником, — откликнулась хозяйка. — Шушан-Пурим[74] сегодня…

— Пурим есть Пурим. Если Пурим в Шушане, значит, и в Ольшанове тоже. Водки хотим!

— Будет вам водка. За деньги все, что угодно, хоть луну с неба.

— Водки, да покрепче, чтоб нутро обжигала. И закусить.

— Варшавским поездом едете?

— Пока что мы здесь, а не в поезде.

— Только закусить или умыться тоже?

— И закусить, и руки омыть перед трапезой. Пурим — не пост. Есфирь уже попостилась за нас, не так ли, евреи? Она была царица, вот и постилась, а мы принцы, поэтому желаем гусиную ножку!

Еврей, который хлебал борщ, оторвался от книги, посмотрел поверх очков и кашлянул. Тот, что считал деньги, даже не взглянул на вошедших. Женщина вынула из печи последний каравай.

— Двоша, подай им водки. Я пойду приберу.

Трое в меховых шапках сели за стол. Багаж они положили на пол посреди комнаты. Немного посидели, перемигиваясь и барабаня пальцами. Опять заговорил старший:

— Что ж мы приуныли? А возможно, шестнадцатого!

— А возможно, семнадцатого!

Толстый хасид запел, молодые подтянули. Все трое притопывали ногами в такт, улыбались пьяноватыми улыбками и пощелкивали пальцами. Вошел Люциан.

— Что за синагога?

— Может, пан сядет, — ответила хозяйка. — Люди ничего плохого не делают. Веселятся, поют.

— С чего это они веселятся?

— Веселимся, пан помещик, потому что сегодня праздник и есть Бог на свете, — сказал старший хасид. Он говорил по-польски, как деревенский мужик. — Бог повсюду: в Ольшанове, в Замостье, в Варшаве, в Скаршове. Бог везде, вот и надо веселиться и радоваться. А чтоб было весело, надо выпить!

— Как там наша комната?

— Подожди, пан помещик, сейчас порядок наведу. Что господа будут есть?

— Чего ты хочешь, любимая?

Мирьям-Либа так и стояла посреди помещения, возле багажа хасидов.

— Я? Я не голодна.

— Любимая, надо поесть. Водка найдется?

— Целая бочка.

— Пожалуй, выпью немного. А вы, евреи, не орите во всю глотку. Если Бог здесь, то Он, наверно, не глухой. Когда тихо говорят, тоже слышит.

— Твоя правда, пан помещик, однако надо радоваться. Кто радуется, тот не грешит. Все грехи от уныния.

Люциан усадил Мирьям-Либу за дальний конец стола, в углу. Удивленно посмотрел: почему она такая бледная? Кто-нибудь ее обидел? Он боялся спросить, ведь если так, ему придется затеять драку, а с заряженным пистолетом в кармане надо сдерживаться. Хасиды уже не пели, но переговаривались, все время повторяя: «А возможно, шестнадцатого, а возможно, семнадцатого!»[75] и смеялись. Еврей в очках повернул голову.

— Хасиды?

— Они самые. А вы? Миснагед?

— Еврей.

— А мы, по-вашему, гои?

— С каких это пор Шушан-Пурим стал праздником? И что вы всё про шестнадцатое да семнадцатое? Сказано же в Геморе: а возможно, шестнадцатого. Там это только предположение, а у вас праздник.

— Знаток Талмуда, значит? Раз Гемора предполагает, стало быть, надо пить водку. Верно, молодые люди?

— А еще в Геморе сказано: «А возможно, что с хвоста его»[76]. Значит, скоту надо резать не горло, а хвост…

— Резать-шмезать, хвост-шмост. К водке это не относится. Если Гемора говорит «возможно», значит, так может быть. А если так может быть, значит, так и есть. А если так и есть, надо пить и закусывать яичным коржом. А вот и водочка!

— Чего они там? Ругаются? — спросил Люциан Мирьям-Либу.

— Не понимаю. Они на древнееврейском говорят.

— А ты древнееврейского не знаешь?

— Его только мальчики учат. Девочки — нет.

— Ага. У евреев женщина не человек, знаю, знаю. А тот, в мохнатой шапке, — смешной. Борода веником. Здорово набрался… Кур в комнату пустили, сволочи. Как они там за ними уберут? Лучше тебе, Марьям, порвать с этим народцем. Слышал, в Кракове они в гетто живут, Казимеж называется. А во Франции их почти нет. Очень мало, и они европейцы. Как Ротшильд.

— Меня хозяйка узнала, — шепнула Мирьям-Либа.

— Как узнала?

— Сказала, что я еврейка.

— Да ну? А ей-то какое дело? Слышал бы я, дал бы ей по морде. Шпионы чертовы…

— Лучше уйти отсюда.

— Уйдем, надолго не задержимся. Но одну ночь надо отдохнуть. Если эта баба про тебя еще хоть слово скажет, попробует моего кулака!

Из комнаты выскочила всполошенная курица, за ней еще две и петух. Хозяйка гнала их палкой.

— Кыш, кыш! Двоша, открой курятник!

Птиц загнали в курятник возле печи и подперли дверцу поленом. Хозяйка принесла Люциану бутылку водки, рюмку и закуску. Хасиды уже выпивали. Мирьям-Либа отломила кусочек коржа. Странно было всю ночь ехать на поезде мимо лесов, полей и телеграфных столбов и встретить точь-в-точь таких же людей, как те, что гостили на свадьбе Шайндл и помолвке Ципеле — те же меховые шапки, бороды и пейсы. Старший твердил: «Разве это водка? Это же вода! Ну-ка, еще маленько!» Причмокивал губами: «Не поймешь, водка или нет. Вот раньше была водка — огонь. До костей пробирала, все зло выжигала из души и тела. Что вы, молодые, в жизни понимаете? Живете за счет тестя, дрожите перед ним. А раньше кто тестя слушал? Плевать на него хотели!..» Мирьям-Либа задумалась. Она украдкой посматривала на Люциана. С тех пор как она сбежала из дома, не прошло и двенадцати часов. Сейчас она бы еще спала, повернувшись на левый бок. Но дом так далеко, словно она скитается невесть сколько лет. Что-то ушло навсегда. Однажды Мирьям-Либа видела, как крестьянка отрубила курице голову, а птица еще долго бегала и даже пыталась клевать. Теперь она, Мирьям-Либа, как та курица… Не мертвая и не живая. Застряла, будто в чистилище…

3

В Ямполе быстро узнали, что дочь Калмана Мирьям-Либа внезапно заболела и ее ранним утром увезли в Варшаву. Видели, как карета Калмана проехала через местечко. Аптекарь Грейн пожимал плечами. Как же так? Девушка заболела, но не позвали ни доктора Липинского, ни его, Грейна. Он ведь тоже разбирается в медицине. Разве можно везти больную скользким шляхом, по ухабам и колдобинам? Доктор Липинский, который в тот день как раз приезжал по вызову в Ямполь, тоже был удивлен, сказал, что все это не укладывается в голове. Женщины шептались, что Мирьям-Либа не иначе как беременна, вот ее и увезли, чтобы она там родила. Тирца-Перл, мать Азриэла, расхаживала по дому туда-сюда и повторяла:

— Что же случилось? Как, почему? Могли бы хоть попрощаться заехать!..

— Наверно, не до того было. Может, ее жизнь в опасности, — ответил реб Менахем-Мендл, не отрываясь от книги. По утрам он сидел за столом, изучал Тору и гусиным пером писал комментарии. При этом он пил чай из самовара, что помогало ему собраться с мыслями и настроиться на молитву. Тирца-Перл покосилась на мужа. Всему-то он верит! До чего ж легко обвести его вокруг пальца. Как ребенок, ей-богу! Любую лапшу можно на уши навешать.

— Не нравится мне это! — сказала она сердито.

— Все происходит по воле Божьей.

— Нет, Менахем-Мендл, не все…

В прежние годы зимой Калман каждый день ездил в местечко, особенно между Пуримом и Пейсахом. Ямполю нужна была его пшеница для мацы. Ямпольские хозяева наблюдали, как на поле Калмана проходит жатва. В прошлом году община отдала муку для мацы на откуп одному из богачей, а потом бедняки жаловались, что в муку подмешали слишком много отрубей и маца получилась черная. Кроме того, Калман отвечал за деньги на мацу для неимущих, а мельница теперь принадлежала Майеру-Йоэлу, и перед праздником надо было ее очистить. А тут один из молодых хозяев, недоброжелатель Калмана, заявил: раз реб Менахем-Мендл — сват Калмана, то раввину нельзя доверять проверку зерна. Весь город разыскивал Калмана, чтобы передать ему сплетни и узнать о дочери, но он как в воду канул. Майер-Йоэл все время проводил на мельнице, даже на молитве не появлялся. В синагоге насмешники приставали к раввину с расспросами о Мирьям-Либе, но Менахем-Мендл отвечал:

— Надо молиться, и Всевышний, да будет Он благословен, поможет.

— Ну да, есть же молитва за беременную, — заметил молодой человек, недруг Калмана.

— К чему это?

— Как к чему? — И молодой человек шепнул раввину на ухо грязное слово о Мирьям-Либе.

Реб Менахем-Мендл побагровел. В святом месте говорить такое, да еще о еврейской девушке! Сколько раз он замечал, что люди не следят за своим языком: подумаешь, большое дело, сказать какую-нибудь гадость!.. Реб Менахем-Мендл долго читал «Шмойне эсре», тер ладонью лоб, чтобы прогнать посторонние мысли. Он молился за Калмана, жену, дочь, Азриэла и Шайндл, молился за всех евреев. На словах «И в Иерусалим, город Свой, по милосердию Своему возвратись» он тяжело вздохнул. Когда же придет избавление? Давно пора. Посреди молитвы он не сдержался, вставил на идише:

— Ох, Господи.?. Отец Ты наш…

Время шло, а Калман все не показывался. Вдруг из Варшавы пришла телеграмма, что Мирьям-Либа умерла. Телеграфист отправил с ямпольского вокзала мужика в поместье. В тот день Калман впервые поехал в Варшаву поездом. Юхевед начала справлять по сестре траур. Ямполь был потрясен. Извозчики, которые возили пассажиров на вокзал, рассказывали, что Калман вошел в вагон с известью, не сказав никому ни слова. Даже реб Менахем-Мендл стал понимать, что не все тут гладко, иначе Калман зашел бы попрощаться со сватом. Тирца-Перл снова расхаживала по комнате.

— Вот беда-то! Чтобы девушка ни с того ни с сего взяла да померла. Не понимаю!

Реб Менахем-Мендл промокнул платком глаза.

— Кто может понять пути Господни?..

Поставщик, который привозил из Варшавы товар для лавочников, конкурентов Калмана, сообщил странную весть. Оказалось, что у реб Ехезкела Винера никто из родных Калмана не останавливался. Поставщик спросил, где их найти, но реб Ехезкел начал заговаривать ему зубы. Ямполь бурлил. Ясно, что дело нечисто. Почему бы не остановиться у родственника? Недоброжелатель Калмана не поленился съездить в Варшаву. Говорили, что его даже снабдили деньгами на дорогу. Через три дня он вернулся и рассказал, что к Ехезкелу Винеру его не пустили, но родных Калмана там нет. Он пошел в еврейскую больницу, но никакой Мирьям-Либы там не оказалось. В синагоге ему сказали, что в те дни не было похорон взрослой девушки. В Ямполе уже не знали, что и думать. Одни пришли к выводу, что Мирьям-Либа покончила с собой, как ее дядя Хаим-Йойна, и ее похоронили у ограды. Другие считали, что Мирьям-Либа сбежала и выкрестилась…

Снег растаял, и Ямполь утопал в грязи. Реб Менахем-Мендл приехал очистить мельницу. Он спросил Майера-Йоэла, что случилось с дочерью Калмана, и Майер-Йоэл ответил: просто умерла. Работа с мельницей затянулась на много часов. Реб Менахем-Мендл наблюдал, как отскребают жернова, моют и чистят камеру и каждую шестерню, каждый винтик, до которого только можно достать рукой. Теперь мельница была кошерной, но на другой день разлилась река. Вода прорвала шлюз, затопила плотину, а мельницу залила по щиколотку. Уже думали, что Ямполь останется без мацы, но потоп быстро отступил, и начали печь. А пересуды о дочери Калмана не прекращались. Город разделился на две стороны, одни говорили — крестилась, другие — повесилась. Женщины, которые лили воду, ругались с теми, что месили тесто, те, кто его раскатывал, ссорились с теми, кто прокалывал дырочки зубчатыми колесиками. Реб Менахем-Мендл заходил в пекарню присмотреть, чтобы все делалось по Закону: чтобы вовремя протирали скалки, чтобы тесто не забродило, чтобы работницы мыли руки и вычищали ногти.

— Не беспокойтесь, ребе, все будет кошерно… — хихикали женщины и толкали друг дружку в бок.

Кто-то прислал в Мартинов пасквиль. Старший сын ребе Шимен писал письма богатым хасидам, когда вошла его жена Менихеле и подала мужу письмо из Ямполя. Реб Шимен распечатал конверт и достал листок бумаги. Подписи не было. Реб Шимен прочел:

Маршиновский ребе, знайте, что дочь вашего свата Калмана повесилась, а Калман увез ее тело в Варшаву и распустил слух, что она умерла от болезни. Вы можете узнать в варшавской синагоге или погребальном братстве, что ее похоронили возле кладбищенской ограды. Не будь Калман так богат, он не смог бы этого утаить, однако за деньги возможно все… Маршинов будет опозорен, если внук ребе женится на сестре самоубийцы. Об этом сообщает вам ваш хасид, который не хочет допустить святотатства. Расследуйте дело, и истина всплывет на поверхность, как масло в воде…

Реб Шимен, в замшевых полусапожках, прошелся по комнате, пригладил черную, как смоль, бороду. Он сам посоветовал сестре, Иске-Темерл, женить Йойхенена на дочке Калмана. Тогда он, Шимен, рассчитывал, что «образованная» жена, эта самая Мирьям-Либа, отвратит мужа от двора ребе, и те, кто хочет видеть своим наставником Йойхенена, останутся с носом. Но получилось, что Йойхенен стал женихом Ципеле, а от этого Шимену никакой выгоды. Даже наоборот. Раз Калман богат, у Йойхенена появится больше сторонников. Значит, лучше, чтобы свадьба не состоялась. Ведь Йойхенен и без свадьбы приобретет дурную славу. Опять женихом он станет нескоро, а если отец за это время, не дай Бог, преставится, то неженатого парня ребе не сделают… Реб Шимен помахал листком бумаги и пошел к сестре. Он распахнул дверь в комнату Иски-Темерл и сказал:

— На, читай!

4

Когда реб Шимен вошел к Иске-Темерл, она изучала «Кав гайошер»[77]. Положив на книгу платок, Иска-Темерл водрузила на переносицу очки в золотой оправе и взяла письмо. Ее брови поползли вверх. Она шумно высморкалась. На благородных бледных щеках вспыхнули багровые пятна. Иска-Темерл скривилась, будто раскусила что-то очень невкусное, и сморщила нос.

— Что еще за напасть, Боже сохрани? Что там у них стряслось?

— Вроде бы она повесилась. Или…

— С чего вдруг? Совсем молоденькая и красива, как роза. А я ведь хотела, чтобы Йойхенен на ней женился, да она что-то загордилась…

— Ну, вот так.

— Как же ее отец это переживет? И Зелда — больной человек, и без того одной ногой в могиле. Это ее… Даже вслух сказать не хочу! Видно, не суждено им испытать счастья на этом свете. Не зря говорят, что нет не только худа без добра, но и добра без худа.

— Так и есть, — поддакнул реб Шимен.

— Но все-таки я не верю. Это не известие, а клевета. Кто-то из врагов постарался.

— Однако похоже на правду.

— Не знаю, не знаю. Выдумать можно что угодно. Может, она, не про нас будь сказано, просто умерла. Но это ж совсем надо совести не иметь, чтобы оклеветать человека, у которого и так горе. Откуда такие звери берутся среди людей?

— Иска-Темерл, мы узнаем, правда это или ложь. Но если правда, придется расторгнуть помолвку.

— Да, придется. Но в чем же Ципеле виновата, бедная? Врагу не пожелаешь. Что за времена…

— Виновата, не виновата, но ты не сможешь женить Йойхенена на девушке, у которой сестра повесилась.

— А мне откуда знать, что она повесилась? Меня там не было. Напишу-ка свату, чтобы рассказал начистоту, что и как. Помолвку нельзя разорвать ни с того ни с сего. Еврейская девушка — это тебе не гнилое яблочко на рынке.

— А я и не говорю, что надо сразу разорвать. Сначала разобраться нужно!

Реб Шимен улыбнулся и вышел. У него была стремительная, легкая походка. Туфли всегда начищены до блеска. Он словно летал по воздуху, в альпаковой безрукавке, бархатной шапке, суконных штанах до колен и белых чулках. Редкая причесанная борода и широкий лапсердак развевались, как на ветру. Выйдя, он громко хлопнул дверью. Иска-Темерл взяла со столика веер и стала обмахиваться: ее бросило в жар. Она протерла запотевшие очки и снова углубилась в злополучное письмо. Иска-Темерл морщилась на каждом слове. Сначала она была против того, чтобы Йойхенен женился на дочке Калмана, она не одобряла браков ради денег. К тому же ей не нравилось, что это идея брата, реб Шимена. Иска-Темерл знала, что у него свои интересы, он только о себе заботится. Уже много лет спит и видит, как бы со временем занять место ребе. Пока Цудекл был жив, Шимен ему проходу не давал, высмеивал, пакостил, как мог. Это он Цудекла в гроб и загнал раньше срока, а теперь подбирается к Йойхенену, чтоб он жил до ста двадцати лет. Да, сначала Шимен уговаривал ее на этот брак, а теперь хочет его расстроить. В чем же тут дело? Прикидывается заботливым братом, но она, Иска-Темерл, ни капли ему не верит. Не иначе как очередной фортель. До полуночи сидят вдвоем с Менихеле, строят какие-то планы, плетут паутину, расставляют сети. Иска-Темерл порвала бумажку в клочки и швырнула в плевательницу. Конечно, нельзя опозорить семью, но она Шимену пока что не служанка. Сперва она все выяснит. Она не будет доверять клевете!

Иска-Темерл сглотнула слюну. Не человек, а ворона какая-то. Как ни придет, непременно дурная весть, злословие, шпилька, претензия. «Совсем злая стала из-за него, — проворчала Иска-Темерл. — Ничего, пусть хоть расшибется, но я это прекращу раз и навсегда. Больше не будет мне печенки проедать!»

Ее размышления были прерваны: вдруг открылась дверь и на пороге возник Йойхенен. С поездки в Ямполь он немного вытянулся, на подбородке появилось несколько светлых волосков — намек на бородку. Шляпа сдвинута на затылок, пейсы растрепаны. Он казался слишком худым и бледным. Иска-Темерл вздрогнула: не иначе как сын обладает пророческим даром. Едва она захочет его видеть, как он появляется, словно узнаёт об этом заранее.

— Мама!

— Йойхенен, сынок! Как ты узнал, что мне надо с тобой поговорить?

— Не знаю, — растерялся Йойхенен. — У меня лапсердак порвался.

— Ну, ничего, мама зашьет. Мальчик мой! Подойди сюда, сядь. Только хотела Кайлу за тобой послать, а ты уже здесь. Ты мои мысли читаешь.

— Э-э-э…

Йойхенен опустился на краешек табурета.

— Йойхенен, ласточка, беда приключилась. Не хочется тебя огорчать, но ты должен знать. Помнишь, конечно, когда мы ездили в Ямполь, тебя сперва хотели обручить не с Ципеле, а с ее старшей сестрой, Мирьям-Либой. Она еще такая, немного светская.

— Разве?

— Ты, видно, забыл.

— Да, наверно…

— Так вот, у Калмана случилось большое несчастье. Мирьям-Либа, не дай Бог, умерла. И нашлись недруги, которые утверждают, что она повесилась. Я пока не знаю, что там произошло. Люди способны на любую ложь, а у Калмана полно завистников. Есть, сынок, такие, кто хотел бы отобрать у человека то, что дает ему Всевышний… Так вот, пришло письмо без подписи, где говорится, что она повесилась. Дядя твой, реб Шимен, нас очень любит. Он твоему отцу, благословенной памяти, всей душой был предан, а теперь заботится о тебе, дай тебе Бог здоровья. И он хочет, чтобы мы немедленно расторгли помолвку. Разумеется, для твоего же блага.

Пока Иска-Темерл говорила, Йойхенен сидел, смущенно наклонив голову, и накручивал на палец пейсу. Он закрыл глаза. Нельзя слушать таких речей, это же злословие. С другой стороны, перебивать мать тоже нельзя, надо почитать родителей. Йойхенен давно понял: стоит оторваться от Торы, сразу тянет ко греху. Сатана преследует человека повсюду. Подумав, Йойхенен поднял взгляд.

— А дедушка что говорит?

— Я его еще не спрашивала. Ты же знаешь, он слаб здоровьем и к тому же глуховат. Пусть Шимен ему расскажет, у него голос громкий.

Йойхенен покивал головой.

— Мама, я сделаю, как ты велишь.

— Вот и слава Богу. Если это правда, то, конечно, хорошего мало…

— В Торе нет закона, по которому запрещено жениться на сестре самоубийцы. Я даже не слышал, чтобы где-нибудь был такой обычай.

— Что же это тогда?

— Всего лишь гордыня…

— Но это позор для семьи.

— У праотца Иакова тоже был позор семьи — его брат Исав.

У Иски-Темерл выступили слезы.

— Ты бы не расторг, даже если это правда?

— Расторгнуть помолвку — это не мелочь. Нельзя унижать другого. Талмуд говорит, что лучше сгореть в печи для обжига извести, чем унизить человека. Потом никакое раскаяние не спасет.

Иска-Темерл больше не могла сдерживаться. Она схватила платок и стала утирать нос и глаза. Ее сын — мудрец и праведник. Иска-Темерл разрыдалась от счастья. Всхлипывая и сморкаясь, она решила, что не позволит разорвать помолвку. Калман — богач, но, кроме того, он достойный человек. И нечего сыпать ему соль на раны, ему и без того плохо. Если такова воля Небес, Йойхенен все равно станет ребе. А раз Шимен так торопится расстроить свадьбу, значит, надо, чтобы дети поженились как можно скорее…

— Ну, показывай, что там с лапсердаком!..

5

В Варшаве Калман понял: распустить слух, что Мирьям-Либа умерла, — это был плохой совет. Не так-то легко обвести весь мир вокруг пальца. Пришлось раскрыть тайну сватам. Не мог же Калман на голубом глазу сказать реб Ехезкелу Винеру, что Мирьям-Либа умерла в больнице и уже похоронена. Реб Ехезкел — большая шишка в своей общине, прекрасно знаком и с погребальным братством, и со многими варшавскими врачами. Винер не понимал, почему ни сам Калман, ни его родные не остановились у него, но сняли комнату в Гжибове. Пришлось выложить все начистоту. Реб Ехезкел сгреб в кулак бороду. У него появилось множество вопросов. Что значит сбежала? Как девушка могла встречаться с гоем, чтобы ее сестры ничего не заметили? Опять же, если никто ничего не знал, почему решили, что она сделала это добровольно? Может, что-то ее вынудило. Или она убежала с досады, что Ципеле раньше стала невестой. Калман достал из внутреннего кармана листок бумаги со стихотворением Мирьям-Либы и напомнил, что утром у амбара нашли следы мужских сапог и колбасные обрезки. Но реб Ехезкел по-прежнему сжимал бороду в кулаке. «Следы, ну и что?» — протянул он нараспев, закурил сигару и выпустил колечко дыма. Он сказал Калману, что тот сделал большую глупость. Нельзя объявлять мертвым живого человека, так поступать не принято. Калман ответил, что это была идея Майера-Йоэла.

— Майер-Йоэл молод еще! — возразил реб Ехезкел. — Вам надо было приехать прямо ко мне. В таких вещах на мальчишек не полагаются!

— Для меня она все равно умерла, — растерялся Калман.

— Сват, вы не Господь Бог!

Разговор происходил в Гжибове, где Азриэл снял квартиру у вдовы, глубокой старухи. Одна ложь тянула за собой другую, другая третью. Нужно было выдумать причину, почему семья села в карету и на время переехала из поместья в Варшаву. Зелда ни с кем не общалась, но Шайндл всем говорила, что сестра лежит в больнице. Пришлось придумать и болезнь. Соседи тут же стали советовать лекарства, предупреждать, что в больнице гробят пациентов и рекомендовать чудо-докторов, которые воскрешают мертвых. Шайндл никого не пускала к матери и продолжала рассказывать соседям небылицы. В тот день, когда якобы были похороны, они с Зелдой пошли на кладбище. Там Зелда так рыдала на могилах праведников, что вернулась домой с совершенно опухшими глазами.

Даже чужих людей в Гжибове непросто было дурачить. Женщины обижались, что их не пригласили на похороны. Соседи, которым делать было нечего, кроме как собирать сплетни и слухи, давно шептались, что все это не укладывается в голове. Когда в Варшаву приехал Калман и начал справлять траур, опять было поверили. Вроде как все по Закону. Калман разорвал лацканы. Зеркала в доме завесили, часы остановили. Шамес[78] два раза в день, утром и вечером, собирал миньян, и Калман читал поминальную молитву. Но некоторые по-преднему пожимали плечами. Неспроста эта семейка что-то держит в секрете…

И вот реб Ехезкел Винер сидел на стуле, а Калман на низенькой табуретке. Ему уже не нужно было притворяться, что он в трауре. На его лице лежало беспокойство, разорванные лацканы показывали изнанку сукна, чулки сползли. Шайндл подала чай, но Калман не пил. Она принесла поесть, но он почти не притронулся к пище. Пока сват говорил, Калман посматривал в Книгу Иова с выцветшими страницами. Реб Ехезкел поднялся и стал шагать по комнате.

— В Маршинове уже знают?

— Я туда не писал.

— Все равно узнают рано или поздно. Кто-нибудь обязательно сообщит. До чего же глупо! Все не так! Был бы Майер-Йоэл здесь, ох и надавал бы я ему затрещин!..

Калман поднял глаза.

— Да, сват, вы правы. Раз суждены испытания, надо через них пройти. Я должен был сказать: «Евреи, моя дочь сбежала с христианином». Ну и дурак же я!

— Ладно, ладно, будет вам себя мучить. Кто знает, может, и поверят. Я-то, само собой, никому не расскажу. Могла же девушка и правда заболеть и умереть. Бывает, хотя лучше бы не бывало.

Когда реб Ехезкел ушел, Калман опять погрузился в Иова, в его жалобы и ответы его друзей. Он читал, как Иов проклинал день, когда он родился, как жаловался Богу на несправедливость мира и как те, кто приходил его утешать, осуждали его за грехи. И как Бог сказал ему: «Где ты был, когда Я полагал основания земли?.. Есть ли у дождя отец? или кто рождает капли росы?»[79] Он читал на идише. Слеза то и дело падала на страницу. Калман встал и пошел к Зелде, приоткрыл дверь. Жена в великоватом ночном чепце, скорчившись, лежала на кровати. То ли спит, то ли ушла в себя и молчит.

— Зелда!

Она повернула голову.

— Чего тебе?

— Зелда, так нельзя. У нас, слава Богу, еще три дочери.

— Оставь меня в покое.

— Нельзя же себя в гроб загонять.

— Чего ты от меня хочешь?

— Выпей стакан молока!

Калман пошел на кухню, налил молока, принес. Зелда приказала поставить стакан на стул.

— Не уйду, пока ты не выпьешь!

— Не могу, Калман. Горло сжимается.

Зелда с трудом сделала пару глотков. Калман вернулся к Иову. Читал, останавливался, читал дальше. «Что она сейчас делает, отступница?» — пронеслось у него в голове. Воображение нарисовало картину: вот она лежит с христианином в постели, вот преклоняет колени в церкви. Его дочь, его кровь и плоть. А ведь была такая благородная, тихая. С чего все началось? Почему? Может, это его вина? Может, это наказание за его грехи или нечистые мысли? Просто так зло не проникнет в еврейский дом. Может, когда-то одна мезуза испортилась?.. Вошел Азриэл.

— Спросить тебя хочу, — повернулся к нему Калман.

— Да, тесть.

— Садись.

— Да.

— Что говорят безбожники?

От удивления Азриэл открыл рот.

— О чем?

— Как они считают, кто создал мир? Что происходит с человеком после смерти?

— В двух словах не объяснить. Они считают, что мир существовал всегда. Не такой, как сейчас, но в виде материи, атомов.

— А материя откуда?

— Никто не знает.

— Так как же все-таки появился мир?

— Сам собой, за миллионы лет.

— Сам собой? Ну, а что еще?

Азриэл попытался рассказать тестю о теории Канта — Лапласа, о дарвинской теории происхождения видов, но это оказалось непросто. Гипотезы, которые в научных книгах выглядели умно и убедительно, рассыпались, когда Азриэл попытался изложить их на простом еврейском языке. Чем дольше он говорил, тем нелепее казалась ему собственная речь. В конце концов он совсем запутался. Калман покачал головой. По торговле он знал, что само собой не появится ничего.

— Ладно, понятно!

И опять принялся раскачиваться над Книгой Иова.

6

Свободного времени в Варшаве было сколько угодно, а денег — полный карман. Азриэл гулял по улицам, знакомился с городом. Перешел Пражский мост, зашел на Петербургский вокзал, потом на Тереспольский, не один час простоял, разглядывая пассажиров. Но еще интереснее оказался Венский вокзал. В зале ожидания и ресторане первого и второго класса сидели генералы, богатые помещики и иностранцы. Здесь Азриэл впервые услышал английскую речь, а однажды увидел, как англичанин снял куртку и остался в белой рубашке и жилете. Все на него таращились, а ему хоть бы что. В другой раз Азриэл увидел пассажира с моноклем, но так и не понял, как стеклышко держится в глазу и не падает. Дамы со страусиными перьями на шляпах то смеялись, то сердились, а их меховые воротники казались живыми. Спрятав в муфты холеные руки, украшенные браслетами и перстнями, пассажирки расхаживали на высоких каблуках. Раньше Азриэл никогда не видел таких уверенных в себе женщин. Мужчины угождали им, но при этом хитро улыбались и перемигивались. Отдавали друг другу честь офицеры в мундирах с золотыми пуговицами, в эполетах и медалях. Студенты с острыми бородками, в мятых шляпах, поддерживали под ручку нарядных дамочек. Казалось, туфли девушек едва касаются пола. Помещик в цилиндре целовался с двумя женщинами сразу. Высокий франт с румяными щеками, озираясь по сторонам, вел старуху с желтым лицом, креповой лентой на шляпке и седыми волосинками на остром подбородке… «Вот он, современный мир», — сказал себе Азриэл. Что-то ему нравилось, что-то нет. Здесь никто не толкался, не кричал, не суетился, не размахивал руками. Казалось, каждый шаг был выверен, все движения были спокойны и отточены. Пассажиры походили на актеров в пьесе, каждый из которых прекрасно помнит свою роль. Свистели паровозы, звенели колокола, но элегантные господа не спешили. А даже если торопились, это все равно выглядело изящно: они бежали легко, на носках, без паники и со спокойной улыбкой на лице. Англичанин в клетчатой каскетке и свободном костюме изучал таблицу с цифрами. Рядом стоял носильщик в красной шапке, в одной руке он держал тяжелый чемодан, в другой сжимал поводок. С поводка рвался огромный рыжий пес со злыми глазами дикого зверя. Общим у этих людей было только одно: хитрое высокомерие и хладнокровие, совершенно незнакомое Азриэлу. «Что придает им такую силу? — думал он. — Деньги? А может, они такие, потому что говорят на иностранных языках?» Он давно решил, что надо заняться французским и английским. Немецкий он уже немного освоил по переводу Мендельсона, а еще раздобыл сборник Гейне.

С вокзала Азриэл пошел на Свентокшискую. Бородатые евреи в длинных кафтанах продавали книги на всевозможных языках. Тут можно было встретить издателей, которые печатали на польском путеводители, поваренные книги, сонники, брошюрки об астрологии, мистицизме, сифилисе, онанизме, чахотке, хиромантии, сборники анекдотов и пословиц. Кроме старинных и новых книг в витринах стояли будды с толстыми животами, подсвечники, канделябры, медные, латунные, мраморные и фарфоровые фигурки мифических богов и героев. Азриэл уже купил целую стопку книг: естественную историю, биографии Галилея, Кеплера и Ньютона, «Критику чистого разума» Канта, книгу о Ламарке и Дарвине. Дни выдались погожие, и Азриэл ходил читать в Сад Красинского[80]. Он пропускал детали, пытаясь найти суть, и не находил. Сила притяжения существует сама по себе, во всех мирах, во все времена. Слепая сила. Лучи света летят в эфире со скоростью десятков тысяч миль в секунду. Атомы складываются в кристаллы. Жизнь зарождается в иле у берегов океана. Философия Канта утверждает, что человек не может знать ничего, даже время и пространство — не более чем очки, через которые он смотрит на мир. Что же остается? Есть, пить и стараться как можно быстрее стать таким же, как гордые люди на Венском вокзале…

Однажды Азриэл, сидя на скамейке, листал книгу и вдруг услышал:

— Что новенького в Маршинове?

Перед ним стоял Арон-Ушер Липман, просвещенец, с которым они когда-то познакомились на Швуэс у ребе. Азриэл сам удивился, что его узнал: Арон-Ушер постриг бородку, на нем была черная шляпа с широкими полями и пальто по немецкой моде. Азриэл закрыл книгу.

— Арон-Ушер!

— Надо же, не забыл! Память у тебя, как у настоящего талмудиста.

Пожали руки.

— Как ты, чем занимаешься? — спросил Азриэл. — Вырвался от тестя?

— Развелся. Бросил все к черту. Теперь древнееврейский преподаю, даю уроки. Сейчас как раз с занятий иду от одного ученика, Каплан, есть тут такой. И сам учусь. Надеюсь в университет поступить.

— И как успехи?

— Пока не очень, но понемногу продвигаюсь. Узнал про один университет, где преподают на немецком. Немецкий язык — это же, как ты знаешь, почти что наш жаргон, только испорченный.

— За границу собираешься?

— Нет, здесь, в России. Дерпт. Гимназические экзамены нужно сдать, но это не страшно.

Молодые люди двинулись по аллее. Арон-Ушер в двух словах рассказал свою историю. Тесть застал его за чтением Гейгера и отвесил оплеуху. Теща житья не давала, жена встала на сторону родителей. В общем, он собрал пожитки и уехал в Варшаву. Сначала голодал, даже давал уроки за тарелку каши. Зато ему самому давал уроки астроном Хаим-Зелиг Слонимский. Арон-Ушер вхож в богатые дома, учится у студентов, познакомился с еврейским профессором математики. У него, Арона-Ушера, есть своя метода: он читает учебник от корки до корки, а потом на ночь кладет его под подушку, и наука из книги сама проникает в голову. И со словарями так же. Недавно познакомился с миссионерами. Они кормят и проповедуют об Иисусе. А он, Арон-Ушер, поступает, как рабби Майер: зерна съедает, а отруби выбрасывает. Арон-Ушер говорил нараспев, махал руками, часто останавливался и хватал Азриэла за лацкан. На Налевках уже попадались носильщики с корзинами мацы, прикрытыми рогожей. Носильщики напоминали разведчиков, которых Моисей отправил в Страну Израиля, а висящие на шестах корзины — огромные грозди винограда. Водосточные канавы были переполнены. Во дворах загодя, к празднику, надраивали, паяли и лудили посуду. Женщины вытряхивали старую солому из тюфяков. Тут же крутилась детвора. Уличные торговцы продавали агоды[81], бокалы и тарелки. Арон-Ушер остановился, купил у старухи две порции гороха с бобами, для себя и для Азриэла.

— А ты что в Варшаве делаешь?

— Расскажу — не поверишь.

— Тоже, что ли, сбежал?

7

Арон-Ушер повел Азриэла в кофейню, где собирались просветители. Туда захаживали учителя древнееврейского языка, писатели и корреспонденты еврейских журналов, филологи, математики и просто образованные люди, которым нравится побеседовать о том о сем с теми, чьи слова напечатаны на бумаге. Большинство тех, кто когда-то учился в Варшавской раввинской семинарии, давно выкрестились, но были среди них и такие, кто назло ассимиляторам остался евреем. Здесь пили чай с сырным пирогом или яичным коржом и вели бесконечные споры. Кто был постарше, помнили реб Аврума Штерна[82], которого отправил учиться в Варшаву сам Сташиц[83]. До сих пор не забыли счетную машину Штерна, которая могла извлекать квадратный корень, и почести, которые оказывал ему император Александр Первый, и о том, как граф Радзивилл и князь Новосильцев обращались к Штерну за советом. Молодое поколение говорило о реб Хаиме-Зелиге Слонимском, который уже полгода издавал в Варшаве древнееврейский журнал «Гацфиро»[84], о его открытиях в математике и астрономии, потрясших весь мир. Упоминали Самуила Фина, Иешуа Штейнберга и Переца Смоленскина. Все столики постоянно были заняты. Просветители из Вильно, Житомира, Гродно, Одессы знали, что в «кавярне» на Налевках можно встретить своих людей и найти ночлег. Еврейка за стойкой верила в долг и отпускала в кредит. Официантка Маня знала, кто и что заказывает: литваки непременно брали селедку, польские всегда пили чай с молоком.

Арон-Ушер, разумеется, был здесь своим. Он сразу познакомил Азриэла с бывшим студентом Житомирского раввинского училища и с молодым человеком, который недавно опубликовал в «Гамелице» статью об образовании. Бывший семинарист выглядел точь-в-точь как христианин, Азриэл в жизни бы не поверил, что этот парень с румяными выбритыми щеками и закрученными усами изучал Талмуд и «Йойре дейе». Он заговорил с Азриэлом по-русски. Азриэл покраснел и попытался ответить по-польски. Вскоре бывший семинарист поднялся и сказал, что ему пора идти, у него назначена встреча.

Молодой человек, написавший статью для «Гамелица», тоже был в короткой одежде, но носил бородку и говорил на польском идише, а не на литовском, как обычно говорят образованные. Он был родом из Замостья, знал деда Азриэла реб Аврума Гамбургера и помнил, что реб Менахем-Мендл был раввином в Туробине. Молодой человек стал рассказывать про реб Янкева Райфмана, ученого из Щебрешина, который носит еврейскую одежду, ни разу не пропустил молитвы в синагоге, но переписывается с немецкими профессорами, на столе у него всегда лежат Септуагинта и Вульгата, а «Мойре невухим» и «Кузари»[85] он знает буквально наизусть. И еще он перевел с греческого басни Эзопа. Пока молодой человек говорил, к столику подсаживались другие посетители. Придвигали стулья, приносили свои тарелки, знакомились с Азриэлом. Он ищет учеников? Может, хочет с кем-нибудь на пару снять комнату? Все ли у него есть для Пейсаха? Азриэл благодарил опять и опять.

— Что вы к нему пристали? У него тесть богатый, — сказал Арон-Ушер.

— А кто ваш тесть?

— Калман Якоби.

— Как же, знаем такого.

Они знали все, эти людишки в засаленных галстуках и коротких сюртуках с грязными воротничками и потрепанными манжетами. Многие носили длинные волосы и очки. Один вытащил из кармана горсть табаку, и остальные тут же принялись сворачивать папиросы. Подошла официантка Маня, и Азриэл заказал для всех пирог и кофе. Арон-Ушер хлопнул его по плечу.

— А ты молодец!

— Долго в Варшаве пробудете?

— На Пейсах домой. Потом, может, опять приеду.

— Приезжайте. У нас тут хорошая компания.

— Можно рассказать ему анекдот про ребе?

— Да хоть про самого пророка Моисея.

Кто-то сразу начал рассказывать анекдот с длинной предысторией и множеством пояснений. Соль была в том, что реб Ича-Майер совершенно не знал грамматики святого языка. Шутки о невежестве и дикости праведников посыпались со всех сторон. Арон-Ушер засучил рукава, закатил глаза и, раскачиваясь, затянул, словно рассказывал хасидскую притчу:

— А если еврей приезжает к ребе, но не делает подношения, то не будет ему помощи свыше. И если он женат на женщине скупой, что не велит ему давать ребе денег, надлежит с такою женою развестись. А если у них много детей, как должно поступить?..

— Здорово!

— Рабинович, расскажи про кузьмирского[86] ребе.

— Да он, наверно, слышал.

— Нет, я не слышал.

Рабинович, толстяк с круглой бородой и крошечными глазками, накручивая на палец короткий локон на виске, состроил благочестивую мину и начал:

— Однажды на Йом-Кипур кузьмирский ребе, благословенной памяти, стоял в синагоге, завернутый в талес, и готовился читать молитву. Вдруг приносят плохую весть: в доме напротив какой-то еврей прямо у открытого окна жрал свинину, а потом закурил папиросу. Разгневанный ребе крикнул: «Через три дня этот дом будет разрушен!» И вот сразу после Йом-Кипура к ребе прибегает хозяин и говорит: «Ребе, это мой дом, я пустил постояльца, но он оказался злодеем, даже за комнату не платит. Хотел я вызвать его на раввинский суд, так он не пошел. А тут еще узнаю, что мой дом будет разрушен. Я-то в чем виноват?» Ребе отвечает: «Ты прав, несчастный, но мой приговор уже скреплен на небесах, ничего не поделаешь». Хозяин вопит: «Как же так, где справедливость? Почему я должен пострадать за этого мерзавца?» Такой крик поднял, что ребе сжалился и сказал: «Ладно, принесешь восемнадцать рублей — отменю приговор». Тот, разумеется, принес, и ребе сдержал слово. Дом до сих пор стоит!

— Ну ты даешь! Где ты это слышал?

— Я и не такое слышал.

— У него этих историй — тьма-тьмущая!

— А эту рассказывал? Как-то в Сенцимин приехал миснагед и стал смеяться над ребе. Хасиды хотели его проучить, но ребе, это же праведник, говорит: «Бить еврея? Боже упаси!» — «Как, — кричат хасиды, — он же ребе высмеивает!» — «Ничего, — отвечает ребе, — это для него добром не кончится». Короче, как он сказал, так и вышло.

— Что с ним случилось?

— Согрешил миснагед с замужней женщиной…

— Рабинович, где ты этого набрался?

— Вот так шутник!

— Ладно, пойду. На урок пора.

Посетители стали расходиться.

— Теперь у вас в Варшаве есть друзья.

— До свидания!

— Do widzenia!

Новые знакомые прощались по-русски и по-польски, подавали руку. «До чего ж у них грязные пальто», — вдруг подумал Азриэл. Хотя чего странного? Сейчас погода такая. Они с Ароном-Ушером остались одни. Арон-Ушер вертел в пальцах солонку.

— Веселая компания, оборванцы первого сорта, разве что с голоду не помирают. Ассимиляторы маленько поддерживают, у них филантропия в почете. Из Литвы девушки приезжают, швеи, акушерки, они им тоже помогают, бывает, подкинут пару грошей. Жениться обещают, только какое там…

— Мерзко это.

— Жизнь, брат, это борьба. Ты же читал Дарвина. Бисмарку можно, а им нельзя? Что такое мировая история? Грабежи и убийства…

Арону-Ушеру тоже пора было идти. На улице уже смеркалось. Налевки утопали в грязи, водосточные канавы заполнились до краев. Фонарщик длинным шестом зажигал фонари. Их огоньки отражались в мутных лужах, и казалось, что стены домов подрагивают в вечернем воздухе. Над трубами вился дым. В небе висел лунный серп. Азриэл проводил Арона-Ушера до дому, записал адрес карандашом в записную книжку. Семья еще два дня будет справлять траур, а потом надо возвращаться в Ямполь. Зелда совсем ослабела с горя, но все равно жаловалась, что еще не начала готовиться к празднику.

Глава XV