Поместье. Книга I — страница 24 из 35

1

Реб Менахем-Мендл Бабад сидел у себя в раввинском суде на Крохмальной, десять и изучал «Пней Иешуа»[125]. На столе лежал том Талмуда, были разбросаны листы рукописи, стояла чернильница со стальным пером. Поднявшись рано утром, реб Менахем-Мендл сам поставил самовар, закурил трубку и сел писать комментарии. Днем не было времени, очень много мужчин и женщин приходило за советом. К раввину обращались даже воры и проститутки. Они просили высчитать, когда годовщина смерти кого-нибудь из их родственников — единственная заповедь, которую выполняли эти люди. В помещении суда стоял ковчег со свитком Торы, конторка, чтобы класть молитвенник, и подсвечник: посетители приносили длинные свечи, которые зажигают по умершим. Да, Крохмальной улице нужен был раввин, но платить ему — это другой вопрос. У реб Менахема-Мендла был помощник, который собирал для него деньги, но, во-первых, он брал себе двадцать процентов, во-вторых, жена раввина Тирца-Перл подозревала, что он подворовывает. С каждой неделей становилось все хуже. В Варшаве платишь постоянно. За квартиру — не на год вперед, а каждый месяц. Масло покупают лотами, молоко квартами, дрова вязанками, картошку фунтами. Каждый поход в мясную лавку или на рынок был для Тирцы-Перл унижением. Она даже фунта мяса не могла купить, брала три четверти. В Варшаве едят много, соседки готовили огромными горшками. Благодаря торговле с Россией в Польше настало изобилие. Евреи, чтоб не сглазить, зарабатывали хорошие деньги. Строились здания, открывались магазины. Рядом с домом реб Менахема-Мендла была чулочная мастерская, ткацкая мастерская и фабрика по производству содовой воды, не говоря о сапожниках, портных, столярах, резчиках, скорняках и Бог знает о ком еще. Да, евреи торговали и богатели, но раввин — не торговец. Чего ему не дадут, того у него и не будет.

Реб Менахем-Мендл сгреб в кулак рыжую бороду. Магаршо[126] задает вопрос, «Пней Иешуа» пытается ответить, но что-то не сходится, что-то непонятно. Получается, у Раши действительно противоречие, но ведь такого не может быть. Наверно, сегодняшнее поколение и правда глуповато, не может понять мудрецов. Все-таки надо постараться, вдруг озарение снизойдет… Реб Менахем-Мендл затянулся трубкой, отпил глоток слабого чая, потер высокий лоб. Да, вопрос не из легких!

Он задумался. Всей семьей перебрались в Варшаву, и что? Азриэла не узнать. Ведь уже отец, а ходит в коротком пиджаке, сидит на студенческой скамье, доктором хочет стать. Дочь Миреле учится на парикмахера, замуж не собирается, ушла от родителей, клиенткам волосы расчесывает. Реб Менахем-Мендл остался без детей. За что ему такое? Он считал, что сам виноват. Азриэлу предлагали в невесты дочь раввина из Скаршова, но он, реб Менахем-Мендл, предпочел дочь богача Калмана, у которого другая дочь крестилась. Да и сам Калман женился на распутнице. Как говорится, паршивая овца все стадо портит. Кто будет читать по реб Менахему-Мендлу поминальную молитву? Как бы не пришлось ему предстать перед Всевышним с пустыми руками.

— Ладно! Так что там говорит «Пней Иешуа»?..

Кто-то постучал в наружную дверь. Жена, наверно, еще спит. Реб Менахем-Мендл сам пошел открывать. На пороге стояла женщина. Реб Менахем-Мендл резко отвернулся.

— Отец, это я!

Это была Миреле.

— Ах, это ты? Входи.

Реб Менахем-Мендл покраснел. С тех пор как дочь ушла из дома, он стеснялся ее, как посторонней. Вместо шали она теперь носила шляпку и блузку. И кажется, мылась душистым мылом. Реб Менахем-Мендл сделал затяжку из трубки.

— Что скажешь хорошего?

— Белье оставила, забрать хочу.

— Ясно.

— Мама спит?

— Наверно, спит.

— Отец, что ты на меня сердишься?

— А что, не должен? Твой брат совсем в гоя превратился. Мне сказали, он с этой выкрестившейся видится. Ты из дома ушла. Мне из-за вас стыдно людям в глаза смотреть.

— А что я такого делаю? Ремеслу учусь.

— Сперва еврейская девушка должна замуж выйти.

— А за кого? За Йойну, что ли, бездельника этого? Ты же сам сказал, что он дурак.

— Я сказал?! Боже упаси!

— Чем за такого замуж, лучше до седых волос в девках сидеть.

— Ты и так уже до седых волос досиделась. Тебе, чтоб не сглазить, двадцать четыре года. У других в твоем возрасте уже дети большие.

— И что? Успею еще. Встретила тут одного из Скаршова. Говорит, Йойна женился, меламедом стал, у него давно семеро по лавкам. Что я там забыла? Отец, посмотри на меня. Я тебе не чужая, на меня можно смотреть. Видишь, как я одеваюсь? Я работаю и зарабатываю, никому ничего не должна. Это что, грех?

— Замуж надо выйти!

— Мне не семьдесят лет, выйду еще. За того, кто мне понравится, а не за шпану, которую сваты предлагают. Я что, Бога этим оскорбляю?

Реб Менахем-Мендл вышел из себя.

— Никто не может оскорбить Всевышнего, благословен Он! Заповеди не Ему нужны, а человеку. После свадьбы не до глупостей, но одинокий человек легко может оступиться. Нужно ограждать себя от грехов. Талмуд говорит: кто часто бывает в лавке с благовониями, тот благоухает, кто часто бывает в кожевенной мастерской, тот воняет. Безбожники заманивают других в сети. Эти умники не лучше грабителей и убийц!

— Есть и среди них приличные люди.

— Они только о теле заботятся, будто Всевышнего, благословен Он, и вовсе нет. У них все кошерно. Сперва злое начало подталкивает к мелкому грешку, а дальше больше. Если нет ни Закона, ни Судии, не дай Бог, значит, ничего нет. Так почему же нельзя творить зло?

— Есть человек.

— А что такое человек? Если он не служит Всевышнему, он животное. Хуже животного. Хищник убивает, чтобы жить, а злодей совершает грех для удовольствия.

— Отец, а кто для тебя злодей? Крестьянин, который трудится, чтобы прокормить весь мир?

Реб Менахем-Мендл запнулся.

— При чем тут крестьянин? Среди них есть и хорошие люди, и убийцы.

— Чей хлеб ты ешь? Разве ты не знаешь, что кто-то должен пахать и сеять, чтобы у тебя был кусок хлеба или хала на субботу? Не знаешь, что крестьянин, который кормит и тебя, и всех остальных, сам страдает от голода? У него даже пары сапог нет. Это, по-твоему, справедливо?

— Может быть, им суждено жить в бедности.

— Нет, отец, не суждено. Их грабят. Грабят помещики, чиновники и даже твои праведные евреи. Отбирают все, что могут отобрать.

— Это мошенник отбирает, а порядочный человек сам честно трудится…

Из спальни появилась Тирца-Перл, растрепанная, в свободном платье и домашних туфлях, с красным платком на голове. Ее лицо за последнее время заметно осунулось и побледнело, в Варшаве она сильно сдала.

— Стоит ей прийти, сразу спор начинается.

— А что, спросить нельзя? Я его спросила и хочу услышать ответ…

2

Люциану приснилось, что он борется с обезьяной. Она лапами схватила его за горло и стала душить, но тут он проснулся. Снизу доносились голоса. Люциан напряг слух. Говорили по-русски. Полиция! Сердце екнуло, в животе разлился холодок. Что делать? Что делать? Он резко встал с кровати. Разбудить Касю? И пистолета с собой нет! Он нащупал в темноте брюки, носки, ботинки. Нашел пальто и шляпу. Люциан ждал, что сейчас полицейские будут подниматься по лестнице, но внизу стало тихо. Кася спала как убитая. Может, все-таки разбудить? Люциан вышел в коридор, прислушался. Видно, что внизу горит лампа. И тут на лестнице раздались шаги, поднималось несколько человек. Люциан замер, потом попятился назад. Может, там есть выход? Трогая дверные ручки, он добрался до конца коридора. Справа в стене — ниша. Он вжался в нее. Ящики, корзины… Пальто зацепилось за гвоздь, Люциан высвободил полу. Сердце замерло, Люциан обратился в слух. Коридор слабо осветился, видно, кто-то несет свечу. Все пропало! В тусклом свете он увидел возле своих ног тяжелый глиняный горшок. Воспользоваться им как оружием? Нет, не стоит. Люциан затаил дыхание. Голова перестала соображать. Он стоял, замерев от страха. Опять заговорили по-русски, кто-то ответил по-польски, но слов не разобрать. К Люциану вернулось давно забытое напряжение, как в первые месяцы после восстания, когда он прятался по лесам, конюшням и амбарам. Свет сильнее. Приближаются. Но вдруг стало совершенно темно и тихо. «Может, мне все почудилось? — подумал Люциан. — Выйти? Нет, не так быстро, надо переждать. Они там ищут!» Люциан уже не знал, как долго он здесь стоит. Он то начинал дремать, то просыпался. На секунду он даже забыл, что случилось и где он находится. Снова появилась обезьяна, с которой он боролся во сне. Волосатая, зубастая и вонючая. Люциан отшатнулся, и она исчезла. В коридоре было темно, не доносилось ни звука. Подожду еще полчаса… Только сейчас он почувствовал, как у него ломит колени и спину, колет под мышками. Болел затылок, в ухе шумело, будто туда залетела муха. Почесать? Нельзя. Зуд уже стал невыносимым. «Можно умереть от зуда? — спросил себя Люциан. — Если да, точно умру». Он осторожно засунул в ухо палец, почесал. Снова задремал, и ему приснилось, что он в Париже…

Люциан вздрогнул, и что-то свалилось с полки, ящик или коробка. Люциан на цыпочках выбрался из своего убежища и двинулся по коридору, опять проверяя дверные ручки. Касю арестовали, или она еще здесь? Он не помнил, в какой комнате они были. И спичек нет. Все двери закрыты на цепочку или засов. Как такое может быть? Их дверь не запиралась. Люциан дошел до лестницы и начал спускаться. Он останавливался на каждой ступеньке. Кажется, эта лестница никогда не кончится. Внизу темно, лампу погасили. Открыта ли наружная дверь? Может, это все подстроили, чтобы его выманить. Ну, будь что будет. Значит, судьба!.. Несчастья преследуют его, гонятся по пятам. Ничего, еще поборемся. «Так легко не сдамся!» — решил Люциан. Вдруг ему стало весело. Он почувствовал, что злые силы, невидимые враги, которые расставляют для него сети, стали привычными, чуть ли не родными. «Зато она моя! Моя навсегда, теперь ее никто не сможет у меня отобрать!» — подбодрил себя Люциан. Да, лампа в передней не горит, но он и так выберется наружу. Лишь бы за вора не приняли! Он нащупал рукой край стола, наткнулся на скамейку. Кажется, тут была ступенька. Он чуть не упал. Вот и дверь. Не заперта. В лицо ударил ледяной ночной ветер. Только сейчас Люциан вспомнил, что забыл галстук и шарф.

На минуту он задержался на пороге. Свобода, свобода! А Касе что они сделают? Ничего! Люциан повернул налево. Было холодно. Он попал в узкий, извилистый переулок. Наверно, впереди тупик. Обратно? Он пустился дальше. Оказался возле какой-то казармы. В будке стоял солдат, горел фонарь. Люциан замедлил шаг. Солдат пристально посмотрел на него, но ничего не сказал. Люциан вышел на широкую улицу, залитую дрожащим газовым светом. Колодец, распряженная карета… Люциан хорошо знал город, но не мог понять, где находится. Он думал, что выйдет на Кармелитскую, но это была не Кармелитская. Ничего, все равно! Он поднял воротник. Значит, судьба лишь немного его попугала. Сыграла с ним глупую шутку. Наконец-то он смог прочитать название улицы на табличке: Тломацкая. Теперь он знал, куда идти.

Он не шел, а почти бежал. И вдруг остановился. Наверно, Кася назвала им его имя. Знает ли она, что он Ямпольский? Если знает, они придут к нему домой. Значит, туда ему нельзя. Может, они уже ждут его у ворот на Обозной. Что же делать? За ночь он замерзнет на улице. К Азриэлу? Ему было стыдно, тем более его могут искать и там. Ни у Каси, ни у Мариши не хватит ума что-нибудь наврать сыщикам. Судьба у него такая: все время связывается с наивными женщинами. Они все расскажут, если их спросят. К Фелиции? Тоже опасно. «Все ворота заперты», — пробормотал Люциан. Кажется, эта строчка из какого-то стихотворения. Дьявол поставил перед ним очередное препятствие. Выпустил Люциана из одной ловушки, чтобы заманить в другую. Хитро! А что, если пойти к Антеку на Фрета? Положение было хуже некуда, и Люциан сам удивился, что он совершенно не пал духом. Произошло то, о чем он думал много лет. Он не сомневался, что Касю выпустят, а он тоже как-нибудь выкрутится. Люциан вспомнил, что когда-то проходил мимо еврейского заезжего дома на Гжибовской. Там он сможет переночевать или хотя бы посидеть до утра.

3

Ревировый[127] сидел в кабинете, отделенном тонкой перегородкой от просторного зала. Горела лампа. Полицейский расстегнул мундир и вывалил жирное брюхо. Он то похрапывал, то просыпался и почесывался пятерней. На столе лежала газета и стоял недопитый стакан остывшего чая с желтым ломтиком лимона. Стойковый[128], поляк, ввел Касю. В ее лице ничего не изменилось: те же неподвижные светлые глаза, курносый носик, острые скулы. Ни страха, ни усталости, только покорность животного, которое идет, куда прикажут. Стойковый кашлянул. Ревировый приоткрыл глаз, глянул сонно и насмешливо, с кацапской улыбкой, в которой смешаны добродушие и презрение.

— Кто такая?

— В «Звезде» ее нашел, во Млынове.

— Шлюшка?

— Нет, ее только сегодня совратили. Совративший — граф.

Ревировый проснулся окончательно, улыбнулся во весь рот, показав крупные, редкие зубы.

— С чего это ты взял?

— Извозчик донес, он наш человек. Графа зовут Люциан Ямпольский, это она сама говорит. Она в служанках была на Фурманской, а он ее оттуда забрал, привез в «Звезду» и…

Ревировый уселся поудобнее, поправив лежавшую на стуле кожаную подушку, и застегнул мундир. Он не поверил ляху, но история его заинтересовала. Чаще всего в участок приводят пьяниц и старых шлюх, которые сами хотят, чтобы их арестовали, потому что им негде ночевать. Ревировому захотелось допросить девочку, но его недавно перевели из России, и он не знал польского языка. Полицейский осмотрел Касю с головы до ног, и его чуть раскосые, глубоко посаженные глаза весело сверкнули. Ревировый взял из пачки бланк протокола, попробовал перо на ногте указательного пальца и обмакнул в полупустую чернильницу.

— Как тебя зовут?

— Кася.

— Кася? Так. Фамилия?

— Как твоя фамилия? — перевел поляк.

Кася молчала.

— С тобой говорят! Отвечай!

Кася не шевельнулась.

— Глухая, что ли?

— Говори, как тебя зовут, пакость маленькая!

— Кася.

— Фамилия! Фамилия как твоя? Кася — это что? Это имя. Вот меня зовут Стефан Круль. А тебя?

— Не помню.

— Не помнишь своей фамилии? Как зовут твоего отца?

— Антек.

— Антек. Дальше?

Кася молчала.

— Крепкий орешек, — процедил сквозь зубы ревировый. — Где живет твой отец?

Стойковый снова перевел на польский.

— На Фрета.

— Какой дом?

Кася даже не моргнула.

— Дом какой, тебя спрашивают!

— Не знаю.

— Что он делает, чем занимается?

— М-м-м…

— Кто он? Сапожник? Портной? Кузнец? Вор?

— Он работает.

— Где работает?

Кася не знала, что отвечать.

Ревировый мигнул стойковому. С минуту они тихо совещались. Ревировый испустил утробный смешок.

— Как, говоришь, графа зовут?

— Люциан Ямпольский, — ответила Кася.

— Где он живет?

Этого Кася тоже не знала.

— А твои хозяева где живут?

— На Фурманской, дом три.

— Как зовут хозяина?

— Пан Врубель.

— Ну, хоть что-то, — сказал ревировый то ли стойковому, то ли сам себе. — Надо будет допросить этого Врубеля. Сколько тебе лет?

— Пятнадцатый год.

— Пятнадцатый? Рано начала. Что он с тобой делал?

Ревировый еще долго допрашивал Касю, стойковый переводил. Полицейские привели других задержанных, но тем пришлось ждать. Кася ответила на все вопросы. Как оказалось, у нее плохая память только на имена и адреса. Ревировый даже ущипнул ее за щечку.

— Есть хочешь, наверно?

— Нет. Да.

— Погоди, сейчас…

Ревировый взял другой бланк, что-то вписал.

— Веди ее вниз.

— Пошли!

Стойковый осторожно взял Касю за локоть. Они спустились в подвал. Кто-то открыл дверь, и Касю втолкнули в темное помещение. Дверь снова закрылась у нее за спиной. Кася поняла, что она в камере для заключенных, но ничуть не испугалась. Здесь воняло, кто-то храпел, кто-то стонал во сне. Наверно, это была женская камера. Глаза привыкли к темноте, и Кася смогла различить свернувшиеся на полу человеческие фигуры. Понемногу, как во сне, проявлялись лица, глаза, волосы.

— Эй, чего встала у двери? — раздался простуженный голос. — Проходи, милости просим!

И тут же — хриплый смех, скрипучий, как пила.

— Глянь-ка, блядь молоденькая! — отозвался кто-то из темноты.

Арестантки зашевелились, просыпаясь. Посыпались проклятия и непристойности. Одни женщины садились на полу, другие вставали. Сквозь зарешеченное окошко проник голубовато-белый луч зимнего рассвета.

— Смотри, у нее шаль.

— Мамочки мои, она ж совсем ребенок!

Одна из арестанток отпустила грязную шутку, другие захохотали. Толстая баба чиркнула спичкой.

— И правда малая совсем! Иди сюда, детка, дай-ка мне твою шаль…

4

Касю продержали недолго. Через сутки ее выпустили. Тот самый городовой, который ее арестовал, отвел ее к отцу на улицу Фрета. Антека не было дома. Его сожительница, склонившись над корытом, стирала белье. Когда полицейский ввел Касю, баба застыла, открыв рот и подняв мокрые руки.

— Это она с твоим отцом живет? — спросил Касю стойковый.

— Да, она.

— Ты его жена, или так живете?

— Так, господин полицейский. Он не хочет к ксендзу идти, а что я могу сделать? Вот и живем в грехе.

— В грехе, говоришь? А ты знаешь, что по закону вам за это наказание полагается?

— Знаю, мил человек, знаю, да ничего поделать не могу. А что с ней-то такое, Господи? Что она натворила? Украла что-нибудь?

— Нет, хуже.

Стойковый выложил бабе всю историю. Теперь полиция ищет Люциана Ямпольского. Баба вытерла руки о передник.

— Беда-то какая! Позор какой! Что будет, когда отец вернется, узнает?! Он здесь, господин полицейский, позавчера был. Спрашивал, где она служит, а я, дура, ему и сказала.

— Вызовем тебя как свидетельницу. Зачем сказала-то?

— Всю правду расскажу, вот вам крест! Зашел, нарядный такой, франтоватый, говорил так красиво. Дескать, жил с ее матерью, а она ему как дочка. Ну, а что я понимаю? Я ж из простых, даже читать-писать не умею. Вот и сказала ему. Говорю: «На Фурманской служит, у господ Врубелей». Еще говорю: «Лучше бы пану ее в покое оставить, а то отец не любит, когда ее с панталыку сбивают». А он поблагодарил и ушел. Я-то подумала, может, он хочет ей подарок сделать, из одежды чего. Такое время сейчас, все пригодится, любая вещь. А он вот что задумал, хитрый черт! Ей же пятнадцати еще нет. Что из нее вырастет теперь? Антек для нее старался, хорошее место нашел для единственной дочки. А ты, корова, о чем думала, где твои глаза были? Зачем с ним пошла? То-то наши враги порадуются…

— Ничего, поймаем птичку. Пойдет под суд, никуда не денется.

— Поймайте, поймайте. Пусть ответит за свои делишки. А то прикинулся ягненком, говорил так сладко, прямо куда там. Я ему сесть предложила, вот на эту табуретку. А Антеку ничего не рассказала. Он такой, кровь взыграет, может и прибить. Как он тебя уговорил, зачем с ним пошла? Совсем голова не варит? Отвечай, когда тебя спрашивают!

Кася молчала.

— Испортил бедную девочку, подонок. Хоть бы только не понесла от него! Если соседи узнают, нам тут жизни не будет. Как бы он еще меня в чем не обвинил! Разве я виновата, пан стойковый? Откуда мне было знать, что это такая хитрая бестия? Меня учили, что надо отвечать, когда спрашивают, мы же не в лесу живем. Хоть я и грешна, но в костел каждое воскресенье хожу, и в дождь, и в снег. Как говорится, Богу Богово. Свечку ставлю своему святому. На Пасху ксендз приходит на хлеб побрызгать, так я его никогда с пустыми руками не отпускаю. Чем хата богата, знаете ли. Хотела ей матерью стать, ведь Стахова, ее родная мать, земля ей пухом, мне как сестра была. Но Антек говорит: «Пусть к труду приучается»…

— Ты врешь. Это ты меня из дома выгнала, — неожиданно вмешалась Кася.

На секунду стало тихо. Баба отступила на шаг.

— Ложь!

— Нет, правда. Ты от меня хлеб на ключ закрывала.

— Врет она, пан стойковый, выдумывает. Поддать бы ей надо. Как-то Антек хотел ее выпороть, прут в бадье с помоями замочил, так я этот прут взяла и в печку кинула. «Хоть она тебе и дочка, — говорю, — все же сирота. А если она тебя не слушает, пусть ее Бог накажет». Своим телом ее прикрыла, так он меня побил. А теперь она на меня напраслину возводит, тварь, сучка неблагодарная. Ну да я не потерплю. Он тебе все кости переломает, калекой останешься!

— Бить — это противозаконно, — заметил полицейский, ни к кому не обращаясь.

— Оно, конечно, так, но мужик если разойдется, его уж не остановишь. Тут как-то раз отец ребенка до смерти запорол. До сих пор сидит в Арсенале. Пять лет дали, уже четыре с половиной прошло. Жена, добрая душа, по пятницам ему передачи носит.

— Бить запрещено.

— Ну, на все воля Божья.

— Ее из дома никуда не отпускайте. Вас всех вызовут как свидетелей, и ее тоже.

— Еще бы, пан стойковый. Глаз с нее не спустим.

Полицейский вышел. На улице подслушивало несколько баб. Когда полицейский открыл дверь, они отскочили в сторону и дали ему дорогу. Когда он ушел, они кинулись в дом.

— Что случилось, что за беда у вас?

— Еще какая беда!

Они сгрудились в углу и стали шептаться, оглядываясь на Касю. Одна ломала руки, другая пощипывала себя за щеку. Кася так и стояла посреди комнаты. Материнской шали на ней не было, была другая, рваная.

Вдруг бабы затихли: на пороге стоял Антек, в коротком поношенном тулупе, картузе со сломанным козырьком, зала-тайных штанах и дырявых башмаках. Хотя он давно нигде не работал, одежда была измазана краской, глиной и клейстером, даже на лице — крапинки то ли краски, то ли грязи. Близко посаженные глаза смотрели не на дочь, но поверх ее головы, на полку, заставленную горшками и бутылками.

— Что за сборище?

— Несчастье приключилось с твоей дочкой! Большое несчастье!

— А этим чего тут надо? — кивнул Антек на соседок.

Он шагнул вперед, и женщины бочком двинулись к выходу. Через минуту комната опустела. Антек ничего не спросил. Он знал, что случается с девочками без материнского присмотра. Антек с первого взгляда понял, что Касину шаль поменяли в камере. Но он не стал бить дочь. Все несчастья валятся на бедняка, приходят одно за другим. Антек стоял, смиренно опустив голову. Ничего не остается, кроме как терпеть и молчать. Подошел к Касе.

— Ну, снимай шаль…

5

Когда полицейский пришел к Мирьям-Либе, она рассказала, что Люциан исчез позавчера утром и больше дома не появлялся. Она захотела узнать, что случилось, и полицейский спросил, не знает ли она девушку Касю, незаконную дочь некоего Антека. Мирьям-Либа сказала, что слышала про такую, Люциан часто о ней рассказывал. Он не стеснялся посвящать жену в свои фантазии. Она, Мирьям-Либа, — его царица, а Кася — одна из наложниц в его гареме. Он так много об этом болтал, что Мирьям-Либа привыкла и перестала обращать внимание. Имя Кася стало для нее символом глупой мужской фантазии, каприза, который то забывается, то возвращается опять. И вот фантазия воплотилась в реальность. Полицейский сказал, что Люциана разыскивают за совращение малолетней. Мирьям-Либа расплакалась. Еще не легче! И как раз тогда, когда в доме нет куска хлеба, а она беременна вторым ребенком. «Господи, будет ли предел моим страданиям? — вопрошала Мирьям-Либа христианского Бога. — Чем же я так страшно согрешила?» К кому обратиться за поддержкой? Наверно, все уже знают, что произошло, может, об этом даже в газетах написали. До сих пор Мирьям-Либа поверяла свои беды Юстине Малевской, дочери Валленберга, но сейчас и у нее показаться нельзя. «Только и остается на себя руки наложить, — подумала Мирьям-Либа. — Но как же Владзя?» Она читала в газете, как мать, дойдя до полного отчаяния, задушила собственных детей и выбросила их в окно. Но разве Мирьям-Либа способна убить своего ребенка? Когда она предавалась этим мрачным мыслям, Владзя потянул ее за подол платья.

— Мамуся, зачем полицейский приходил? Где папа? Он в тюрьме, да?

— Нет, мой хороший, пока не в тюрьме.

— А что он сделал? Украл что-то?

— Нет, милый, не украл.

— А что тогда? Почему он домой не приходит? Он никогда не придет, он купил себе другую мамусю?

Мирьям-Либа была поражена. Какой же Владзя умный! Своей детской головкой он понял все. Неужели она думала его убить? Боже упаси! Она отведет его к соседке и покончит с собой. Кто-нибудь о нем позаботится. В приют отдадут или еще куда-нибудь. А может, его возьмет Фелиция? Он ее родной племянник, она не может забеременеть. Отвести его к ней прямо сейчас? Мирьям-Либа больше не могла сидеть дома. Она одела сына.

— К тете Фелиции пойдем…

У Владзи горло еще побаливало, но жар прошел. Мирьям-Либа заткнула ему уши клочками ваты, повязала на шею теплый платок, чтобы рот и нос тоже были закрыты, и велела не болтать на улице. Потом нарядилась перед зеркалом. Не идти же к Фелиции, как оборванка. В Париже Мирьям-Либа приучилась подкрашивать волосы, следить за ногтями и пользоваться духами и пудрой. В пальто с меховым воротником, в муфте, которую подарила ей Юстина Малевская, в перчатках и туфлях на высоком каблуке Мирьям-Либа смотрелась, как урожденная графиня. В ее лице была аристократическая бледность, в глазах — французская дерзость, которой не встретишь в здешних местах. Неужели убить себя — единственный выход? Если бы она еще не была беременна… Она шла с Владзей по улице, и на нее засматривались и мужчины, и женщины. Мимо проезжали сани, и извозчики удивлялись, почему такая благородная пани в мороз, с ребенком идет пешком. Да, так уж вышло: она, Мирьям-Либа, — графиня Ямпольская, а ее сын — граф Владислав Ямпольский, при том что Фелиция и Хелена потеряли титул.

Уже вечерело, когда Мирьям-Либа постучалась в дверь доктора Завадского. Горничная открыла и кинулась докладывать хозяйке. Фелиция вышла в коридор — бледная, с красными после бессонной ночи глазами.

— Мариша! Владзя!

Она схватила ребенка на руки и расцеловала, потом помогла Мирьям-Либе его раздеть. Мирьям-Либа сняла пальто и шляпу. Фелиция вопросительно посмотрела на гостью.

— Значит, ты все знаешь?

— А ты?

— Со вчерашнего дня. Всю ночь глаз не сомкнула. Да проходи же! Господи, что с ним творится? Марьян все газеты объездил. Еле упросил, чтобы не печатали в новостях. Он с ума сошел, ему в сумасшедший дом пора. Всех нас погубит! Он гордый, в смысле, Марьян, а тут пришлось газетным писакам кланяться. Этот Люциан — проклятие, наказание нам за грехи. Хорошо, что мама не дожила…

Фелиция всхлипнула.

Тут Владзя попросился на горшок, а потом заявил, что хочет есть. Им занялись горничная и кухарка, Фелиция и Мирьям-Либа пошли в будуар.

— Что же делать? Так и так уже вся Варшава знает. С ним-то давно все ясно, но ведь могут заодно и Марьяна посадить. Русским только дай повод нас унизить. Мы пропали, понимаешь? Только одно остается…

— Что? — спросила Мирьям-Либа.

— Чтобы он опять за границу уехал. Оттуда хотя бы другим вредить не будет. Почему он так быстро вернулся? Это евреи виноваты, Валленберги. Зачем они влезли не в свое дело? Ты меня прости, Мариша, но еврей обязательно делает либо добро, либо зло, а просто оставить человека в покое — на это они неспособны. Прости меня, Господи, за такие слова, но уж очень это наглая раса. Ты-то совсем не такая, ты не вмешиваешься, куда не просят.

— Мой отец тоже не вмешивается.

— Одна ласточка весны не делает. Где он сейчас прячется? Деньги-то хоть есть у него? Позавчера дала ему десять рублей. Приходил сюда с этой девчонкой.

— К тебе домой?

— Ну да.

И Фелиция принялась со всеми подробностями рассказывать о визите Люциана. Мирьям-Либа молча слушала. Как ни странно, трагедия пробудила в ней лишь любопытство и чувство вины. «Неужели я больше его не люблю? Почему я не ревную?» — спрашивала себя Мирьям-Либа. Мысли о самоубийстве — это не всерьез. Ей хватит сил выстоять перед новыми испытаниями: нуждой, одиночеством, родовыми муками, унижениями. Пока Фелиция рассказывала, сморкаясь и вытирая глаза, в Мирьям-Либе росло желание посмотреть на эту Касю, поговорить с ней. И еще ей захотелось снова быть с Люцианом. Пусть он раскается, и она все простит… Да что там, она уже все простила. Почему — этого она и сама не понимала.

6

Вечером Люциан пошел на Фрета. Он поднял воротник и надвинул шляпу на глаза. Конечно, то, что он задумал, это безумство. Он сам полез в ловушку, как глупое животное. Но он не мог побороть в себе желание узнать, дома ли Кася. Где-где, но возле дома Антека полиция его не ждет, а сам Антек его не узнает. На улице темно, здесь даже фонарей нет. Старые убогие домишки с покосившимися крышами. Люциан по щиколотку утопал в снегу. Вот и дом Антека. Внутри горит лампа или лучина. Люциан поднялся на деревянное крыльцо. Он замерз. От пяти рублей осталось только рубль шестьдесят три копейки. Его ищет полиция. Он бросил жену и ребенка без денег. Но Люциан не отчаивался. Он был авантюристом по природе, а сейчас он к тому же сыт, бодр и силен. Ничего, выкручусь! Он не знал, где будет сегодня ночевать, но еще рано, только семь часов. Шли минуты, а Люциан не мог разглядеть, есть ли кто-нибудь в доме. Антека, наверно, нет. Люциан осмотрелся по сторонам. Улица была пуста. Он перешел через дорогу и встал напротив дома. Одно стекло было не полностью забрызгано грязью, сверху — чистая полоска, и, поднявшись на мыски, Люциан увидел Касю. Она была одна. Кася сидела на низенькой скамеечке и чистила картошку. Люциан забыл об опасности. Он смотрел, как Кася длинными полосками срезает шелуху, вырезает глазки и кидает картофелину за картофелиной в широкогорлый глиняный горшок. Снова огляделся — никого. Значит, минута есть, не меньше. Люциан открыл дверь. Кася подняла голову и выронила картофелину.

— Кася, это я!

Она смертельно побледнела, но не от испуга.

— Я жив, все в порядке! — Люциан сам не понимал, что говорит. — Тебя били?

Кася качнула головой. Даже непонятно, «да» или «нет».

— Кася, любимая! Скоро у меня будут деньги, и я тебя отсюда заберу. Никому не говори, что я тут был. Никто не должен знать. Меня ищут, но не найдут. Ты такая же хорошая, как моя жена.

Кася положила нож.

— Люциан, беги! Отец тебя убьет!

— Где он?

— Не знаю.

— А баба его?

— К соседке пошла.

— Иди ко мне. Так хочу тебя поцеловать!

Кася встала, шатаясь.

— Она сейчас вернется!

— Скорее!

Он обнял ее и поцеловал в губы.

— Ты меня еще любишь?

— Да, — прошептала она в ответ.

— Пойдешь со мной?

— Когда, сейчас?

— Нет. Через пару дней.

— Пойду. А сейчас уходи. Баба вернется, крик поднимет, если тебя увидит. Она очень злая. Отец меня простил, а она проклинает. Подает тарелку каши, прикидывается добренькой, а сама…

Кася почему-то шепелявила, говорила очень быстро, и казалось, что за два дня она стала гораздо старше, взрослее. Люциан прижал ее к себе. Он боялся, что в ней появится к нему отвращение и ему придется начинать сначала, но этого не случилось. Как настоящая женщина, любящая и преданная, она отвечал на его поцелуи. У Люциана голова пошла кругом, но он сдержался. Расставаться с жизнью он был не готов.

— Жди меня. Я скоро вернусь и тебя заберу.

— Да, вернись за мной.

— До свидания, любимая.

— Все, иди.

— Я люблю тебя.

— И я тебя…

Люциан вышел и закрыл за собой дверь. На улице по-прежнему никого. Быстрым шагом он вышел на Длугую. Дул холодный ветер, но Люциану было жарко от быстрой ходьбы и счастья. «Она моя, моя! — бормотал он. — Я привязал ее к себе! Навсегда!..» Купил у лоточницы пару горячих бубликов и принялся жевать на ходу. В свое время он привык есть на улице. Целый день он думал, пойти к Касе ли нет. Он знал, что это опасно, но преодолел свой страх. Теперь ему в голову пришла новая идея. Еще нет восьми, ворота запирают в одиннадцать. Он может пробраться домой. Надо поговорить с Маришей, повидать Владзю. И, главное, надо взять пистолет, который он провез через границу из Польши во Францию, а потом обратно. На этот раз риск гораздо больше, сыщик может ждать у ворот, но сыщик — не бесплотный дух. Если что, Люциан его увидит. Он вышел на Обозную. Перед ним лежала извилистая, темная, только наполовину застроенная улица. Вдоль мостовой тянутся заборы. С Вислы дул ледяной, пронизывающий ветер. Да, агент может поджидать. Люциан шел медленно, внимательно глядя по сторонам. Он сжал кулак и почувствовал нечеловеческую силу в руке. Едва сыщик подойдет, как Люциан даст ему в зубы или даже в висок. Вот и ворота. Люциан вошел и поднялся по лестнице. Тускло горит лампа без стекла. Он задул фитиль. Лучше пусть будет темно! Вдруг подумалось: Бог сотворил свет, а он, Люциан, погасил свет… Он подошел к двери, прислушался. Тишина. Люциан негромко постучал, подождал, постучал еще раз. Не открывают. Может, спят или куда-то ушли. Где ребенок? Люциан постучал сильнее. Что случилось? Где они могут быть? А вдруг Мирьям-Либа покончила с собой? Люциан ощупал дверь, вынул из кармана перочинный ножик и ковырнул им в замочной скважине. Толкнул дверь, и она подалась. Он вошел на темную кухню. Никого. Пошел в спальню, достал из комода пистолет и патроны, в темноте зарядил оружие и спрятал в карман пальто. Теперь он вооружен. Вдруг ему показалось, что все это уже было или он читал об этом в какой-то книге. Люциан сел на край кровати. Тишина была настолько глубокой, что ему стало немного страшно…

7

Вдруг он услышал шорох. Рука легла на рукоятку пистолета. Люциан затаил дыхание. Кто-то возился у входной двери. Раздался скрип. Сыщик? Люциан взвел курок. А может, это Мирьям-Либа? Он встал и на цыпочках прокрался на кухню. И тут кто-то чиркнул спичкой. Да, это была Мирьям-Либа, одна, без ребенка. Муж и жена молча смотрели друг на друга. Спичка обожгла Мирьям-Либе пальцы, она отшвырнула ее, и огонек еще секунду тлел на полу, пока не погас. Опять стало темно.

— Где Владзя?

— Подбросила… в монастырь…

Кажется, Мирьям-Либа усмехнулась.

— Где он?!

— У твоей сестры.

— Почему?

— Так.

Снова повисла гнетущая тишина.

— Ты замок испортил.

— Да, наверно.

— Все, что ты умеешь…

— Я пистолет взял.

— Зачем он тебе? Кого-то застрелить собрался?

— Если понадобится.

— Полицейский был, — помолчав, сказала Мирьям-Либа. — И у Фелиции тоже.

Люциан не ответил. Стараясь ступать бесшумно, вышел в комнату и сел на диван. Глаза привыкли к темноте, он видел все, каждую мелочь. Странно прийти в дом, который перестал быть твоим домом, и разговаривать с женой, которая тебе больше не жена. Вдруг Люциан вспомнил время, когда Владзи еще не было, а они с Маришей скитались по городам, жили в меблированных комнатах и грязных гостиницах. Мирьям-Либа что-то делала на кухне, но света так и не зажгла. Внезапно Люциан ощутил страшную усталость. Ноги стали как ватные. Не снимая пальто и шляпы, он вытянулся на диване и закрыл глаза. Пусть приходят, пусть забирают! Так и так все потеряно: тело, душа, будущее, надежда. Может, в тюрьме будет даже лучше, там он хотя бы отдохнет. Вошла Мирьям-Либа.

— Спишь?

— Нет.

— Тебя ищут. Хотели в газете написать, Марьян еле отговорил.

— Было в газете.

— В какой?

Люциан не ответил. Что за дурацкий заголовок: «Человек-зверь…» Постоянная рубрика… Мирьям-Либа открыла шкаф, пошарила в нем, попыталась что-то найти. Она будто кружилась на месте. Вдруг опустилась на стул.

— И что теперь?

— Все, капут.

Он услышал это слово в Германии, когда они перебирались во Францию.

— Зачем ты приводил ее к Фелиции? Похвастаться хотел?

— Пусть похвастаться.

— Ты столько об этом рассказывал, пока не сделал.

По голосу Люциан понял, что Мирьям-Либа не злится на него. Она спокойна и хочет с ним поговорить. Он не ответил, она повернулась на стуле и расстегнула пальто.

— Есть только один выход: уехать за границу, — повторила Мирьям-Либа слова Фелиции.

— А как же ты и ребенок?

— Какой ты заботливый стал! Ничего, как-нибудь. Или от голода умрем, или побираться пойду. Думала бонной устроиться, но я же беременна…

У Люциана кольнуло сердце.

— А ты уверена?

— Уверена.

— Да, все пропало.

— По крайней мере, ты спасешься, — продолжала Мирьям-Либа. — А что, нам будет лучше, если ты в тюрьму сядешь? И для Марьяна позор. Он рвет и мечет.

— Ты его видела?

— Видела.

— Ну, ему-то я ничего не должен. Я ему своей сестры не сватал. Его отец, сапожник, в накладе не остался. Я перед ними не в ответе.

Мирьям-Либа помолчала. Немного придвинула стул.

— Люциан! — Ее голос осекся. — Почему ты злишься? Это ты меня предал, а не я тебя. Я ведь сколько раз тебя прощала. Больше, чем любая жена на свете. Ты сам знаешь, сколько я от тебя вытерпела. Это только тебе и Богу известно.

— Так чего ты хочешь?

— Хочу знать только одно: любишь ли ты ее. Если да, то…

— Если да, то что? Так и так я все потерял. Я больше не существую. Понимаешь, нет? Считай, что ты вдовой осталась. Хочешь, возвращайся в еврейство. Для евреев я тебе не муж и ребенка у тебя нет. Для них ты как девственница. А мне теперь все равно. Я пришел за пистолетом и сейчас уйду.

— Зачем ты так говоришь? Ты сделал глупость, но ты можешь бежать за границу. Если я тебе еще нужна, я к тебе приеду, если нет, возьми с собой ее или кого хочешь. Ты еще молод. Еще сможешь найти свое счастье.

— Ай, перестань. Молод! Счастье! А кому оно нужно, это счастье? Болтаешь, как дурная баба.

— Почему же, Люциан, милый? Даже тот, кто нарушил закон, остается человеком. Бог милостив. Царь Давид совершил куда больший грех… Ты же христианин.

— Если и христианин, что с того? Замолчи.

— Ты можешь перебраться в Пруссию. Фелиция даст денег.

— Пошла она к черту со своими деньгами!

— А что ты собираешься делать? Валленберги, наверно, все знают, раз об этом в газете написали.

— Все знают, весь мир знает.

— И тебе не стыдно?

— Нет, не стыдно. А если и стыдно, тебя это не касается. Ты теперь свободна, как птица. Если не можешь выйти замуж, так можешь любовника найти. Кому-нибудь приглянешься. В Кракове крещеный опять может стать евреем. И твой отец тебя примет…

— Ты хочешь, чтобы твой сын стал евреем?

— Говорю же, мне все равно. Будто в могиле лежу.

8

Мирьям-Либа хотела зажечь свет, но Люциан не позволил. В квартире была задняя дверь, и он готов был бежать или через главный, или через черный ход, если кто-нибудь постучит. А в темноте бежать проще, к тому же темнота подходила к его настроению. Мирьям-Либа отрезала ему кусок хлеба, намазала вареньем, которое дала ей Фелиция, и налила стакан воды. Люциан жевал, и ему казалось, что он нищий бродяга, которому добрая женщина дала поесть. Бодрость и сила куда-то испарились. Удача отвернулась от него. Надо же им было прийти с ревизией именно в эту ночь. Люди совершают преступления и похуже, но не попадаются. И что он такого сделал? Он Касю не принуждал, она его любит. Разве мало мужчин женится на молоденьких девушках? И какая разница, скажет ксендз пару слов или нет? Люциан недолюбливал всяких нигилистов, анархистов, народников, или как их там, но с какой стати правительство и духовенство вмешиваются в частную жизнь? Совершеннолетние, несовершеннолетние — что за глупость? Почему церковь имеет право связывать людей на всю жизнь? А ведь евреи поступают гораздо умнее и благороднее, вдруг подумал Люциан. Ципеле вышла замуж в двенадцать лет. И если у них муж хочет расстаться с женой, он всегда может без церемоний дать ей развод. Азриэл ему рассказывал. По еврейским законам даже за изнасилование полагается не такое уж большое наказание. Люциан не раз перелистывал Ветхий Завет. И Якоб, и даже Мойжеш[129] имели по нескольку жен. Люциан всегда терпеть не мог евреев, но вдруг почувствовал симпатию к народу, из которого происходит его сын. А что, если стать евреем? Он начал фантазировать. Он возьмет Маришу и Касю, уедет с ними в Палестину и там примет еврейскую веру. На Востоке многоженство не запрещено. Отец Мариши, Калман, помирится с дочерью и зятем. Приданое даст… Владзе сделают обрезание, так возникнет новый род…

— Мариша, спросить тебя хочу.

— Что?

— Если бы Владзя был евреем, как бы его звали?

Мирьям-Либа растерялась. Она не поняла, к чему он клонит.

— А почему ты спрашиваешь?

— Просто так.

— Не знаю.

— Как не знаешь? Ты же еврейка.

— Я больше не еврейка.

— Но кровь-то в тебе все равно еврейская.

— Да, но… Люциан, что нам делать? Должен же быть какой-то выход. Сейчас нельзя быть легкомысленным. Все очень серьезно, очень…

— Ты все еще меня любишь?

— Люблю.

— Но почему, за что? Я тебе жизнь поломал. Предал тебя…

— Ты сам не ведаешь, что творишь. Ты как ребенок. Что с тобой станет? Ты мучаешься, тебя преследуют. Любимый, ты должен спастись. Моя жизнь кончилась, но ты не должен погибнуть.

— Ты правда такая добрая или притворяешься?

— Нет, я не добрая. Я проклинала тебя, даже думала, что было бы лучше, если бы ты умер. Фелиция плакала, она просто убита. Она тоже тебя любит. Ведь она тебя маленьким на руках носила… Боготворила тебя, столько тебе прощала… Но в этот раз ты действительно сделал такое… Зачем ты пошел с ней в гостиницу?

— А куда еще? В костел?

— Не говори так, не богохульствуй. Где ты сегодня спать собираешься?

— Здесь, с тобой.

— Они могут прийти ночью. Они всегда по ночам приходят.

— Хотя бы один из них точно назад не выйдет.

— Ты еще и убийцей хочешь стать? Мало грехов на твоей совести?

— Живым я не дамся.

— Люциан, не убивай никого. Я многое могу простить, но если ты прольешь чью-то кровь… Это не их вина, им приказали. У них тоже матери, дети…

— Хватит глупостей. И у крыс есть матери.

Люциан поднялся, ушел в спальню и лег на кровать. У него больше не было сил ходить по зимнему городу и искать ночлег. Это судьба. Как предначертано, так и будет. Страх ушел, осталось одно желание — отдохнуть, забыться. «Пустить себе пулю в лоб я всегда смогу, — подумал он. — Это сделать мне никто не помешает». Он задремал, засунув руку в карман и сжав пальцами рукоятку пистолета. Сквозь сон он слышал, как Мирьям-Либа ходит по квартире. Что она там возится? Он был одновременно и в Варшаве, и в Париже. Подошел пароход в Палестину, на него садятся пассажиры — маленькие еврейчики, карлики в меховых шапках, с длинными пейсами и бородами до колена. Как он тут очутился? Разве в Париж надо ехать морем? Или я все-таки стал евреем? Когда? Как? Кто-то пытается расшнуровать его ботинки. Это Мирьям-Либа. Он сел на кровати.

— Мариша, не надо.

— Как ты можешь лежать в одежде?

— Я все могу.

Она легла рядом, поцеловала его. Лицо Люциана стало мокрым от ее слез. Он все ей рассказывал, каждую мелочь, каждую деталь. Фактически они вместе спланировали эту авантюру. Они все придумали уже давно, в Париже. Сначала это были просто разговоры, но потом слова перешли в действие. Люциан где-то читал, что каждый человек сам роет себе могилу. Так и есть. Он запутался, все планы пошли прахом. Люциан потерял счет времени. Какой сегодня день недели, какое число? Сколько еще это продлится?.. Он приподнял голову.

— Хочешь, я убью сначала тебя, а потом себя?

— А как же Владзя?

— У Фелиции останется.

— Ну, моя-то жизнь ничего не стоит.

— Выстрелить?

— Да, стреляй.

Он приставил дуло пистолета ей ко лбу.

— Прочитай молитву.

— Господи, спаси наши души, — начала Мирьям-Либа. — И пусть Владзя будет счастлив…

— Готова?

— Да, любимый.

Оба задержали дыхание. Люциан положил палец на спусковой крючок. Он слышал, как у Мирьям-Либы бьется сердце и как его собственная кровь бежит по венам. Казалось, в руку впились тысячи иголок. Палец на спусковом крючке занемел. Он хотел его снять, но не мог пошевелиться, как в кошмаре. Пот бежал по лбу, перед глазами плыли огненные круги. Голова кружилась, в одном ухе свистело, словно лопнула барабанная перепонка. Усилием воли он разжал ладонь, и пистолет упал на подушку.

Глава X