Поместье. Книга I — страница 30 из 35

1

Настал месяц элул[167]. В маршиновской синагоге при каждой молитве трубили в бараний рог. Йойхенен прислушивался к тревожным звукам, он помнил стих: «Трубит ли в городе труба — и народ не испугался бы?»[168] Когда-то этот звук означал, что враг подступил к стенам и готов начать осаду. А разве есть более опасный враг, чем злое начало? «Лев начал рыкать — кто не содрогнется?»[169] Буквы, из которых состоит слово «лев» на святом языке, — это первые буквы слов «элул», Рошешоно, Йом-Кипур и Гойшано рабо… С первого числа месяца элул и до Йом-Кипура Йойхенен постился каждый день, пока на небе не появлялись звезды. Ранним утром он вставал для покаянной молитвы. Обычно хасиды не читают всех покаянных молитв, напечатанных в старинных молитвенниках. В Люблине и Луцке не любят молиться подолгу. В Коцке, прочитав начало «Зхойр брис»[170], идут пропустить стаканчик. Но он, Йойхенен, не может сравниться с теми праведниками, которые из всего способны высечь Божественную искру. Ему надо усердно молиться, иначе его одолевают грешные мысли.

После молитвы лучшее средство от грешных мыслей — это холодная миква. Йойхенен идет в микву с первыми лучами солнца. Раздевается и спускается по каменным ступеням. Каждый раз он вздрагивает от холодной воды. Но он побеждает свою слабость, он помнит слова: будь храбр, как леопард, легок, как орел, быстр, как олень, и силен, как лев, когда выполняешь волю Отца Небесного. Йойхенен окунается двадцать шесть раз, ведь числовое значение имени Бога — двадцать шесть[171]. Потом вытирается, одевается и возвращается к себе в комнату за синагогой. Он идет через сад. На каждой травинке, каждом листочке, каждом цветке, словно рассыпанный жемчуг или алмазная пыль, блестят капли росы. Солнце еще красное, как на закате. Кричат петухи, щебечут на ветвях птицы: чив-чив, чив-чив. Йойхенен останавливается и смотрит на поля. Хлеб убран, но всеми оттенками зеленого переливается картофельная ботва и капуста. Лес, который днем кажется синим, сейчас залит пурпурным светом. Над рекой клубится туман, ползет на луга, где уже пасется скот. Вдали мужик пашет на волах. Да, землепашцы и пастухи встают с восходом солнца. Трубачи в казармах будят солдат еще до зари. Что же тогда должен делать тот, кто взял на себя обязанность служить Всевышнему? Йойхенен вошел в синагогу, встал перед ковчегом. «Как прекрасны шатры твои, Иаков, жилища твои, Израиль![172] А я, по множеству милости Твоей, войду в дом Твой, поклонюсь святому храму Твоему[173]…» Когда Йойхенен молился один, с его губ слетали напевы, которых он нигде никогда не слышал. Что-то пело в нем, ворковало, как голубь, и слова приобретали вкус, который таял у него во рту и растекался по телу, словно масло, как написано: «Все кости мои скажут»[174]. Не значит ли это, что он, Йойхенен, слышит напев, идущий свыше? Иногда ему кажется, что поет всё: стены, стол, потолок, деревья в саду, облака в небе, часы с тяжелыми гирями и гранатом на циферблате. Он зажмуривает глаза и чувствует, что его душа парит в вышине. Он слышит взмахи крыльев и пение ангелов, ясно представляет себе небесный трон и серафимов и херувимов вокруг него. Пророк Илия обучает Торе маленьких детей. Праведники сидят в райском саду с коронами на головах и раскрывают друг другу величайшие тайны, заключенные в каждом слове, в каждой букве Писания. Иногда, после молитвы, сидя над «Зогаром»[175], Йойхенен чувствует слабость. Он не учится, арамейские слова сами проникают ему в мозг. С тех пор как месяц начался, у Йойхенена в ушах звучит стих: «Я принадлежу возлюбленному своему…» Первые буквы этих слов составляют слово «элул».

Шел пятый день месяца. Йойхенен задремал над «Зогаром» и вдруг услышал, как открылась дверь. Он резко поднял голову и увидел мать.

— Мама! — Йойхенен встал ей навстречу.

— Сядь, Йойхенен.

— Хорошо…

Иска-Темерл достала платок и высморкалась.

— Йойхенен, не хочу тебе мешать, но ты должен видеть, что происходит вокруг. Ты ребе.

— А что происходит?

— Бедный, ты ничего не знаешь. Да и откуда тебе знать? Все делается у тебя за спиной. Так знай же, что твой дядя Шимен, мой милый братец, открыто выступил против тебя, как Авессалом против царя Давида.

Йойхенен побледнел.

— Боже упаси, что за сравнение!

— Он хочет власти!

Йойхенен улыбнулся.

— Ну и пусть забирает, я сам ему отдам.

— Йойхенен, ты действительно праведник, но так тоже нельзя. Народ с тобой. Все прекрасно знают, кто такой Йойхенен и кто такой Шимен. За него лишь несколько богачей. Они взбунтовались, считают, ты им мало чести оказываешь. А Шимен хочет совсем отделиться от Маршинова. Я слышала, он дом и синагогу покупает в Стиктине. Стиктинский ребе скончался, а наследника не оставил, вот народ и разбежался. Кредиторы дом купили по дешевке. Шимен только такого случая и ждал.

— Ну и что? Дядя Шимен — первенец, он и должен быть ребе по праву.

— Ты так считаешь? Что ж! Если так, мне больше сказать нечего. Он всех богатых вокруг себя соберет, это он умеет. Только как бы он, не дай Бог, Маршинов не разрушил.

— Мама, ты же знаешь, я за властью не гонюсь.

— А за чем ты гонишься? Я твоя мать, могу сказать тебе правду. Молитвы и учебы маловато, чтобы вести за собой народ Израиля. Двор ребе — это государство, а государством надо управлять. Посмотри на Гур! Гурский ребе — тоже праведник, но у него глаза есть, он каждую мелочь замечает и каждого своего хасида помнит. Денег он якобы тоже не берет и женщин к себе не пускает. А в его дворе все хорошо. Богатые сами дают. Любой ребе — это торговец… Ты, Йойхенен, уж очень от всего отгородился. Пока Шимен был здесь, он собирал на расходы, а пенки для себя снимал. Но теперь, когда его нет, мы остались без гроша. Если народ отучить жертвовать, так он и не будет. Зачем, если все получаешь даром?

— Что они получают? Мама, ты о чем? Я ни от кого ничего не хочу.

— Ничего не хочешь? Ты все постишься, а эти попрошайки жрут, последний кусок у тебя изо рта вырывают. Ешива, хасиды — все есть хотят. Прислуга тоже даром работать не будет. Псалмами ни рыбнику, ни мяснику не заплатишь!

И Иска-Темерл стукнула кулаком по столу.

2

Год выдался неурожайный. В поместье Калмана жнецы работали на скудных полях, срезали ломкие, сухие колосья. Зерно высыпалось, прежде чем начинали молотить. Калман терпел убытки. Плата работникам превышала доход, а надо было еще платить князю за аренду и налоги вдобавок. Картошка уродилась слишком мелкая. Трава пожухла, потому что несколько недель кряду не было дождя и на зиму не смогли заготовить сена. Крестьяне по дешевке продавали скотину. Обычно в конце лета перед водяной мельницей Майера-Йоэла стояли десятки телег, мужики ждали сутками, чтобы смолоть зерно, но в этот раз молоть было нечего. Бабы перестали покупать в Ямполе селедку, ткани, подошвы для лаптей, сарафаны и даже керосин и соль. По вечерам сидели в темноте или жгли лучину. В хатах много о чем говорили в тот год. Старики рассказывали, что где-то видели, как по небу летела ведьма на горящем помеле, а за ней неслись три огненных козла. Какая-то баба встретила в лесу антихриста с хвостом и рогами. В деревне под названием Липск прошел дождь из лягушек и червей. Молодые крестьяне во всем обвиняли евреев. Откуда же взяться урожаю, если евреи выпивают из земли все соки, вытягивают из деревьев терпентин, вырубают леса, загрязняют воздух дымом печей для обжига извести?

Калман выписал из Германии молотилки. Он жил в графском замке с непослушным сыном, молодой женой и ее черноглазым, кудрявым любовником. Клара потеряла последний стыд. В самый разгар жатвы она совершала конные прогулки со своим протеже, студентом Ципкиным. В костюме амазонки, помахивая кнутом, она уносилась с посторонним мужчиной в густой лес, где пещеры и болота. Крестьяне говорили открыто: разве что-нибудь удержит такую тварь от греха с приезжим? Видели даже, как они купались в лесной речке, он — в подштанниках, она — в рубашке. Мужики презрительно сплевывали сквозь зубы, бабы повторяли:

— Еще бы, молодой-то жеребец получше старого мерина…

До Калмана доходили и порицания крестьян, и злословие евреев, да и сам он что-то подозревал. Калман снова и снова предупреждал Клару, что из такого поведения не выйдет ничего хорошего и что его терпение скоро лопнет, но Клара только смеялась. Что за глупости он вбил себе в голову? Ей хватает и одного мужа, плевать ей на этого Ципкина. Она ездит верхом? А что такого? Это полезно для здоровья. Купается? А чем еще заниматься в такую жару? Сидеть в ватных штанах на печке? Клара — не какая-нибудь Трайна-Пеша из Ямполя, она современная, светская женщина. Богу — богово, а человеку — человеково. Она ссужает Калману деньги, чтобы он построил синагогу и микву. Чего ему еще надо? Ципкин Сашу, можно сказать, спас. Теперь ребенка не узнать. Ципкин дал ему больше, чем все остальные учителя, вместе взятые. За какие-то две недели Саша стал гораздо спокойнее, целует папе с мамой ручку, ничего не поджигает, не дерется с гувернанткой. Ципкин — настоящий педагог. Хорошо было бы, если бы он тут остался! Но после праздника он должен уехать. Он ведь студент университета. Зачем же Калман ее поедом ест? Разве она, Клара, виновата, что у людей слишком длинные языки? Кого угодно оговорят, даже раввина оклеветали…

Чтобы показать, что она любит Калмана и думать не думает о Ципкине, Клара ночью пришла к мужу в постель. Она ласкала его, целовала, говорила и вытворяла такое, что Калман скоро развеселился, и они помирились. Подозрения разожгли в Калмане желание. Он долго не мог насытиться ее телом. В нем проснулась юношеская сила. Он словно превратился в дикого быка. Клара стонала, что он раздавит ее, поломает ей все кости. Уснул Калман усталый и успокоенный. И все же он чувствовал себя, как Ной перед потопом: и верил, и не верил. Вскоре подозрения вернулись. Калман знал, что ненавидеть всех и каждого — это грех, «не враждуй на брата твоего в сердце твоем»[176], но Ципкина он на дух не переносил. Калман всячески избегал его, старался не встречаться с Ципкиным даже за обеденным столом. Не нравилось ему и влияние Ципкина на Сашу. Это не почтение, которое прививает «Пиркей овес», а какие-то фокусы. Так медведя танцевать учат. Сын начал кланяться, благодарить и делать книксен. Во взгляде появилась сладкая фальшь, как у офицериков, немчиков и помещичьих сынков. Даже походка стала пританцовывающей, а улыбочка — приторной. Прежний Саша и то больше нравился Калману.

Калман вздыхал во сне. По утрам ему было стыдно перед Всевышним, что он надевает талес и филактерии. Когда Калман молился, у него по бороде текли слезы. По ночам Клара заговаривала ему зубы, но днем Калман прозревал. «Что сможет сделать сын, чтобы избежать греха?»[177] Кто он такой? Праведный Иосиф? И чем она, Клара, лучше Зулейхи?[178] Где она могла научиться праведности? В гимназии, или у дружков-офицеров, или из трефных книг? Или в театрах, по которым она бегает, когда приезжает в Варшаву? В них только и показывают, как жены обманывают мужей. Клара сама пересказывала ему комедии: муж всегда остается в дураках, а любовник посмеивается. Калман помнил, что сказано в Притчах: «Поела, и обтерла рот свой, и говорит: „Я ничего худого не сделала“»[179]. Да, она грешит, грешит. Калман перевел на нее имущество. Теперь она может водить его за нос. Ему смотрят вслед, показывают на него пальцем, смеются над ним. Ну и дурак же он! Как таких называют? Рогоносец… А что он может поделать? Выгнать ее? Закон на ее стороне. Все суды, кодексы, судьи и адвокаты существуют, чтобы защищать преступника. Как это там? «И судов Его они не знают…»[180] У него всё отберут и отдадут этой шлюхе, которая в жизни палец о палец не ударила. У гоев это называется справедливость…

Калман схватился за голову. «Господи, в какое же болото я попал! Как же так? Я, сын достойных родителей!» Имеет ли он право налагать филактерии, обматывать руку кожаным ремешком? Он нечист, он живет с блудницей. Его замок — бордель. Калман отложил филактерии. Такому, как он, нельзя молиться, нельзя произносить оскверненными устами святые слова!

3

Калман не мог уснуть. Лег и так и лежал неподвижно, как бревно. На другой кровати храпела Клара. Она говорила во сне, повторяла: «Александр, Александр!..» В спальне было темно, и еще темнее были мысли Калмана. Они пугали его. Он, человек без малого шестидесяти лет, лежал в кровати и боролся с дьяволом-искусителем. Голос, идущий из преисподней, подчинил его сердце, Калмана охватила нееврейская ярость: пойти в сарай, взять топор и отрубить Кларе голову. А потом и ее любовнику… Калман прекрасно знал, что никогда этого не сделает. Он не убийца, слава Богу. Но если злое начало, да еще в месяце элул, порождает у еврея такие мысли, сразу видно, как низко он пал, как запятнана его несчастная душа. Он, Калман, потерял все: и этот мир, и будущий. Он не совершит такого преступления, но мыслей от Всевышнего не утаишь, Ему все известно. Он знает, что Калман, сын Александра-Янкева, живет с потаскухой и в душе убийца. Что может быть хуже? Как это случилось? Его дочь выкрестилась, он сам не соблюдает законов Торы… Может, виноваты деньги? Калман всегда был вспыльчив. Бывало, держит себя в руках, а внутри все кипит. Однажды Зелду ударил. Она его пилила-пилила, вот он и отвесил ей затрещину. Калман почти забыл об этом, но Бог помнит…

Калман отлежал бок, но не стал переворачиваться. Пусть ему будет плохо! Так ему и надо, он злодей, убийца! Но что же делать, что делать?

Калман ясно слышал, как злое и доброе начала ведут в нем борьбу. Это был не просто спор, но война не на жизнь, а на смерть. Злое начало твердило, что он, Калман, уже пропал, ему теперь все равно не раскаяться. «Встань и отомсти! — кричал сатана ему в ухо. — Будь мужчиной, тряпка! Покажи им, что ты не бык с рогами. Убей их! Переломай им все кости! Тебе за это ничего не будет, выкрутишься! Все мужики будут свидетельствовать в твою пользу. Эти развратники считают себя хозяевами жизни. Покажи им, кто истинный хозяин! Даже Талмуд говорит: „Кто сильнее, тот и правит“[181]. И разве они не заслуживают наказания? Разве Финеес, внук Аарона, не пронзил копьем Зимри, сына Салу, и Хазву, дочь Цура? За прелюбодеяние полагается смерть!.. Но ты не обязан убивать. Избей ее, искалечь! Вырви ей волосы, выбей зубы! Изуродуй ее, чтобы больше ни один мужчина не захотел на нее смотреть. За это, Калман, тебе не будет сурового наказания. Ты же выполнишь заповедь! Не медли, куй железо, пока горячо! Пусть она узнает, как подобает обращаться с мужем. Она тебе ноги целовать будет, а ты будешь на нее плевать. Давай, Калман, быстрее!»

Калман сжал кулаки. Он чувствовал в себе нечеловеческую силу, представлял, как поднимается и бьет. Даже десяток крепких мужчин не смог бы его остановить, он бы из них котлет понаделал. Ему и топор не нужен! Он голым кулаком кому угодно проломит череп, он силач, богатырь! Он не допустит, как Самсон, чтобы Далила остригла ему волосы и лишила его силы. Они хотят отобрать его здоровье, имущество, жизнь. Если у Калмана сердце не выдержит и он умрет, вот они порадуются! Тогда они все смогут прибрать к рукам. Он будет гнить в могиле, а они — гулять и веселиться.

Калман становился все злее, а доброе начало уходило все дальше, его голос уже почти не слышен. Оно повторяло откуда-то издалека:

— Калман, что с тобой? Не становись убийцей! Сколько тебе жить осталось? У тебя уже борода седая. Беги, Калман, беги! Спасайся! Она грешит, а не ты. Ты пока что достойный человек. У тебя еще есть выбор, но скоро может стать слишком поздно!.. Все лежит на чаше весов. Калман, вспомни отца и мать, вспомни своих праведных предков!..

Калман больше не мог лежать. Он сел в кровати. Клара проснулась.

— Что такое?

Он не ответил.

— Калман, ты что?

— Молчи! Сука…

Доброе начало победило. Его тихие увещевания оказались сильнее, чем вопли сатаны. В темноте Калман нашарил кружку с водой, полил на пальцы, чтобы смыть скверну[182]. Сунул ноги в туфли, накинул халат. Он осторожно водил руками по воздуху, как слепой, но все равно зацепил жирандоль. В этом замке он никогда не знал, что где стоит. Было холодно, как после Кущей. Калман спустился по каменным ступеням, вышел во двор. Ночь стояла темная, густая. Небо усыпано звездами. Квакали лягушки. Неподвижно стояли деревья. Теплый ветерок, словно чье-то дыхание, долетал с убранных полей. Калман смотрел вдаль. От жизни до смерти, от праведности до злодейства, от правды до лжи — один шаг. Как же надо опасаться этого единственного шага!.. Калман стоял, глубоко вдыхая ночной воздух. Высыхал пот на теле, остывал жар в крови. «Уж очень я вспыльчив, — думал Калман. — Может, потому, что я из рода священников?.. Надо мне быть добрее…» Он сел на ступеньку. Небо казалось таким близким, что можно достать рукой. Нет, он не убийца. Есть Бог на свете, и это Его мир, Его люди, Его Тора и Его ад. Калману давно пора позаботиться о душе…

Открылась дверь, и на крыльцо вышла Клара в длинной ночной рубашке и чепчике — белый призрак.

— Калман, что с тобой?

Он немного помолчал.

— Ты сама знаешь.

— Это неправда, Калман. Это ложь! Прахом матери клянусь! Это самая святая клятва для меня…

— Ты не спала с ним?

— Ей-богу, он ко мне даже пальцем не прикоснулся!

Калмана била дрожь.

— Ты хоть понимаешь, что значит клятва?

— Понимаю, понимаю…

4

Однажды утром, когда Клара завтракала с Ципкиным, в столовую вошел Калман. Он был не в длиннополом кафтане, а в сюртуке, на голове ермолка, на ногах — не замшевые сапожки, а тяжелые сапоги из юфти. Калман подошел к Ципкину и сказал:

— Извините, но мне учитель больше не нужен. Уезжайте.

У Ципкина кусок застрял в горле. Клара на секунду потеряла дар речи.

— Ты что, с ума сошел?! — крикнула она, придя в себя.

— Пока что я тут хозяин. Пусть уезжает.

— Вот и все, — сказал Ципкин по-польски, вставая из-за стола.

Клара взорвалась.

— Здесь все мое! Александр, не слушай его! Он сам не знает, что говорит!

— Знаю. Собирайте вещи. Поезд в одиннадцать.

— Ну, Калманка, ты за это заплатишь! — крикнула Клара.

Она схватила нож со стола. Ципкин вышел, хлопнув дверью. Калман подошел к Кларе, выкрутил ей руку и отобрал нож.

— Люди, спасите! — разрыдалась Клара. — Он мне руку вывихнул! Полиция!

Служанки притворились, что не слышат ее воплей, уж очень она им надоела своими придирками. Прислуга была на стороне Калмана.

Калман знал, что делать, бессонной ночью он все обдумал. Он приказал кучеру Антоне отвезти Ципкина на станцию в бричке, а сам отправился запрягать карету. Калман вывел лошадей из стойл, вынес из дома одежду, книги, талес и филактерии. Захватил даже лисью шубу, будто собирался пропутешествовать всю зиму. Клара отправила верхового к отцу, Даниэлу Каминеру. Испуганная, бледная, она смотрела в окно. Этот человек напал на нее, как грабитель, выгнал ее любовника. У нее рука распухла. Он оставляет ее в поместье одну, как раз когда нужен хозяин. В романах любовник всегда выглядит благородно, а этот Ципкин бежал как последний трус, даже не попрощался. Вдруг Кларе захотелось подойти к Калману, упасть в ноги, попросить прощения, но было стыдно прислуги. Да и бесполезно. Глаза Калмана гневно сверкали, когда он смазывал колеса, будто крестьянин. С упряжью он обращался, как заправский возчик. Клара размышляла. Поместье они арендуют совместно, но известковые разработки — его собственность. Они перейдут к ней только после его смерти… Поставка шпал приостановилась. Мельница принадлежит зятю Калмана. Клара знала толк в расчетах и законах, но судиться с мужем ей не приходилось. А вдруг он найдет свидетелей, что она изменяла ему с Ципкиным?.. Калман причинил ей боль, и теперь она испытывала к нему одновременно и страх, и уважение. Клара пошла в детскую. Бонна занималась с Сашей французским.

— Спустись во двор. Твой папа уезжает.

Клара взяла Сашу за руку и отвела его вниз. Сама осталась стоять на крыльце.

— Попрощайся с папой.

Саша робко подошел к отцу.

— Пап, ты уезжаешь?

— Уезжаю.

— Куда?

— Куда глаза глядят.

— А куда они глядят?

— На мир. Туда, где евреи.

Саша ничего не понял. Ему стало смешно. Странный у него отец, все время пристает к нему, заставляет молиться, без конца говорит о Боге, заповедях, евреях. То нельзя, сё нельзя. У него такая длинная борода. Скорее дед, а не отец. Старый уже. Похож на нищих, которые ходят тут с сумами и мешками. Подошла Клара.

— Хоть бы поцеловал ребенка.

Калман не ответил.

— Ты не имеешь права брать карету.

— Это моя карета.

— Еще посмотрим.

— Иди отсюда, пока не получила!

Клара попятилась назад. В городе она позвала бы полицию, а кого позовешь в Ямполе? Тут только один полицейский, и тот пьяница. Генерал Риттермайер в Петербурге. Смирнова перевели, Поприцкий не станет за нее заступаться. Мужики, хамы, все на стороне Калмана, потому что он позволяет им воровать лес и пасти скот на своих лугах. «Как же я ошиблась!» — подумала Клара.

— Развестись хочешь? — спросила она.

— Хочу от тебя уехать.

— Боюсь, я беременна.

Калман опять промолчал. «Беременна от любовника!» — подумал он. Ему захотелось подбежать к ней, схватить за волосы повалить на землю и забить ногами, как поступали когда-то с распутницами. Он презрительно сплюнул.

— Есть Бог на свете!

— Пойдем, Сашенька. Значит, войны хочешь? Будет тебе война, только выиграю я, а не ты.

— Убирайся к черту.

Клара увела сына. Калман еще долго возился с каретой. «Почему я до сих пор молчал? — удивлялся он себе. — Надо было этого шарлатана в первый же день прогнать… А ей все волосы выдрать… Выиграет? Пускай. Мне, кроме куска хлеба да миски борща, ничего не нужно». Было время, когда Калман был слаб, как младенец. Теперь же в нем проснулось мужество. Он отбросил стыд. Это она согрешила, а не он, вот пусть она и стыдится! А он остался порядочным человеком, кошерным евреем. Женившись на Кларе, Калман перестал ездить в Маршинов, он не мог смотреть в глаза Йойхенену, Ципеле, Иске-Темерл, которая чуть не стала его женой, и прочей родне. Только раз туда и съездил, и то не на праздник, а когда в Маршинове не было хасидов. Приехал и сразу обратно, очень занят был торговыми делами, времени не было. Сейчас он решил, что останется в Маршинове на Дни трепета. Гори оно все огнем, хватит работать на дьявола… Еще ночью Калман отпер кассу и вынул всю наличность. Теперь пачка банкнотов лежала у него в нагрудном кармане.

Со станции вернулся Антоня, но Калман решил, что будет править сам. Он не собирался отсылать карету обратно.

5

Калман остановился у конторы, где сидели бухгалтеры и кассир: Морис Шалит, Давид Соркес и Игнац Герман. Контора была пристроена к амбару. Здесь же располагались сарай для извести и клетушка, где хранился инструмент для валки леса: топоры, пилы, измерители, логарифмические таблицы, а также пустые бочонки — напоминание о временах, когда Калман держал лавку и шинок. Ямполь был удивлен: Калман сам правил лошадьми. Его служащие якобы занимались квитанциями и счетами, а на самом деле сплетничали о Кларе и ее любовнике, студенте Ципкине. Только что видели, как он проехал в бричке. Калман спрыгнул с козел и вошел в контору.

— Ну что, всё пишете?

Никто не ответил.

— Я еду к ребе, моему зятю. Останусь там на праздники, а может, и дольше.

Морис Шалит вынул из-за уха карандаш.

— Хасидом стали?

— Евреем. Пока вместо меня будет Майер-Йоэл. Будет расписываться за меня.

— Майер-Йоэл? Надо бы доверенность составить.

— Не надо. Сейчас все на мельницу поедем. Чернила захватите, перо. И сургуч не забудьте.

— Любой приказ своего хозяина исполняй, — процитировал Талмуд Давид Соркес.

— Кроме приказа умереть, — добавил Морис Шалит.

Калман не привык приказывать своим людям. Обычно он говорил с ними обстоятельно, обо всем советовался. Но сейчас он стоял молча, с кнутом в руке — то ли хозяин, то ли извозчик. Писари быстро допили принесенный служанкой чай. Карета была так набита вещами, что в ней еле уместились два человека. Игнац Герман сел рядом с Калманом на козлы. Торговцы вышли на улицу, женщины высыпали из мясной лавки посмотреть на такое чудо. Служанки открывали окна, высовывали растрепанные головы. Перешептывались, что, видно, не к добру это. Не иначе как Клара выгнала Калмана из поместья. Уже как-то узнали, что из замка послали за Даниэлом Каминером. Евреи пожимали плечами: а чему удивляться, как стелешь, так и спишь. Карета покатила по дороге. У мельницы стояли две фуры, им пришлось уступить карете место. Мужики сняли шапки и поклонились пану. Из мельницы вышел Майер-Йоэл, с ног до головы обсыпанный мукой, даже черная борода словно поседела. Калман отозвал его в сторону и вкратце объяснил, что хочет уехать на пару недель или даже месяцев, а Майера-Йоэла оставить за старшего в поместье и на известковых разработках. Не хочет он, Калман, больше оставаться с такой женой. Майер-Йоэл пригладил бороду. Он давно знал, что так и будет. Азриэл в торговле ничего не смыслит. Ребе — он и есть ребе. Стало быть, Майер-Йоэл — единственный наследник. Они стояли возле плотины, разговаривали и смотрели, как вода с шумом падает на колесо, как бурлит белая пена. День был теплый и ясный, в воздухе летала паутина. Крестьяне называют это время «бабье лето». Пахло хлебом, сеном, конским навозом и хвоей из недалекого соснового леса. Квохтали курицы, кричали петухи. Мужики строили амбар, таскали бревна и доски. Букашка, которую зовут божьей коровкой, села Калману на лацкан.

— Пусть тесть войдет в дом, — сказал Майер-Йоэл. — Тесть у нас всегда желанный гость.

— Надо бы и писарей позвать.

— Ничего, подождут на улице.

Юхевед не заметила, как подъехала карета, сегодня она как раз пекла хлеб. В широком фартуке, с платком на голове, она стояла у печи, держа в руках лопату. На огне румянились толстые лепешки, на треножнике кипел бульон. Тайбеле, старшая дочь, чистила лук. Сыновья, Хаим-Дувидл и Гершеле, были в хедере. Младшая, Зелделе, стояла на табуретке и размахивала половником. Калман вздрогнул: он увидел свою жену, Зелду… Только через несколько секунд он понял, что это Юхевед, а не ее мать. Ему стало страшно. Мать и дочь похожи как две капли воды, у Юхевед даже точь-в-точь такая же бородавка с тремя волосинками на остром подбородке. При виде отца Юхевед отставила лопату и всплеснула руками, точно как Зелда. В глазах — забота и вечная еврейская тоска, от которой не спасет никакое богатство. На мгновение в ее взгляде вспыхнула улыбка и тут же погасла.

— Отец!

— Юхевед!

— Дедушка!

Юхевед и говорила с Калманом так же, как ее мать: ласково и неторопливо. Вот так гость! А дети каждый день о дедушке спрашивают. Ведь так редко теперь видятся! Слеза скатилась по морщинистой щеке Юхевед, она достала из кармана грязный платочек и высморкалась. Калман заметил, что на столе лежит открытый молитвенник, который ей когда-то подарили на свадьбу.

— Печешь и молишься?

— Псалмы читала.

— Как твой желудок, не болит больше?

— Бывает, если редьки поем или хрена.

— Что ж ты к врачу не обратишься?

Юхевед поморщилась, будто раскусила что-то кислое.

— Что они понимают, эти врачи?

— Рановато болеть в твои годы!

— Не так уж я молода! Пора для Тайбеле жениха искать.

Тайбеле навострила ушки.

— Ой, мама, а ты уже ищешь?

— Ну да, я ведь сказала. Хочу потанцевать на твоей свадьбе.

Калману стало не по себе. Слова Зелды, ее взгляд, ее голос, словно она воскресла из мертвых. Он почувствовал комок в горле.

— Тесть, пойдемте-ка в комнату, — сказал Майер-Йоэл. — Не мешало бы тестю перекусить, а?

В комнате тесть и зять долго совещались, потом позвали писарей. Майер-Йоэл знал все: и про хлеб, и про известь, и про лес. Точно знал все цены. Каждый вопрос, который он задавал, был вопросом опытного коммерсанта. В торговле он разбирался не хуже Калмана «Откуда ему все известно? — удивлялся Калман. — Как будто за каждым моим шагом следит. Может, кто-то ему все мои секреты рассказывает? Но кто?»

Майер-Йоэл был готов взять на себя все дела. Даже намекнул, что сам наймет адвоката, если, не дай Бог, дойдет до процесса между тестем и его женой. Да Майер-Йоэл тоже водит знакомство с начальством, не меньше, чем Даниэл Каминер. И тоже знает, кому дать на лапу, если что… «Можно и помирать спокойно, — подумал Калман, — раз есть такой наследник». Но он тут же отогнал эту мысль. Ему еще хотелось пожить и почувствовать, что значит быть евреем.

Глава VI