1
Благословили дождь, потанцевали на Симхас-Тойру со свитками в руках, и наступила зима. Морозы начались еще до конца праздников. Вдруг пошел град со снегом, такого и старики не помнили. Ветер ломал кущи, срывал с них ветки. Богачи топили печи, надевали шубы, валенки и меховые шапки, велели женам или служанкам подавать к столу перловую кашу погорячее, бабку и сушеные грибы, ночью укрывались теплыми одеялами. Но бедняки не были готовы к ранним морозам. Варшавские газеты писали, что Польше грозят голод и эпидемии. Скоро в Варшаве стал ощущаться дефицит угля, поезда не успевали его подвозить, не хватало вагонов. Тут и там пути были размыты вышедшими из берегов реками. Из Галиции и Силезии тоже приходили плохие вести. Во многих варшавских домах мальчишки летом разбили окна, и теперь недоставало ни стекол, ни стекольщиков, не говоря уже о том, что новые стекла были беднякам не по карману. Приходилось заколачивать окна досками. Детвора осталась без зимней обуви и теплой одежды, начались болезни. Детская больница на Александровской улице была переполнена. Не могли выписать даже тех, кто уже поправился, потому что они тут же снова заболели бы в холодных квартирах, и здоровые дети бегали по палатам среди больных. По вечерам перед полицейским комиссариатом выстраивалась длинная очередь из бездомных, которым негде было ночевать. Им разрешали провести ночь на полу, а утром выгоняли на улицу.
Пресса била тревогу. Варшавская торговая палата решила устроить бал, доходы от которого пошли бы на помощь бедным. Добровольные общества собрались провести благотворительный базар. Аристократки, известные актрисы и оперные певицы пообещали, что будут сидеть в киосках и продавать всевозможный товар. Миллионер Валленберг сделал крупное пожертвование, но нуждающихся было слишком много, а тех, кто хотел им помочь, слишком мало. И непонятно было, кому помогать в первую очередь. Во многих деревнях крестьяне уже съели зерно, оставленное на семена, и голодали. Даже зажиточным варшавянам нечем было отапливать жилье, почти весь уголь забирали фабрики.
У евреев положение было еще хуже. Перед синагогой на Гжибовской собирались толпы нищих, но шамесы не пускали их внутрь. Бедняки плакали, ругались и проклинали хасидов, которые объединились с ассимиляторами и отдали Варшаву в руки выкрестам. Между хасидами и миснагедами снова разгорелась старая вражда. Миснагеды поддержали указ, что евреи должны носить европейскую одежду: шляпы, длинные брюки и башмаки на шнурках или застежках. Говорили, что того же хочет Коцк, но были и те, кто предпочел кацапский кафтан, штаны, заправленные в сапоги, шейный платок и русскую каскетку, слегка перекроенную на еврейский лад. К тому же хасиды были недовольны главным раввином Варшавы, миснагедом реб Екеле, но, когда он умер, всем стал заправлять раввинат. Бывало, в общину обращались за помощью люди, у которых дома лежал покойник, но не было денег на похороны. Громче всех кричала женщина с круглым лицом в бородавках, закутанная в шаль. У нее умер муж, детей у них не было, и деверь требовал денег за освобождение от левиратного брака. Хотя община была тут ни при чем, вдова во весь голос проклинала раввинов, хасидов и «немцев», которые разъезжают в каретах.
— Есть Бог на свете, — повторяла она. — Он долго терпит, да больно бьет!
Люциан и Мирьям-Либа остались без жилья. Люциан ночевал у Бобровской. Его сестра Фелиция, жена доктора Завадского, сделала милость, забрав к себе детей, Владзю и Маришу, но приютить их мать отказалась, потому что Мирьям-Либа пила, да Мирьям-Либа и сама не хотела становиться для Фелиции обузой. Только Азриэл не оставил Мирьям-Либу в беде. Он снял для нее мансарду на Лешно, возле площади Керцелак. В мансарде стояла железная печка с длинной трубой. Азриэл по дешевке купил Мирьям-Либе узкую кровать (мебель Люциана распродали на аукционе), кухонный шкафчик и два стула. Постельное белье и кое-какая одежда у Мирьям-Либы остались. Комнатка была тесная, под самым потолком — окошко, напоминавшее маленькую голову на плечах горбуна. Чтобы выглянуть на улицу, нужно было подставлять табурет. У комнаты было только одно достоинство — отдельный вход.
Угля было не купить, и в комнате стоял жуткий холод, как на улице. Морозные узоры все время покрывали все четыре стеклышка в оконной раме. Вода, которую Мирьям-Либа носила в ведре из колонки, стояла замерзшая. Давно некрашенные стены с осыпавшейся штукатуркой заросли плесенью. У Мирьям-Либы осталось несколько одеял, но ночью она все равно не могла согреться. Она натягивала на ноги рукава жакета, как чулки. Воздух был такой холодный, что перехватывало дыхание. Мирьям-Либа закрывала лицо незаконченным вязаньем пани Малевской. Все деньги Мирьям-Либа пропивала, и Азриэл покупал ей еду: хлеб, сыр, селедку, колбасу. Но почти каждый раз, когда Азриэл приносил свежие продукты, он видел, что купленные раньше еще не съедены. Мирьям-Либа едва к ним прикасалась. Она говорила, что Азриэл только мышей разводит. Мирьям-Либа скучала по нему, но, когда он приходил, все время ныла:
— Чего тебе надо? Уйди, дай помереть спокойно!
— Ты должна взять себя в руки.
— Как? Зачем? Мне уже недолго осталось…
Азриэл, в студенческом мундире со стоячим воротником, шагал по тесной комнатушке, спрятав руки в рукава. Он сам был простужен, у него был насморк — болезнь, лекарства от которой пока не придумали. Юзек и Зина каждой зимой болели, Азриэл пытался их лечить, но Шайндл не очень-то ему доверяла и предпочитала звать доктора Гальперна. По вечерам при свете маленькой керосиновой лампы Азриэл сидел у кровати Мирьям-Либы и выслушивал ее претензии. Она жаловалась на судьбу, как Иов.
— Пути природы неисповедимы, — отвечал ей Азриэл.
2
На Желязной улице была дешевая столовая, где подавали обеды за четыре и шесть грошей. Готовили почти всегда одно и то же: перловку или горох, в тарелку кидали единственную клецку или маленький кусочек мяса. Заправляли еду свиным жиром. Начинали варить ранним утром, и огонь в печи не гас до позднего вечера. За столами сидели носильщики, грузчики, низкооплачиваемые рабочие и те, кто и вовсе потерял работу и уже продал последнюю рубаху. Поевших сразу выгоняли, чтобы освободить место для следующих, но, бывало, посетители в ветхих куртках и дырявых башмаках не хотели уходить. Часто возникали ссоры, и приходилось вызывать полицию. За одним из столов ели интеллигенты, его так и называли — «панский стол». За этим столом часто обедал Люциан: у Бобровской не всегда было время готовить, да он и сам не хотел слишком ее обременять. Приходил бывший помещик пан Хвальский. Его разорило освобождение крестьян, но еще больше — карты. С ним приходила его жена Катажина. Супруги казались полной противоположностью друг другу: пан Хвальский был высок и неимоверно толст, пани Хвальская — мала ростом и худа. На ее морщинистом, как высохшая фига, личике краснел маленький курносый носик. Пани Хвальская жевала и проклинала Петербург, Францию, которая предала Польшу, нуворишей и, больше всего, евреев. Каждый раз она непременно поминала Валленберга. Он якобы христианин, но все равно помогает евреям, водит дружбу с кацапами и строит себе дворцы, когда истинные католики благородного происхождения вынуждены унижаться до посещения благотворительной столовой. Пан Жулковский, молодой помещик с подстриженной бородкой, в старомодном сюртуке, каждый день ставил на стол жестяную миску со своей порцией, добавлял побольше соли и перца, пробовал и, едва проглотив одну ложку, пускался в рассуждения о том, что во всем виноваты евреи и масоны. Это они, евреи и вольные каменщики, хотят уничтожить Польшу. Ведь если Польша будет растоптана, католическая вера лишится последнего оплота. Масоны, протестанты и евреи — одна компания. Дизраэли, Бисмарк, Ротшильды и Валленберг действуют по приказу Досточтимого мастера. Мало кто об этом знает, но царь Александр II — тоже из них, потому-то он и отменил крепостное право, а одному еврею, некоему Гинцбургу, пожаловал баронский титул. Сара Бернар, может, и талантливая актриса, но в то же время она курьер у заговорщиков, с которыми связаны нигилисты, Гарибальди, либералы всех стран и коммунары, которые пытались сжечь Париж. Вот до чего докатилась Польша! Евреи Левенталь и Оргельбрандт — издатели, Унгер — защитник польского искусства!
Когда пан Жулковский начинал говорить, вокруг него сразу собирался кружок слушателей. Жулковский принимался за Ветхий Завет. Разве Авраам не сказал Авимелеху, что Сарра его сестра, и не сохранил тем самым свою жизнь? А разве Исаак потом не последовал его примеру? Разве Иаков не выманил первородства у Исава? Разве братья не продали Иосифа? Разве тот же Авраам и Бог не торговались насчет Содома, как два еврея на Налевках из-за пары брюк? Еврей по природе трус, процентщик и идолопоклонник, раб золотого тельца, он грязен и бесчестен. У него одна цель — коммерческая монополия. Пан Жулковский перечислял еврейские пороки, загибая пальцы с желтыми ногтями. Видимо, он знал немецкий язык, поскольку часто цитировал какого-то немецкого писателя, который утверждал, что Каин был прототипом еврея, и упоминал доктора Генрици из Берлина. Люциан понимал, как он малообразован по сравнению с Жулковским, у которого целая библиотека в голове. Поначалу он пытался спорить. Люциан считал, что Жулковский преувеличивает. А что, католики — невинные агнцы? Разве грехи, которые перечисляет Жулковский, несвойственны всем людям? Разве Ветхий Завет не принят христианами? Но у Жулковского на каждый вопрос была дюжина ответов.
Понемногу они сдружились. Люциан рассказал Жулковскому о своей крещеной жене, а после стаканчика водки поведал о планах ограбить Валленберга. Жулковский покачал головой. Ограбить? Украсть? Это свойственно евреям, но совершенно не к лицу благородному поляку. Это евреи грабили всегда и везде, от Египта до Варшавы. А поляки должны открыто и законно вернуть все, что у них отобрали. У Жулковского был совершенно другой план: создать в Польше антиеврейскую партию, издавать книги, брошюры и журналы, разъяснять простонародью и полуинтеллигентам, как евреи подрывают их существование. Жулковский говорил, что подобные движения есть в Пруссии, Венгрии, Румынии, России. Неужели Люциан не читал Лютостанского[196], не слышал про Черную сотню? Неужели незнаком с «Религиозными этюдами» Ренана?[197] Не знает, что Бальзак назвал евреев червями, пожирающими Польшу? Разве Люциан не читал в газетах, что Виктор де Истачи предложил в венгерском парламенте изгнать всех евреев в Палестину? Не слышал прусского лозунга «евреи — наше несчастье»? Даже «Газета польска» последнее время резко выступает против жаргона, языка, тесно связанного с Талмудом. Ведь Талмуд учит евреев обманывать и вредить, использовать христианскую кровь для мацы, разорять христиан высокими процентами. А известно ли ему, Люциану Ямпольскому, что современный еврей, так называемый ассимилятор, еще опаснее тех, кто носит длиннополый кафтан и пейсы? Ведь те хотя бы прятались в гетто, а ассимилятор проник в польское общество и ведет в нем свою игру, проводит культурную и экономическую сегрегацию, занимается антихристианской и антинациональной пропагандой.
Как ни странно, Жулковский каждый день ходил на Свентокшискую к еврейским букинистам и антикварам и там, в забитых книгами пыльных лавках, вел долгие беседы с покупателями. Он взбирался по лесенкам, снимал с полок запыленные, заплесневелые тома, листал их, делал выписки. Он ничего не покупал, но евреи в ермолках и с пейсами никогда не говорили ему худого слова. Жулковский пускался в ученые разговоры с букинистами и их женами, даже брал у них книги на время.
Когда-то Адам Жулковский преподавал латынь в пансионе благородных девиц, но его оттуда выгнали. Он был совладельцем небольшого поместья и каждый год получал сто пятьдесят рублей. В Старом городе у него была комната, где все четыре стены снизу доверху были увешаны книжными полками. Жулковский кормился в благотворительных столовых, постоянно носил один и тот же старый кафтан, набивал трубку самым дешевым табаком и много лет собирал материалы для какой-то научной работы. Он возненавидел евреев, когда издатель Левенталь вернул ему рукопись. Издатели-католики тоже возвращали ему рукописи, но Жулковский придумал теорию, согласно которой еврейский дух отравил христианских редакторов. Даже великий польский классик Крашевский[198] брал у евреев в долг. Жулковский постоянно твердил, что польский позитивизм — это еврейское изобретение. Истинный же поляк непременно романтичен, бескорыстен и религиозен.
3
У Люциана появилась странная привычка: он все время говорил со своими женщинами об убийстве. В пятницу вечером, приходя в мансарду к Мирьям-Либе, он болтал, что убьет Бобровскую. Люциан всегда приносил бутылку водки, что-нибудь на закуску и корзину угля или вязанку дров. Он растапливал железную печку, гасил лампу, забирался к Мирьям-Либе под одеяло и изливал на нее свои фантазии: он ограбит Валленберга, зарежет Бобровскую, и они с Мирьям-Либой и Касей убегут на Сицилию или Корсику. Это был бессвязный пьяный бред, но Мирьям-Либа видела, как он захватил Люциана. Люциан брал пистолет, приставлял Мирьям-Либе ко лбу и спрашивал:
— Любимая, хочешь, я выстрелю?
— Ну, стреляй.
— Но ведь ты погибнешь!
— Да ничего…
А Бобровской Люциан рассказывал, что убьет Мирьям-Либу, но она была не прочь убить Мирьям-Либу сама. Не из пистолета, а ножом. Бобровская говорила, что перережет Мирьям-Либе горло и выпьет у нее всю кровь, как вампир. А когда Мирьям-Либа забьется в агонии, Бобровская отдастся Люциану. Их фантазии становились все бессвязнее, страшнее и отвратительнее. Бобровская была швеей, но происходила из шляхетского рода. Она хвасталась, что ее дед запорол насмерть десять мужиков. Она знала множество историй, как взбунтовавшиеся казаки нагайками секли помещиц, а те влюблялись в своих мучителей. Парочка никак не могла насытиться этими жестокими выдумками. Утром Люциан и Бобровская рассказывали друг другу свои сны.
Люциан не мог открыто встречаться с Касей, он навещал ее, когда пан Ходзинский уходил в баню, но Касе он тоже рассказывал свои глупости. Еще Люциан придумал убить Ходзинского, и все время выспрашивал у Каси, где старик держит деньги.
— К чему эти разговоры? — отвечала Кася. — Никого ты не убьешь.
— Кася, почему?
— Не такой ты человек.
— Такой. Вот увидишь, я отправлю старого пса на тот свет.
— Зачем? Он и так скоро помрет.
— Потому что мне нужно его золото.
— Ты все равно не найдешь. Никто не знает, где он его прячет.
— Мы весь дом перевернем.
— Нет, Люциан. Для этого надо вообще сердца не иметь.
Кася была слишком проста, чтобы понять Люциана, но он не переставал ее подначивать. Разве она не ревнует его к жене? Не хочет отомстить Бобровской? А если хочет, то как? Он сам ей подсказывал. Люциан требовал от Каси того, что вызывало в ней отвращение, и клянчил у нее деньги. Он совсем опустился. Люциан не раз говорил, что уже достиг дна. У него нет работы. Детей забрала сестра Фелиция. Он ест в дешевых столовых, присосался к Бобровской, как паразит, и неделями ждет какой-нибудь мелкой роли в театре. Разве можно пасть еще ниже? Люциан Ямпольский потерял все: семью, религию и здоровье. Правда, он не перестал следить за собой, но и соблюдать гигиену изо дня в день становилось все труднее. В доме Бобровской было полно клопов. Сколько их ни травили, сколько ни лили в щели кипяток, вывести их не удавалось. Мирьям-Либа тоже не забывала о чистоте, но из ветхих перин лезло перо. Бобровская стирала Люциану белье и гладила костюм, но брюки сзади вытерлись до блеска. Люциан нуждался в новой одежде, обуви и многом другом.
Внутреннее разрушение было еще страшнее внешнего. В голове у Люциана царил полный хаос, кошмары уже преследовали его не только во сне, но и наяву. Проспав десять часов, Люциан вставал разбитый, с тяжелой головой и желанием поскорей лечь снова. Он целый день зевал и потягивался. Когда-то Люциан любил мороз, но теперь не переносил холода. Хотелось одного — одеться потеплее и сидеть у печки. Он совсем утратил способность мыслить практически — мечтал о тропических странах, пальмах, оазисах, островах, вроде того, на котором жил Робинзон Крузо, южноамериканских плантациях, где работают индейцы и негры, а хозяева попивают вино или дремлют в тенистых беседках и двориках. Особенно часто он думал о любви и убийствах. Люциан представлял себе, что он — паша, магараджа или вождь языческого племени, у него гарем с женами и наложницами всех цветов и оттенков кожи. Нет, он не правитель, он бог. Ему приносят в жертву юных девушек, танцовщицы пляшут перед ним, жрицы молятся, жрецы рубят жертвам головы. А он, Люциан, возлежит с Шехеразадой… Или он представлял себе, что отбирает у Валленберга все миллионы и становится атаманом разбойников. Постепенно его банда захватывает всю Европу. Люциан — второй Наполеон. Он занимает Москву и вешает царя, перед ним трепещут Берлин, Париж и Лондон. Он освобождает Польшу и становится королем, но не таким, которого выбирает сейм, а абсолютным монархом. Он отменяет христианство и возвращает древних славянских богов. В деревнях жгут костры в честь бабы-яги и полудницы[199], в Мазовии бросают девушек в Вислу, в Кракове снова поклоняются смоку[200], который обитает в пещерах…
Люциан лежал рядом с Бобровской в темной спальне и то ли грезил, то ли дремал. Он засыпал и тут же просыпался. Болела голова, ломило спину и поясницу. Может, он болен? Или сходит с ума? Хватит ли у него мужества всему положить конец? Он стоит над пропастью. Если он ничего не сделает, то потеряет все, даже трех женщин, которые живут в его темноте, словно летучие мыши…