Поместье. Книга I — страница 35 из 35

1

Пан Ходзинский, у которого служила Кася, на Рождество собрался к сестре в Гродзиск. Он хотел остаться у нее на пару дней, а может, и на Новый год, а Касе приказал охранять дом. Но девушка все же не могла провести праздники в одиночестве, и пан Ходзинский договорился с соседкой, женой сапожника, что Кася будет приходить к ней обедать. Пан Ходзинский даже купил небольшую елочку, но зажигать свечей не велел, он боялся пожара. Он также запретил Касе ходить в церковь, особенно на пастерку[203]: в это время воры орудуют больше, чем обычно. Кася была счастлива, что пан Ходзинский уезжает. Во-первых, старик все время к ней приставал. У него уже не было силы, но он приходил к Касе на кухню, ложился к ней на железную кровать, царапал Касино лицо своей небритой мордой и нес всякую похабную чушь. Во-вторых, у Каси был сын, Болек. Он жил у бабы на Дзикой улице, недалеко от католического кладбища. Кася платила за сына рубль в неделю, двадцать шесть за полгода. Сама она получала за полгода только десять рублей. Остальные шестнадцать она наскребала, продавая кости и картофельные очистки. Еще, бывало, пан Ходзинский делал подарок, иногда что-нибудь подкидывал Люциан. Касе едва исполнился двадцать один год, а ее ребенку уже было пять. Мальчик был красив, как солнышко, и очень похож на Люциана. Касе было бы совсем тяжело, если бы не помогал отец, Антек. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы пан Ходзинский узнал про ребенка, и она могла навещать сына лишь изредка. Даже по воскресеньям, когда у нее был выходной, Касе приходилось что-нибудь выдумывать, потому что пан Ходзинсикий звал ее с собой в костел. Когда старик уедет, Кася сможет пару дней побыть матерью.

В-третьих, теперь Люциан навещал Касю очень редко. Раньше пан Ходзинский в определенный день ходил в баню, но в последнее время он стал ходить туда далеко не каждую неделю. Парни с Хмельной не знали, что у Каси есть любимый, и не давали ей проходу, преследовали ее на улице, как собаки козу. Но Касе нужен был только один мужчина, Люциан, отец ее ребенка. У него есть другие женщины, он часто бывает пьян, но каждый его визит был для Каси праздником. Она потчевала Люциана кофе с коржиками и вареньем, которое стояло у пана Ходзинского в кладовке Бог знает сколько лет. Люциан ничего не скрывал от Каси, посвящал ее во все свои грехи и фантазии. Кася не всегда его понимала, все-таки он был и остался шляхтичем, графом. Но ей нравилось его слушать. Часто она ловила его на лжи, но такова мужская натура, все мужчины любят прихвастнуть. Он намного старше Каси, можно сказать, он ее отчим, но Кася относилась к нему, как к ребенку, мальчишке. Он говорил точь-в-точь как Болек, так же смеялся и улыбался. Иногда он пугал ее, что убьет Ходзинского, задушит Бобровскую, отправит на тот свет Мирьям-Либу, «еврейку», или наложит на себя руки, а перед этим прикончит ее, Касю. Но мало ли что он болтает. До сих пор он делал плохое только себе. Кася боялась лишь одного: забеременеть. Но Люциан научил ее, как этого избежать. И, слава Богу, задержек у нее не было. Каждый месяц Кася опускала грош в кружку для пожертвований и ставила перед алтарем свечку своему святому.

Теперь Кася наконец-то сможет побыть с Люцианом. Может, он даже останется с ней на ночь. Люциан обещал, что купит сыну подарок, они с Касей возьмут дрожки и поедут к бабе, туда, где Повонзки[204]. Еще Люциан хотел встретиться с Антеком, которого он не видел уже несколько лет. Странно, но Антек, у которого Люциан когда-то увел Стахову, теперь фактически был его тестем. Ведь Антек — дед Болека. Вот к чему иногда приводят отношения между мужчиной и женщиной. У Антека была теперь и баба, и работа. В Варшаве много строили, и Антек работал каменщиком. Он зарабатывал то семь, а то и десять рублей в неделю.

Да, Люциан давал Касе обещания совершенно искренне, но в жизни все не так просто. Неожиданно Фелиция добилась у мужа, доктора Марьяна Завадского, чтобы он пригласил Люциана и Маришу в гости на Рождество. Сперва Завадский об этом и слышать не хотел. Он давно решил, что никогда на порог не пустит ни проходимца-шурина, ни его сумасшедшую жену, дочь еврейского лавочника. У Фелиции глаза покраснели от слез. Ведь Люциан — ее родной брат, и дети, Владзя и Мариша, спрашивают, почему не приходят родители. Не может Фелиция отобрать у деток папу с мамой, не может запереть двери перед родней. Как она испросит у Христа прощение за свою гордыню? Разве Иисус так поступал? Разве апостолы так себя вели? Завадский ответил, что Иисус и апостолы были вшивые евреи, отчего Фелицию чуть не хватил удар. После долгих уговоров доктор Завадский уступил. Фелиция со служанкой послала Мирьям-Либе два платья, туфли, чулки, белье и пятнадцать рублей вдобавок, чтобы Мирьям-Либа привела себя в порядок и прилично оделась. Люциану Фелиция написала письмо, в котором умоляла ради покойных отца с матерью прийти с женой в гости и не позорить семью хотя бы в этот святой день.

Мирьям-Либа передала письмо Люциану. Она даже отдала ему три рубля из тех пятнадцати, что прислала Фелиция. Люциан поклялся Мирьям-Либе перед распятием, что пойдет с ней к сестре, хотя и считал Фелицию спесивой дурой, а Завадского терпеть не мог. Но Бобровская вдруг сказала, что собирается приготовить на Рождество роскошный обед и не простит Люциану, если он ее разочарует. Перед праздниками у Бобровской было много заказов, и она неплохо заработала. Бобровская узнала, что пан Ходзинский уезжает в Гродзинск, и у нее появилась идея. Почему бы Люциану не привести Касю? Зачем бедной девочке оставаться в праздники одной? Бобровская не ревнива… Она не так молода, чтобы ревновать, и не так глупа. Дело в том, что Бобровская давно интересовалась Касей. Пусть приходит. Они поговорят по душам, выпьют водочки, а после — втроем — сделают то, о чем Люциан с Бобровской не раз фантазировали, лежа в кровати. Их отношения давно дошли до точки, когда ревность исчезает и появляется нечто противоположное.

2

Как же привести Касю к Бобровской, если пан Ходзинский запретил девушке даже в костел пойти, да еще и договорился с соседкой насчет обедов? И как Люциану встретить праздник с любовницами, если он должен сопровождать жену к Фелиции? И как примирить Касю с Бобровской? Ведь она Бобровскую ненавидит, называет ее шлюхой и стервой. Планы Люциана вот-вот пойдут прахом. Все сплелось в такой клубок, что сам черт не распутает. Обычно Люциан выкручивался с помощью лжи, но в этот раз он заварил такую кашу — того и гляди подавишься. Но Люциан знал: если не терять голову, всегда можно найти выход, или случай спасет. Так получилось и теперь. Несмотря на свои беды, Люциан считал себя счастливчиком и верил, что ангел-хранитель всегда его защитит.

Неожиданно соседка, к которой Кася должна была прийти в шесть вечера, явилась и сказала, что договор отменяется. Сегодня за столом должно быть четное число людей, если будет нечетное, кто-нибудь из них умрет в следующем году. Жена сапожника пригласила восемь человек. Она могла бы взять и Касю, но только если бы пан Ходзинский согласился заплатить за двоих. Однако Ходзинский — известный скряга, и соседка сомневалась, что он за одну Касю-то заплатит. Дворник предложил, чтобы Кася пошла к нему, но она терпеть не могла и дворника, и его семейку. Они вдесятером ютятся в крохотной комнатушке, еще и белье берут в стирку. Когда там поставили рождественскую елку, места вообще не осталось. К тому же у дворника собака, старая, слепая на один глаз, но злющая, может и укусить. Так что к дворнику Кася не пойдет. Пан Ходзинский укатил в дилижансе в три часа пополудни. Люциан пришел около половины четвертого. По дороге он купил бутылку сладкой водки и пряников. Кася рассказала ему, что случилось, и Люциан успокоился: не иначе как провидение на его стороне. Он сел за стол и налил себе и девушке по рюмочке. Кася сказала, что водка слишком крепкая, но Люциан только засмеялся: «Разве это водка? Это вода!» После третьей рюмки Кася перестала морщиться, ее серые глаза уставились в одну точку, курносый носик покраснел. Она бормотала, что ей нельзя напиваться, а то она всякий стыд потеряет, но Люциан обнял ее, принялся целовать и говорить комплименты. Он только притворялся пьяным. Велел Касе достать из буфета вишневый сок. Кася принесла бутыль с заткнутым бумагой горлышком. Люциан повторил то, что говорил Касе уже не раз: он ее муж, господин и повелитель. Она должна ему подчиниться, даже если он прикажет ей броситься в Вислу. И вдруг сказал:

— Быстро одевайся, и пойдем!

— Куда? Я должна дом сторожить!

— Да пусть он провалится ко всем чертям!

— Не могу, старик убьет.

— Если он на тебя руку поднимет, я ему шею сверну.

Кася пыталась что-то сказать о ворах, о дворнике, но Люциан заявил, что все берет на себя. Кася надела безрукавку, шаль и высокие сапожки — весь свой праздничный наряд. Люциан никогда не выходил с ней из дома. Когда они ходили погулять или навестить ребенка, он поджидал ее в конце Желязной. Зачем давать людям повод для сплетен? Но сейчас он ни от кого не скрывался. Раз он идет с ней рядом, значит, он ее любит, думала Кася. Он перестал ее стыдиться. Кася была счастлива. Она чуть не забыла, что надо запереть дверь на замок. Люциан помог ей, а ключи положил к себе в карман. Чтобы отвлечь Касю, рассказал, что купил Болеку игрушечную саблю в подарок. Он взял девушку под руку. Они шествовали по улице, как паныч и паненка. Кася багровела от стыда и счастья. Вышли на Желязную.

— Куда ты меня ведешь?

— К колдунье Кунигунде в котел.

— Ну хватит! Скажи!

— Пойдем, пойдем…

Когда Кася поняла, что он ведет ее к Бобровской, она стала упираться, даже попыталась сбежать. Но Люциан обнял ее и назвал дурочкой. Бобровская — замечательный человек, добрая душа. «Если тебе что-то не понравится, в любую секунду встанешь и уйдешь, — уверял он Касю. — Не бойся, никто тебя там не съест…» Он напомнил Касе, что она обещала слушаться, вспомнил ее мать, покойную Стахову. Люциан даже подтолкнул Касю в спину. Это значило, что он сердится и лучше ему не перечить. Он обращался с ней так, будто был ее отцом, и Кася притихла. У двери Бобровской Люциан достал из сумки бутылку ликера и протянул Касе.

— На, глотни как следует.

Когда они пришли, у Бобровской почти все было готово. Пол посыпан опилками, на подоконнике стоят три разноцветные свечки — символ Троицы, елка наряжена. Пахло жареным карпом, сдобой, овощами и имбирем. Бобровская, в бархатной кофточке, делала все сразу: варила, жарила и гладила платье. На столе стоял утюг с тлеющими углями, в доме было жарко и влажно. Попугай болтал в клетке. Потное, красное лицо Бобровской расцвело в улыбке. Люциан обещал, что приведет Касю, но Бобровская прекрасно знала, чего стоят его обещания. И вдруг он сдержал слово. Бобровская уже успела выпить чуть-чуть водки. Она подбежала к Касе, обняла ее и расцеловала в обе щеки.

— Не говори ничего, я все знаю. Снимай шаль!

— Мне надо отлучиться, — вдруг сказал Люциан.

— Куда это? — насторожилась Бобровская. — Уже ночь скоро.

— Боюсь, немного опоздаю на ужин…

— Куда ты собрался? Что случилось? Мне сейчас надо еще кого-нибудь позвать, чтобы никто не умер.

— Не надо никого звать. Меня за столом не будет.

Зеленые глаза Бобровской вспыхнули от злости.

— Что же ты мне голову дурил? Для кого я все это готовила? Зачем ее привел, если сам к жене убегаешь?

— Эльжбета, я попозже приду. Не могу же я разорваться. А вы тут поболтаете пока, познакомитесь поближе.

И, присвистнув, Люциан захлопнул за собой дверь. Только и слышно было, как каблуки простучали по ступеням.

— Сволочь! Дармоед! Хам! — выкрикнула Бобровская не своим голосом.

Она распахнула дверь, будто хотела побежать за ним следом. Потом повернулась к Касе.

— Снимай шаль! Здесь останешься!..

3

Люциан несся по Желязной к Лешно, в сторону площади Керцелак. Снега не было, морозец пощипывал лицо. В этот поздний час еще продавали елки. Тротуар был усыпан иголками, пахло хвоей и зимним лесом. В магазинах торговали пряниками в форме звезд, крестов и фигурок святых с крылышками и нимбами. В витринах стояли разноцветные свечи и висели стеклянные шары и блестки, которыми украшают елку. Тут и там продавали сено, чтобы класть его под скатерть, и пучки колосьев, чтобы ставить в углу. Пьяные качались на нетвердых ногах и хрипло покрикивали. Дети распевали колядки. Люциан не бежал, а летел. В последние дни он почти ничего не ел и теперь чувствовал себя необыкновенно легким. Он был возбужден, что-то трепетало внутри, сердце будто раскачивалось, подвешенное на нитке. Перед Рождеством он постригся, Бобровская выстирала и вычистила ему одежду, он поставил набойки на лаковые туфли. В твердой шляпе набекрень, свежем воротничке, шерстяном шарфе и сверкающих туфлях он по-прежнему выглядел франтом. Ему не хотелось опозорить Фелицию своим видом. Люциан легко взбежал по лестнице в мансарду, открыл дверь и застыл на пороге. Мариша стояла перед ним разодетая, причесанная, в чуть коротковатом платье (Фелиция была ниже ростом), нарядной шляпке и с меховым воротником на плечах. В ушах блестели серьги, которые тетка Евгения, царство ей небесное, когда-то подарила на свадьбу. Наверно, Мариша слегка припудрилась и нарумянилась, она была не так бледна, как обычно. Люциан не мог отвести глаз. Этой зимой он редко видел жену одетой, когда он приходил, она почти всегда валялась в постели. У него защемило сердце. Ведь она все еще прекрасна! Что он сделал с такой женщиной, во что ее превратил?!

— Мариша, ты чудесно выглядишь.

— Ну, давай, посмейся надо мной.

— Нет, любимая, правда.

— Что-то кашель напал.

Мирьям-Либа откашлялась в платок и надела потертый плюшевый жакет. На кровати лежала старая муфта и какие-то пакетики и коробочки.

— А это что?

— Звездочки для детей. И для взрослых кое-что купила. А ты, наверно, и забыл, что у тебя дети есть.

— Да нет, что ты. Пойдем, пора уже.

— Я в этих туфлях пешком не дойду. Придется сани взять.

— А денег у нас хватит?

Муж и жена посчитали, сколько у них осталось мелочи. Мирьям-Либа заперла дверь. На грязной лестнице пахло жареной рыбой, во всех квартирах готовили карпа. Вдруг Мирьям-Либе вспомнился канун Пейсаха. Насколько же это было иначе! И как давно! Кто-то из жильцов нес наверх елку, загородил всю лестницу. Дождались саней, Мирьям-Либа села, и Люциан, как галантный кавалер, прикрыл ей ноги енотовой полостью. Сани стремительно скользили, резко поворачивая то направо, то налево. Чтобы не выпасть, Мирьям-Либа вцепилась Люциану в рукав. Господи, сколько же она не видела детей! С конца лета. Этой зимой она совсем не выходила на улицу, мерзла в мансарде, как ссыльные патриоты в сибирской тайге. Если бы не Азриэл, она бы вообще утратила связь с внешним миром. Мирьям-Либа сосала леденец, чтобы перебить кашель. Фелиция и правда настоящая христианка, но очень нелегко идти в гости к собственным детям, которых бросила, как последняя мразь. Бывает, что доброе дело выходит боком. Извозчик гнал лошадей по Желязной. Проехали поворот к Бобровской, оказались на Гжибовской, с нее — на Крулевскую. Надо же, люди еще живут, не вымерли. Все веселые, разнаряженные. Маршалковская запружена санями, звенят колокольчики, слышатся радостные голоса. В витринах выставлены всевозможные товары. Газеты еще пишут о нужде и голоде, но по прохожим в лисьих и собольих шубах не скажешь, что они сильно нуждаются: изящные дамы, элегантные мужчины, породистые собаки…

Когда Люциан и Мирьям-Либа приехали, у Завадских все было готово к встрече праздника. На столе в гостиной — подарки для прислуги. Елка украшена шарами, колокольчиками, шишками и серебряным дождиком, на верхушке — звезда. Под елкой — произведение искусства, унаследованное Фелицией от родителей: хлев, а в нем овцы, телята, пастухи, колыбель, ангелы, младенец Иисус и святая Богоматерь, трое посланцев царя Ирода, их рабы, ослы и верблюды. Все раскрашено золотой и серебряной краской, на крыше белая вата, очень похожая на настоящий снег. Фелиция обняла и расцеловала Мирьям-Либу, потом Люциана. Бонна ввела детей. Мирьям-Либа не смогла сдержать слез. Как сквозь туман, она смотрела на Владзю и Маришу. За два месяца они заметно подросли. На Владзе бархатная курточка и такие же штанишки до колена, русые волосы расчесаны на пробор. Тот же самый Владзя, но в детском личике появились благородство и уверенность богатого паныча. На Маришке было платьице с оторочкой, в косички вплетены красные ленточки. Владзя смущенно поклонился и, чуть помедлив, вдруг кинулся к маме в объятья. А дочка попятилась назад и скривила губки, словно собралась заплакать.

Люциан тоже поцеловал детей. Ему стало досадно. «Я заберу их отсюда! Заберу! Ничего, я пока еще не подох. Сегодня же все изменится. Они забудут этот кусок своей жизни…» Он поселится на Сицилии или на Корсике и заберет туда еще Касю и Болека. Все, что ему нужно, это деньги, чтобы туда добраться и купить небольшой дом или участок земли. Он начнет с нуля. Он соединит славянскую силу с южным солнцем… Мусор, оставленный Французской революцией, рано или поздно выметут огненной метлой. Жулковский прав…

Доктор Завадский остался в кабинете. Он терпеть не мог сантиментов, слез и красивых слов. Лучше подождать, пока «семейка выпустит вонь». Он стоял у книжного шкафа и листал медицинский журнал. «На черта эти праздники? — рассуждал Завадский. — Долго ли еще будут оставаться в плену этих дурацких легенд? Или род человеческий всегда будет так же глуп?» Завтра они с женой должны нанести визит отцу и матери, выслушать их благочестивые речи и попробовать всяких солений и печений, от которых будет болеть живот. Для чего нужен праздник? Чтобы ксендзы, бездельники, могли отобрать у бедняков пару грошей. Простонародье обжирается, пьет водку, а потом заворот кишок, отравление, сердечный приступ, апоплексия. Отличное время для гробовщиков и могильщиков… Марьян услышал шаги Фелиции и отложил журнал. Она пришла позвать его к гостям. Сегодня ради жены Завадскому еще придется сходить на мессу. «Любовь — штука иррациональная», — подумал Марьян.

4

Обед еще не кончился, когда Люциан встал и заявил, что должен уйти. Он вернется позже или завтра утром. Мирьям-Либа давно привыкла к подобным унижениям. Ничего, главное, она снова с детьми. Мирьям-Либа вопросительно посмотрела на мужа. Фелиция стала упрашивать Люциана, чтобы он остался до двенадцати и пошел со всеми на пастерку. «Поверь, немножко помолиться тебе не повредит, — твердила она, — ведь ты опять можешь оказаться на распутье…» Тут вмешался Марьян Завадский. Он начал доказывать, что Рождество — не христианский праздник. Нет никаких доказательств, ни с исторической, ни даже с теологической точки зрения, что Иисус родился двадцать пятого декабря. Празднование этого дня — пережиток, оставшийся от языческих времен, когда люди боялись злых духов. Фелиция вытерла слезы и попросила мужа, чтобы он прекратил богохульствовать. Люциан снова стал прощаться.

— Возвращайся, шурин, для тебя тоже подарок есть, — сказал Завадский.

— Спасибо, конечно, вернусь.

И Люциан быстро вышел. На часах было пятнадцать минут девятого. К ночи похолодало. Люциан шел по Маршалковской, потом по Хмельной. Проезжали, звеня колокольчиками, сани, в домах за разрисованными морозом стеклами горели свечи. Пьяные пели и лезли целоваться. В конце Хмельной, как всегда, стояли проститутки. План Люциана был прост и ясен: пробраться в квартиру пана Ходзинского, найти деньги и, прежде чем запрут ворота, выйти и вернуться к Бобровской. Кася тысячу раз ему рассказывала, что старик хранит деньги дома. Знать бы еще, где именно. Старая каналья вернется только послезавтра, а может, и после Нового года. Чтобы надежно спрятать денежки и замести следы, времени за глаза. Он шагал по обледеневшему тротуару, изо рта шел пар. Люциан размышлял о своей судьбе. Он так долго ждал, что пан Ходзинский куда-нибудь уедет, он столько раз пытался уговорить Касю пойти к Бобровской. Та даже обещала, что научит Касю шить, но эта упрямица и слышать ничего не хотела. И вот оба желания сбылись. Может, это знак, что для него наступает счастливый год? Люциан только что плотно поел: рыба, пирог, овощи, стаканчик водки, но идти было легко. Фонари отбрасывали дрожащие тени, небо было усеяно звездами. Люциан скорее скользил по тротуару, чем шел. Северный ветер подталкивал его в спину. «Хороший сегодня морозец, хорошо жить на свете, — думал Люциан. — Деньги? Их все равно какие-нибудь наследники растранжирят, или старик их церкви оставит…» Он начал думать о Корсике. Там, можно сказать, нет зимы, на берегу Средиземного моря растут пальмы. Законы там не очень-то признают. На Корсике живут такие же бандиты, как и во времена Наполеона… Уличная девка попыталась остановить Люциана, но он отмахнулся:

— Некогда, красавица. Может, на обратном пути…

Все шло замечательно. Он ни на кого не наткнулся ни в воротах, ни на лестнице. На двери висел замок с двумя скважинами, но у Люциана в кармане оба ключа, и большой, и маленький. Лестница не освещалась, но Люциан без труда открыл замок и повесил его на одно ухо. Если вдруг дворник бросит взгляд, то решит, что все в порядке. Люциан вошел и изнутри запер дверь на засов. Во внутреннем кармане пальто лежал заряженный пистолет, но Люциан знал, что он ему не понадобится. Дворник наверняка уже набрался, полицейских вокруг не видно. Но свет зажигать все равно опасно, придется работать в темноте. Он стоял на пороге комнаты, глаза привыкали к полумраку. С улицы проникал свет газового фонаря, в доме напротив горели окна и белел снег на крыше. Сейчас примерно четверть десятого. Значит, у Люциана в запасе добрых полтора часа. Он решил начать со спальни. У таких скупердяев часто бывает привычка прятать кубышку под матрацем. Люциан перерыл постельное белье, заглянул под подушку, ощупал матрац. Может, вспороть его ножиком? Не стоит. Матрац старый, почти без набивки. И так понятно, что в нем ничего нет. Слева у стены стоял комод. Люциан попытался его открыть, но ящики оказались заперты. Взломать? Нечем. Как же он не догадался захватить какой-нибудь инструмент, напильник или стамеску? Люциан пошел на кухню. Все видно, как днем: буфет, горшки на плите. На стене висел огромный разделочный нож. Люциан снял его, взвесил в руке. Не то, но искать что-то получше некогда. Если закроют ворота, он окажется в ловушке.

Люциан вернулся в спальню. Он был спокоен, но ему стало жарко. Захотелось снять пальто. Нет, нельзя, в таком положении он может его забыть, а в кармане письмо и документы. Когда Люциан шел сюда, он словно знал все наперед, и сейчас внутренний голос подсказывал ему, что в комоде денег нет. Он только потеряет время. Все-таки Люциан взломал ящик, пошарил в нем рукой. Воротнички, манжеты, еще какие-то тряпки. Люциан взялся за второй ящик. Просунул в щель лезвие, замок громко скрипнул. Дерево было очень старое, изъеденное червем. Запахло крахмалом. Рука нащупала рубашки, платки, чулки. Люциан выбросил их на пол, чтобы быстрее добраться до дна. Третий ящик он не стал ковырять ножом, но просунул руку и изнутри выбил кулаком. Опять какая-то галантерея. «Куда ему столько шмоток, старому черту!» — проворчал Люциан. Он разозлился, подмышки вспотели. Запершило в горле. Люциан кашлянул, два раза громко, третий раз тише. Достал платок, вытер губы.

«Похоже, в спальне больше искать негде», — сказал себе Люциан. Пришлось немного отдохнуть. Он совсем отвык от физической работы. Руки болели, сердце бешено колотилось. Волнения он не чувствовал, но прислушивался к каждому шороху. Казалось бы, он недавно ел, но под ложечкой сосало, как от голода. Может, у старика где-нибудь есть водка или ликер? В глазах плавали разноцветные пятна, точки, черточки, зеленые, синие, фиолетовые. Они кружились, меняли форму, складывались в разные фигуры. Что это с ним? У него были такие видения в детстве, когда няня укладывала его спать. Странно, но сейчас он узнавал цвет и форму фигур, их сочетания… Люциан вздрогнул. У него мало времени, он должен обшарить всю квартиру и уйти, пока ворота открыты. На кону стоит его жизнь…

Он пошел в другую комнату, подошел к окну, отодвинул занавеску и посмотрел на часы. Было уже гораздо позже, чем он думал. Маленькая стрелка стояла на десяти, большая на пяти. У него осталось всего полчаса…

5

Гудели колокола. Со всех улиц, из всех домов, из дворцов и подвалов, роскошных квартир и убогих мансард — отовсюду народ шел на пастерку. Костелы были переполнены. Перед каждым алтарем — хлев, ясли и колыбель, вся история рождения Иисуса в Вифлееме. Правда, евреи называют этот день Нитл[205], а у русских до Рождества еще тринадцать дней, но все же Польша была и осталась католической страной. Даже царь не смог уничтожить веру в народе. Кацапы строили православные церкви, в Праге воздвигли собор, на котором сверкал золотом крест с косой перекладиной. Говорили, что такие соборы скоро построят во всех больших городах. Но что толку от величественных зданий с медными куполами, если внутри пусто и попы проповедуют голым стенам?

Бобровская с Касей сидели за праздничной трапезой. Горели свечи, пахло хвоей. Бобровская изливала девушке душу. Что за человек этот Люциан! Какой же он все-таки лгун, плут и негодяй! Ему совсем нельзя верить. Он вредит и себе, и любому, кто с ним свяжется!.. Бобровская говорила и пила. Она и Касе подливала, но Кася, кажется, уже не могла пить. Ее передергивало при каждом глотке, но Бобровская уговаривала: «Пей, доченька, пей. Залей тоску! Без водочки и жизнь не мила. А с водкой все беды забываешь…» Кася столько съела, что у нее живот заболел, и столько выпила, что глаза остекленели. Она начала говорить, как деревенская. Так говорили ее мать и отец, Антек, когда она была маленькой. Она вворачивала такие словечки, что Бобровская не могла удержаться от смеха: «Эх, ты, девочка, сразу видно, из деревни, из крестьян». Бобровская стала расспрашивать, часто ли Люциан приходит к Касе, где они спят, как и что, но Кася только улыбалась редкими зубами, как дурочка. Вдруг ее голова упала на стол, как отрубленная. Бобровская расхохоталась: «Да ты пьяна, милая, хорошо набралась». Она встала, с трудом подняла Касю и, еле передвигая ноги, отвела девушку в спальню. Там она положила ее на кровать, где обычно спал Люциан. Кася всхрапнула и осталась лежать, как мертвая. Бобровская улыбнулась. Дурак, скотина, свинья! Оставил двух любовниц и убежал к своей еврейской козе. Хотя, может, и не к ней. Мог и четвертую найти, с него станется. У него же никаких забот. Жрет у нее, у Бобровской, дрыхнет на ее кровати, болтается по дешевым столовым со всякими оборванцами. Гроши, которые он зарабатывает в театре, Бобровская у него не забирает. Сбежал, оставил ее в дураках. Девушку ей привел, а самого где-то черти носят…

Бобровская злилась, но в глубине души ей было смешно. Пусть только придет! А он придет, куда денется. Она ему на голову помойное ведро наденет. Если сунется на порог, мало не покажется… Шатаясь, Бобровская вернулась за стол. Ясное дело, в костел она уже не пойдет. Слишком устала. Звон колоколов убаюкивал, как колыбельная. Каждый удар колокола щипал струну в сердце. Когда-то Бобровская тоже была молода и красива, у нее тоже были мечты и стремления. У нее были отец, мать, братья и сестры. Куда все делось? Исчезло, растаяло, как дым. Она любила, любила… и Бобровского, и Щигальского. Стал директором, важной персоной. Теперь ее и знать не хочет, сукин сын. Скрывается, прикидывается, что сдох. Очень занятой. Для блядей у него время есть, а для меня нет. Понятное дело, я ему больше не нужна. Ничего, обойдусь. На хлеб себе зарабатываю, что мое, то мое… Бобровская хотела себе налить, но бутылка была пуста, одна капля осталась на донышке. Бобровская поднесла стакан к носу, вдохнула водочный запах. Вдруг открылась дверь. На пороге стоял Люциан. Бобровская засмеялась от радости. Хотела сказать что-нибудь резкое, но слова застряли в горле. Люциан был бледен и растерян.

— Явился, пан помещик! — Бобровская указала на него пальцем.

— Где Кася?

— А я ее съела. Зарезала, изжарила и съела. Хи-хи…

— Где она?

— В спальне. Пьяна в стельку.

Люциан оглянулся по сторонам и подошел к Бобровской.

— Эльжбета, я человека убил!

Улыбка застыла у Бобровской на губах.

— Убил?

— Да, убил.

— И кого же, позволь спросить?

— Дворника из дома Ходзинского. Он не хотел мне ворота открывать, я и вогнал ему пулю в лоб.

— А что ты делал в доме Ходзинского?

— Квартиру грабил.

— Грабил и убивал, значит…

Бобровская почти протрезвела, но ноги ее не слушались, она не могла встать. Вдруг начало пучить живот. Бобровская то ли всхлипнула, то ли рыгнула.

— Ты шутишь, что ли?

— Нет, это правда.

— Молодец, очень хорошо.

Бобровская смотрела на него, все еще улыбаясь. Она задавала вопросы тупо и равнодушно. На нее накатила страшная усталость, ей было не оторвать зад от табурета. Во рту стало сухо. Она знала: что бы она ни сказала, получится какая-нибудь глупость.

— А ограбить-то хоть удалось?

Люциан удивленно посмотрел на нее. Казалось, он не сразу понял, о чем она спросила.

— Ничего не нашел. Только бумаги, но для меня это так, мусор.

— Понятно.

— Наверно, он все с собой забрал.

— Ага.

— Я сейчас уйду. Легавые могут нагрянуть в любую минуту.

Люциан назвал полицейских так же, как их называют уголовники — воры, грабители и убийцы. Бледный, ссутулившись, он стоял в расстегнутом пальто, шляпа надвинута на лоб, руки в карманах. Люциан достал папиросу, сунул в рот и тут же выплюнул. Бобровсая по-прежнему сидела на табурете. Живот вздулся, как барабан. Она уже совсем протрезвела.

6

— Зачем ты это сделал? Ну зачем? Могли бы так хорошо праздник встретить…

— Мне деньги нужны.

— И что теперь будет, а?

— Не знаю, не знаю.

— А как они тебя найдут? — помолчав, спросила Бобровская.

Люциан задумался.

— Кася утром вернется домой. Ее допросят, она и расскажет. Она же дура деревенская.

— Ты только сейчас это понял? Нельзя ее домой отпускать.

— Ты о чем?

Бобровская не ответила. Люциан снял пальто и положил на крышку швейной машины. Весь костюм был в белых ниточках. Он согнулся, будто у него резко заболел живот.

— Ты голодный, есть хочешь? Я тут тебе всего оставила.

Люциан нахмурил брови. Он будто ее не понимал.

— Голодный? Нет. Выпить найдется?

— Выпить не осталось.

— Все вылакали? Ох, и устал же я…

Люциан опустился на стул посреди комнаты и зажмурился. Он до сих пор не снял шляпу. Казалось, так и уснет сидя, но вдруг открыл глаза. В мутном взгляде не было ни раскаяния, ни страха. Бобровская медленно повернулась к нему вместе с табуреткой.

— Я ее на твою кровать положила.

— Да? Ну, пускай спит.

— Не надо было этого делать, Люциан. Ладно бы еще старика, но дворника-то за что?

— Мужик, хам. Хочу выйти, а он не дает. Ключом на меня замахнулся.

— Он узнал тебя или нет?

— Думаю, не узнал.

— Грех-то какой. У него ведь наверняка дети. Да еще и в святую ночь.

— Заткнись!

— Не надо было этого делать, любимый, не надо. И что теперь? Разве только в Висле утопиться.

— Висла замерзла.

— Что делать собираешься?

— Уеду, и баста.

— Куда? А как же я? Я уже про твоих детей не говорю.

— Не знаю. Будь что будет.

— Теперь-то я понимаю, зачем ты девушку ко мне привел.

— Ничего ты не понимаешь. Это случайно получилось. Просто соседка не захотела ее к себе брать.

— Какая соседка, что ты мелешь?

— Все так и было. Ты задержи ее завтра как можно дольше. А я с утра уйду. Сейчас не могу, очень устал. А может, порешить ее, чтоб не сдала?

Бобровская вздрогнула.

— Еще чего придумал? Только не здесь, в доме. Меня и так затаскают.

— Кому ты нужна?

— Затаскают, затаскают. Девушку спросят, где ночевала, она и расскажет. Ты смоешься, а меня в участок потащат.

— И чего ты от меня хочешь? Чтобы я пошел и сам сдался?

— Зря ты это сделал, Люциан. Зачем? Все равно ведь ничего не взял.

— Куда-то этот старый черт все запрятал. Под половицу, что ли? Надо было там до утра переждать. У меня и времени-то не было поискать как следует.

— Да, лучше бы переждал. Утром никто бы и не заметил. И греха не взял бы на душу.

— Я к тебе торопился. Ты ведь ждала.

— Ай, ничего, подождала бы немного подольше.

— Это все твои скандалы. Ну, теперь-то слишком поздно. Это вы меня довели. Ты меня поедом ела, грызла, как червяк, и Мариша тоже, сука жидовская. Я хотел еще днем поискать, но Кася бы крик подняла. Это вы мне помешали.

— Я тебе не мешала. Я для тебя готовила, для тебя и твоей любовницы. А ты ушел и нас оставил, как двух дур.

— Ушел, потому что моей вонючей сестренке захотелось заповедь выполнить. Набросились бабы целой стаей и тянут каждая к себе… Не могу, спать хочу.

— Сейчас постелю.

Хоть Бобровская протрезвела, ноги еще не слушались. Она попыталась встать и не смогла. Люциан вошел в спальню. Кася тихонько похрапывала. Здесь было очень темно и душно, пахло съестным. Люциан наклонился к Касе, прислушался к ее дыханию. «Может, и правда ее задушить?» — подумал он. Ненависти к Касе он не испытывал, но в эту ночь человеческая жизнь утратила для него всякую ценность. Он знал, что неподалеку есть подвалы, где держат известь. Там можно спрятать тело. Пока Касю найдут в извести, пройдут недели. Он успеет бежать хоть в Америку, хоть в Африку. Весь народ сейчас в костеле, так что свидетелей не будет… Люциан уже протянул руки к Касиной шее, но в последний момент отдернул. Нет, не сейчас. Лучше утром. Пусть сначала Эльжбета уснет. Он вытянулся на свободной кровати. Шляпу положил на пол. В голове была пустота. «Надо же, и совесть не мучает», — удивился он сам себе. Немного беспокоило, что костюм помнется, но раздеться не было сил. Несколько лет назад, когда они с Касей попали в гостинице под полицейскую облаву, Люциан чуть не умер от страха. Сейчас страха не было. От оружия он избавился — пистолет выкинул в сугроб. Люциан закрыл глаза. Он не спал и не бодрствовал. Его окутали тишина и темнота. Странное чувство овладело им: он впервые в жизни ощущал вкус покоя. «Наверно, так чувствуют себя мертвые», — подумал Люциан. Он увидел сон: карлицы пряли шерсть и сматывали нить в огромный клубок. «Кому нужен такой большой? — удивлялся Люциан. — Неужели он из одной нити? Это мне снится…» Он услышал шаги, подошла Эльжбета, босая, в шлафроке. Она наклонилась к нему и поцеловала в лоб.

— Ну, не отчаивайся.

— А я и не отчаиваюсь.

— Молись Богу, бедный ты мой.

— Не буду я никому молиться.

— Давай-ка я тебя раздену.

Эльжбета опустилась на колени, сняла с него туфли, носки, потом брюки, пиджак и рубашку. Она обращалась с ним, как с больным. Не смогла сразу расстегнуть воротничок, и Люциан ей помог. Она легла с ним рядом. Накрываться одеялом не стала, было слишком жарко. Они обнялись и заснули тяжелым сном людей, потерявших последнюю надежду.