Поместье. Книга II — страница 14 из 35

1

Странная ситуация: самому находиться на грани самоубийства и при этом отговаривать от самоубийства другого. Парень с Жельной улицы, демобилизованный солдат, уже пытался отравиться. Он постоянно носил с собой бритву, готовый в любую секунду перерезать себе горло или вскрыть вены. И повторял один и тот же вопрос: «Если все люди врут, если жизнь не имеет смысла, то зачем тяжело трудиться, зачем мучиться? Почему человек должен целый день надрываться, а ночью дрожать как в лихорадке? Чего ради? Что молчите, доктор? Нечего сказать?»

«И правда, зачем?» — подумал Азриэл, когда парень ушел. На сегодня это был последний пациент. Шайндл с младшими детьми, Зиной и Мишей, уехала на дачу в Новоминск. Служанку она взяла с собой. Азриэл ужинал в одиночестве. Когда он громко вздыхал или начинал напевать, по пустой квартире разносилось эхо. В окно, выходящее на запад, светило пурпурное солнце, так ярко, словно в первый день творения. Синее небо над крышами темнело, приобретая лиловый оттенок. Азриэл заварил чай и принялся жевать кусок черствой булки со швейцарским сыром. В доме пахло, как в детстве, в день поста, когда родители куда-нибудь уходили. Так вот, зачем? В какой умной книге написано, что надо дышать, растить детей, успокаивать пациентов, потерявших последнюю надежду, и потихоньку приближаться к старости, болезням, смерти? «Ну и пускай выходит замуж», — сказал Азриэл вслух. Что их связывает? Андрей погиб — она стала спать с ним, Азриэлом. Подвернулся Валленберг — она побежала к нему. А почему бы и нет? Что, собственно, может сдерживать современного человека? Если Бога нет, если не веришь в бессмертие души, надо брать от жизни все. Что такое цивилизация, культура? Танец на могилах. Ты умираешь, а я иду в театр. Тебя послали воевать с турками, а я сплю с твоей женой. Ты по шестнадцать часов в сутки работаешь за кусок хлеба с селедкой, а я купаюсь в шампанском и цитирую «Фауста». Революция? А толку? Культ очередных героев. У революции свои идолы. Если они придут к власти, то станут бандой Робеспьеров… Азриэл встал и подошел к книжному шкафу. Почитать что-нибудь? Байки Поля де Кока?[91] Стишки, которые поэты посвящали своим любовницам? Письма Наполеона? Историю испанской инквизиции? Азриэл стал просматривать философские сочинения. Ну что, друзья-философы, что скажете? Что мне, по-вашему, делать? Возлюбить интеллектуальной любовью аморальную природу? Или задушить свою волю? Вы ведь это не всерьез, мои дорогие профессора. Это ведь только слова. Чем заняты философы? Тем, что смеются над несчастными. Как же я раньше этого не понимал? Вся их культура — и моя тоже! — построена на эгоизме: она для здоровых, богатых и жестоких. Сильный мужчина и распутная женщина были и остались их богами. Все их герои — убийцы и потаскухи. Я, Азриэл, пытался стать одним из них, но слишком поздно проснулся. И остался докторишкой на Новолипках. Мой отец — реб Менахем-Мендл, моя жена — Шайндл… Потом? А когда потом? У меня уже седина на висках. Скоро стану старым евреем… Чего я хочу? Ради чего мучаюсь? Я такой же ничтожный, как они, но без их силы…

Азриэл снимал с полки один том за другим и ставил обратно. Что бы такого сделать? Свет зажечь? На улицу пойти? А там куда? В театрик на Пшеязде, на очередную комедию о рогоносце? Выхода нет, если это правда. Если Дарвин не ошибся, то ничего, кроме дарвинизма, и быть не может. Раз главный принцип жизни — убийство, то необходимо быть убийцей… Если сможешь, конечно… Азриэл надел шляпу и взял трость. Вообще-то эти сомнения терзают его не один год, но они становятся всё сильнее и сильнее. Он остановился у двери и начал быстро соображать. Веру предков он утратил, а в секулярном мире Наполеона и Робеспьера, Гегеля и Дарвина, Маркса и Фейербаха не может прижиться. И никогда не сможет. Что же, черт возьми, у него есть? Сколько можно висеть между небом и землей? Интересно, только ему так тяжело? Похоже, это неврастения. Как жить выдуманными надеждами? А как без них? На что надеется Миреле? Даже если пролетариат победит, что с того? Исчезнут смерть, болезни, старость, предательство, равнодушие? Человеческая натура изменится? А если я все это знал, зачем тогда женился, да еще и детей на свет породил? Как любви выжить в этой дикой чащобе, где царит ненависть? В голову пришел неожиданный парадокс: надо быть сумасшедшим, чтобы не сойти с ума в этом сумасшедшем мире.

Он толкнул дверную ручку и вышел из дома. Прошел Кармелитскую, Лешно, Соляную, Электральную. Город гудел. Все смешалось на вечерних улицах: евреи шли с молитвы, проститутки стояли вдоль стен, лавочницы распродавали остатки фруктов, носильщики брели с корзинами на плечах. Было шумно: извозчики щелкали кнутами и кричали: «Но!» Те, что правили легкими двухколесными кабриолетами, орали: «Прочь с дороги!» Торговки зазывали покупателей, предлагали яблоки, груши, ягоды, молодую картошку, горох и Бог знает что еще. Кучка евреев благословляла луну. Мимо прошел парень с длинными пейсами и томом Талмуда в руках. У Азриэла защемило сердце. Хорошо ему, этому парню. Он не сомневается, он верит каждому слову «Шулхан-оруха». Хасидская молельня ему и дом, и клуб, и этот мир, и будущий. Там он молится, учит Тору, танцует, пьет, справляет годовщины праведников. Там его уважают. Там даже не слышали про Дарвина… И почему я так это возненавидел? Чем теория Канта-Лапласа умнее Книги Бытия? Был туман, он клубился, крутился, перемешивался. Из воды и грязи возникла клетка. Как она возникла? Откуда взялась материя, законы физики («вечные законы»), энергия? Почему тела притягиваются? Что это такое — гравитация? Как она работает? С каких пор? Как ни печально, безверие — это тоже вера. Вера в слепоту и бесцельность всего на свете…

Азриэл вспомнил, что давно не был у родителей. Когда-то ему нельзя было к ним приходить. Отец его стыдился. Но с тех пор как реб Менахем-Мендл ослеп, а Миреле посадили, родители стали приглашать Азриэла к себе. Его уже знала вся Крохмальная, у него было оттуда даже несколько пациентов.

2

Все было по-прежнему: мамино морщинистое лицо и чепец на коротко постриженной голове, отцовский бархатный кафтан с поясом и ермолка над высоким лбом. У мамы не осталось ни единого зуба, теперь она с трудом пережевывала пищу голыми деснами. Отцовская борода еще больше поседела и слегка съехала набок. Он сидел в кресле. Хотя он ничего не видел, на столе ярко горела керосиновая лампа и лежало несколько книг. Старик медленно говорил, обращаясь к Азриэлу:

— Навестить пришел? Ну, слава Богу, опять увиделись. Я скучал по тебе, очень скучал. Ты же мой сын, в конце концов. Шутка ли сказать? «Как отец милует сынов…»[92] Твоя мать только о тебе и говорит. Особенно с тех пор, как с Миреле беда приключилась… Ну, всё от Господа. От Него только добро, да у нас не хватает силы это добро принять. Сами виноваты, что получаем суровое наказание. Когда отец дает сыну плод, а глупый ребенок выкидывает мякоть и ест кожуру, разве отец виноват?

— Отец должен бы его предостеречь, дать ему разум. Ты ведь имеешь в виду Небесного Отца?

— Конечно. Он дал разум. Кто же еще, если не Он? Дал разум, дал Тору, которая говорит, что можно, а что нельзя. «Нет наказания без предупреждения»[93]. Он предупредил, а мы не послушали. Чего же ты еще от Него хочешь?

— Послушали бы, если бы точно знали, что это от Бога. А как можно быть в этом уверенным? У каждого народа своя религия.

— Если бы можно было Его увидеть, не осталось бы выбора. А мир стоит на выборе. В чем вообще можно быть уверенным? В том, что завтра будешь жив? В заработке? Человек должен выбирать между истиной и ложью. А если бы каждый день раскрывались небеса и с них спускался сонм ангелов, то чего там было бы выбирать? Понимаешь, о чем я?

— Да, отец, понимаю.

— Ангелам все дается легко, поэтому они и не получают награды. А человек должен быть тверд в своей вере. Каждый день, каждую минуту. Даже величайший праведник сомневается. Даже про Ноя сказано, что он сомневался, и верил, и не верил. Пока не начался потоп и не загнал его в ковчег.

— Я помню, отец.

— Ну а как твоя медицина?

— Да так же, тоже ничего не известно наверняка. Приходится самому искать.

— Что ж, на то тебе зрение и дано. Вот потерять его — это беда. Теперь друг-то твой, забыл, как зовут, говорит, скоро можно будет операцию делать. Надо, говорит, только еще немного подождать. Когда совсем ослепну и эти — как их там? — катаракты толще станут, можно будет их снять. Так во всем: перед рассветом должно стать совсем темно. Этот мир заключен в оболочки, и, прежде чем отправиться на тот свет, блуждаешь в потемках. И что тогда делать? Кто верит, знает, что есть солнце. А человек без веры — как слепой, который думает, что, коль скоро он ничего не видит, нет ни солнца, ни звезд. Только тьма египетская…

В комнату вошла Тирца-Перл.

— Опять поучаешь? Он еще войти не успел, а ты уже со своими проповедями. Азриэл, я тебе клецки сварю.

— Не надо, мама, спасибо.

— Тогда, может, рисовой каши с молоком? Шайндл-то уехала. Что ж ты там ешь? Совсем без сил останешься. Вон, бледный какой. В твои годы мужчина…

— Мама, честное слово, я уже поел.

— Где ты поел? Давай все-таки сварю немножко риса. Не бойся, не отравишься. Ты же у нас доктор, сам должен знать: рис для желудка полезен.

— Ну, свари, если хочешь.

— Что значит «если хочешь»? Ты мой сын, так что нечего тут. Для меня ты по-прежнему ребенок. Ты-то всегда хорошим ребенком был. Вот Миреле — та была плакса. Чуть что — сразу в слезы. Я было думала, не сглазил ли ее кто. А вот чтоб ты заплакал, такого и не припомню. Я тебя до полутора лет грудью кормила, даже дольше. Что это за мода на дачу уезжать? Жена должна быть с мужем.

— Я тоже туда езжу на субботу. Мише, Мойшеле то есть, свежий воздух нужен, да и Шайндл не сказать что совсем здорова.

— А что с ней?

— Нервы.

— Когда ты врач по нервам, тебе все вокруг нервными кажутся. А вот я ни разу не слышала, чтобы кто-то был нервный. Когда про эти нервы знать не знали, никто ими и не страдал.

— Мама, знала бы ты, что из-за них бывает!

— Взяли злое начало в человеке и назвали его нервами… Менахем-Мендл, я на тебя тоже сварю.

— Не хочется молочного.

— Поешь, поешь. Голодать — это не на пользу.

Тирца-Перл ушла на кухню. Реб Менахем-Мендл сдвинул ермолку повыше и обмахнулся ладонью.

— Жарко что-то, да? Ну, на то оно и лето, чтобы было жарко. Ни ветерка! А ведь оглянуться не успеешь, как зима наступит. Сейчас три недели идут, после субботы девять дней останется[94]. Девятое ава, а там и элул[95] скоро. Как поживаешь-то? Как заработок?

— Ничего, зарабатываю.

— И всё медициной?

— А чем же еще?

— Что ж, неплохое ремесло, достойное. Врач — посланник Божий. Рамбам тоже был врачом, но нашел время написать «Яд хазоко»[96]. Так ты, бедный, все с умалишенными возишься?

— И с умалишенными, и просто с нервными.

— И какие они?

— Разные, у каждого свое горе. Вот сегодня молодой человек приходил. Влюбился, а она от него сбежала.

— Почему?

— Другого полюбила.

— История старая, как мир. Они евреи?

— Да, евреи.

— Порченые только, а? Что значит любить человека? Написано: когда раб, которого полагалось освободить, говорил «люблю господина своего и госпожу свою», ему прокалывали ухо и он оставался рабом. Раз все создал Он, то и любить надо Его. Ведь откуда красота берется? Тоже от Него. Мудрость праведника в том, чтобы видеть первопричину. Если вдуматься, откуда все свойства, то, выходит, любить надо только Всевышнего, благословен Он.

— Но ведь написано, что Иаков любил Рахиль.

— Так все образованные говорят. Это другое. Красота Рахили — из десяти проявлений Всевышнего. Что такое человеческая красота? Сегодня он красив, а завтра вскочила бородавка на носу, и всё, красоты как не бывало. Дочь Калмана была красива, и помещик уговорил ее креститься, не про нас будь сказано. А потом она ему надоела. Тем, кто гонится за благами этого мира, быстро все приедается. Так человек устроен.

— Согласен с тобой, отец.

— А если согласен, почему сам живешь иначе?..

3

Тирца-Перл поманила Азриэла на кухню.

Мать стояла перед сыном, сутулая, в чепчике на макушке. На горбатом носу — очки с единственным стеклом. На столе — «Менойрас гамоэр». Она смотрела на Азриэла с тревогой.

— Что там с Миреле? Что еще за несчастье на мою голову?

— Мама, я не знаю.

— Не знаешь? Тут девушка приходила, горбатенькая, из этих. Такое рассказала, что у меня в глазах помутилось. Не дай Бог, если отец услышит, ему и без того бед хватает. Что там произошло? Я уже боюсь на улице показаться, мне же глаза выцарапают. Таких, как я, раньше камнями побивали. Такого даже у цирюльников и фельдшеров не бывает.

— Мама, я в этом не виноват.

— Чего им надо? Если б она крестилась, и то легче было бы. Я бы знала, что потеряла дочь, и всё. А так ночей не сплю. Даст Бог, зачтутся мне мои страдания. Азриэл, чего они хотят?

— Мир освободить.

— Эти бандиты — мир освободить?! С ума они посходили! Они что, думают, Господь долго их терпеть будет? Хоть Он и обещал, что не будет нового потопа, но Содом-то уничтожил за грехи.

— Пусть Он поступает, как хочет.

— Почему ты не выяснишь, что там? Я толком и не поняла, что она говорила, горбатенькая эта. Мне сразу худо стало, голова крутом пошла. Думала, сгорю со стыда. Я ее и не разглядела даже. Так и сидела, будто дубинкой по голове ударенная.

— Да, мама, еще бы. Но ты-то в чем виновата?

— Как в чем виновата? Сказано же: «Проклят будет вырастивший такую»[97]. Раньше бы за это огнем сожгли. Она ведь из рода священников.

— Мама, мне пора.

— Хорошо, хорошо, иди. Видишь, что бывает с теми, кто Бога забыл!..

Реб Менахем-Мендл дремал в кресле. Азриэл подошел к отцу попрощаться. Старик вздрогнул и открыл голубые, по-детски наивные глаза. Азриэл пожал ему руку, пожелал здоровья. Потом поцеловал мать в морщинистую щеку и вышел на темную лестницу. До сих пор он думал, что мать ничего не знает о Миреле, но кто-то ей доложил. Горбатенькая какая-то. Да, ну и старость у родителей. В воротах он столкнулся с незнакомым мужчиной. Как ни странно, Азриэл сразу почувствовал, что это не случайная встреча. Потом он нередко вспоминал эту секунду. Загадка без ответа, разве что допустить, что и правда существует шестое чувство. Мужчина заговорил по-польски:

— Надеюсь, пан меня извинит. Не знает ли пан, где тут живет раввин?

— Вот эта дверь, справа. А что, собственно, вам угодно? Я его сын.

Силуэт мужчины качнулся в темноте.

— Вы доктор Бабад?

— Да.

Долгая пауза.

— Господин доктор, мне надо с вами поговорить. Ворота скоро закроют. Давайте лучше выйдем на улицу.

— Кто вы? Что вам нужно?

— Пусть пан доктор не беспокоится. Я не так опасен, как про меня говорят. Хотел представиться вашим достойным родителям, но раз случай свел меня с вами, то тем лучше. Прошу вас, пан доктор, найдите пару минут меня выслушать и не делайте выводов, пока я не закончу. Больше мне от вас ничего не надо.

— Но кто вы?

— Меня зовут Стефан Ламанский. Я муж вашей сестры.

— Муж? Впервые слышу, что она замужем.

— Не официально, но… Пожалуйста, давайте выйдем. Вон дворник уже идет запирать. Так вот, я ее муж и хочу остаться ее мужем, когда она выйдет на свободу или сможет бежать. Я в ужасном положении, господин доктор, страшнее и представить невозможно. Собирался поговорить с вашими уважаемыми родителями, но, насколько я понимаю, они не знают польского. Это и удерживало меня до сих пор. Я думал о вас, доктор Бабад, но слышал, что вы, как бы это сказать, человек нетерпеливый. Однако я попал в западню, и мне необходимо, чтобы у вас нашлось терпение и желание меня выслушать. А то и начинать не стоит.

— Говорите, я вас слушаю. Вам куда?

— Мне? Все равно. Куда пойдет пан доктор, туда и я. Вообще-то я человек решительный, но уже три раза сюда приходил, топтался перед домом ваших родителей, да так и не зашел. Сегодня попозже пришел, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из посторонних. К сожалению, я не знаю жаргона. И вдруг встречаю вас. Разве это не странно? Я так нервничаю, что мне все кажется странным, обычное необычным. К тому же у меня жар. Нельзя с постели вставать, но эти дикие слухи, которые про меня распускают, и ужасный случай с Мирой — все это так меня взбудоражило, что… Простите, доктор, что я так невнятно выражаюсь. Даже не знаю, с чего начать. Мне не привыкать к трудностям, но это слишком для одного человека. Бывают удары, против которых не устоять. Сбивают с ног быстрее, чем успеваешь понять, откуда они посыпались. Наверно, доктор Бабад, эти отвратительные сплетни уже до вас дошли. Вы понимаете, о чем я.

— Да, я уже слышал.

— От кого? Хотя не важно. Это ложь, доктор Бабад, чудовищная ложь! Я мог бы вам поклясться, но у нас, атеистов, даже нет возможности поклясться чем-нибудь святым. Все, что я могу, это дать вам честное слово, что я стал жертвой преступного оговора, скандальной клеветы, на которую способна разве что охранка или черносотенцы — ее подручные. Меня обложили со всех сторон, ведь за мою голову шпики пообещали пять тысяч рублей. По всей России разосланы депеши. Даже мои товарищи, за которых я без колебаний пожертвовал бы жизнью, готовы меня предать, буквально уничтожить. Я не могу выйти из дому, потому что боюсь, что кто-нибудь тут же застрелит меня в спину, как обычно поступают подлые трусы. Я дал им знать, что готов предстать перед судом своих товарищей, и, если они признают меня виновным, я сам пущу себе пулю в лоб. Но у меня даже нет права, которое есть у любого уголовника, — права на защиту. Меня приговорили без суда. Я сказал, мне нечем клясться. Но память о моей матери для меня свята. Для меня в мире нет ничего более святого. И я клянусь вам ее прахом, доктор Бабад: все, что я вам рассказал, — чистая правда!

Хриплый кашель прервал речь Стефана Ламы. Он прикрыл рот ладонью. Азриэл не верил своим глазам. Этот незнакомый человек, назвавшийся мужем его сестры, чуть не разрыдался перед ним посреди улицы.

4

Азриэл только сейчас спохватился, что они уже дошли до конца Цеплой. Слева стояла казарма жандармерии, справа — Волынского полка. Было темно и тихо. Стефан Лама высморкался в платок и тихо сказал:

— Пусть пан доктор меня простит.

В последние месяцы Азриэл нередко думал об этом провокаторе Стефане Ламе, который заманил его сестру Миреле в сеть, да еще и обесчестил. Когда ребенком, в хедере, Азриэл читал историю о Симеоне и Левин, которые вырезали Сихем из мести за свою сестру Дину, ему очень не нравился их поступок. Он считал, что Иаков правильно проклял их перед смертью: «Симеон и Левий братья, орудия жестокости мечи их»[98]. Но теперь Азриэл куда лучше понимал гнев братьев. Ведь с их сестрой обошлись как с блудницей. И вот перед ним стоит совратитель и всхлипывает в платочек — слезливый мерзавец в широком воротнике, помятом и несвежем. В тусклом свете фонаря Азриэл видел, что Лама небрит и бледен. На нем каскетка с клеенчатым козырьком, в руке сумка. Он напоминал Азриэлу рекрута. И он еще называет себя мужем Миреле! Зятек нашелся!

— А чего вы, собственно, хотели от моих родителей? Вы же знаете, они несколько старомодны… Раввин…

— Да, конечно, конечно. Не думайте, доктор Бабад, что мне легко далось это решение, — заговорил Стефан Лама уже другим голосом. — Я вынужден отсюда уехать. Это буквально вопрос жизни и смерти. Не хочется стать жертвой недоразумения или даже злого умысла, ведь движение распалось на два враждебных лагеря, идет борьба, которая может быть выгодна только врагу. Среди нас появились так называемые патриоты, которые под маской социализма пытаются разжечь ненависть, обманывают народ, подстрекают его к новому восстанию. Нет нужды объяснять вам, господин доктор, как бессмысленны и опасны подобные фантазии, как они вредны для дела пролетариата. Националистический чад отравляет атмосферу шовинизмом и ненавистью, и на поверхность поднимаются пиявки, кровососы со свиными рылами. Эти вампиры веками отбирали у народа хлеб, до смерти пороли крестьян и помогали врагу рвать Польшу на куски. Не буду рассказывать вам, какую мерзкую роль сыграл наш последний королек, Понятовский[99]. Вы знаете, что он помог поработить Польшу, а потом этот любимчик кровавой Екатерины стал ее придворным льстецом и попрошайкой, наподобие альфонсов, которые, состарившись, выпрашивают кусок хлеба в борделях. В тысяча восемьсот шестьдесят третьем паны обратились к крестьянам и рабочим за помощью, но, к счастью, народ понял, что свой палач не лучше чужого, и послал этих авантюристов с их казацкими братишками куда подальше. Разумеется, за все это опять расплачивался труженик, он всегда покрывает расходы. И теперь эта патриотическая зараза опять нашла поддержку, и где? В наших рядах. Даже не могу описать, что там делается. Рассуждают якобы о рабочих, их положении, но в действительности думают лишь об одном: как вернуть власть помещикам и отобрать у народа последний кусок, те крохи, которые швырнул ему Александр II. Будто бы хотят освободить Польшу от чужого ярма, а на самом деле мечтают надеть на страну свое. В Европе, особенно во Франции, есть группы, которые осознают эту опасность и не устают предупреждать. Их вождь сейчас в Париже, молодой человек, блестяще образованный. Недавно он приезжал в Варшаву. Само собой, нелегально, под чужим именем. Если его схватят, его ждет виселица. Он ветхозаветного вероисповедания, и вы не поверите, доктор Бабад, но некоторые, пытаясь опровергнуть его аргументы, опускались до самого гнусного антисемитизма. Я сам не из тех, кто скрывает свои убеждения, а у этих мерзавцев накопилось столько яду, что они могут пойти на любую подлость. Им хотелось бы избавиться от меня, потому-то они и закрывают глаза на то, что провокатор, а может, и не один, находится в их рядах. По правде говоря, они все там провокаторы. Предатель останется предателем, как бы он себя ни называл… Но что же я вам голову морочу? Вам ведь это неинтересно.

— Почему же? Я слышал, что произошел раскол у русских, но что в Польше тоже — это для меня новость.

— Вообще-то я не имею права об этом рассказывать. Хотя, с другой стороны, никакой тайны тут нет. А я полностью доверяю вам, доктор Бабад, уже потому, что вы брат Миры. Это, конечно, внутренние партийные дела, но ведь все равно шила в мешке не утаишь, эти секреты и так всем известны. Я уже не одну неделю болен, серьезно болен, нервы совсем расшатаны. Спать не могу, это хуже всего. У меня всегда были стальные нервы, а сейчас до того дошел, что, бывает, мышь зашебаршит — я вскакиваю. Я понимаю, что говорю бессвязно. Вот вы что-то спросили, а я уже и не помню что. Это тоже от нервов. Да, о ваших родителях. Дело в том, что я вынужден уехать за границу и мне хотелось бы увидеть ребенка, хоть раз. Понимаю, как вам неприятно это слышать, но ведь это все-таки мой ребенок, мой и Миры. Дитя любви. Я знаю, как филистеры относятся к таким детям, но я выше этого. И, уверен, вы тоже достаточно прогрессивный человек, чтобы не придавать значения мелким формальностям. Если бы Мира была на свободе и ваши родители потребовали бы выполнить ту или иную церемонию, я бы согласился, чтобы не доставлять им бессмысленных огорчений. Все же нужно различать старшее поколение, которое просто не может принять прогресса, и лицемеров, которые маскируют свою косность революционными фразами… Короче, я надеялся, что они дадут мне адрес.

— У них нет адреса. Отец вообще ничего не знает. Мать слышала, но…

— Значит, уважаемый доктор, мне очень повезло, что я вас встретил. Надеюсь, вам понятны мои муки. Хотя бы раз увидеть своего ребенка! Наверно, вы скажете, что это сентиментальность, но есть же биологические законы, которые…

Стефан Лама замолчал. Они прошли Мировскую и оказались на Электральной. Ни одного прохожего, погашенные окна и темные ворота тонули в ночной тишине. Азриэлу стало не по себе. Вдруг появится патруль и их обоих арестуют? Или, может, за ними следит кто-нибудь из революционеров. Азриэл слышал немало историй о том, как они мстят. Надо бы поскорее отделаться от этого Стефана.

— Ребенок на Дзикой, недалеко от Повонзека. Но должен предупредить: они вам не друзья. Может, вам не стоит самому лезть в петлю?

— А кто они? Я в том районе всех знаю.

5

— Их фамилия Цибуля, — сказал Азриэл. — Его зовут Йонас. Слесарь.

— Цибуля? Что-то не знаю таких.

— По-моему, они связаны с организацией. С ребенком сидит горбатая девушка, не помню ее кличку. Зовут Эдзя.

— Горбатая? Тоже не встречал. Странно. А дом какой?

Азриэл назвал номер.

— Завтра же схожу, посмотрю. Слесарь на дому работает?

— Ни разу его там не застал.

— Ладно, завтра сам увижу. Спасибо вам, огромное спасибо. Вы сами понимаете, что все это произошло — как бы сказать? — совершенно неожиданно. Это была катастрофа, но я пока надеюсь, что все кончится хорошо.

— Хорошо? Она может шесть лет отсидеть, а потом ее куда-нибудь сошлют. Как ребенок будет расти без родителей, что из него выйдет?

— Все не так уж плохо. Этот варварский режим долго не протянет. Что-то произойдет.

— Что произойдет? Разве только эпидемия начнется.

— Доктор, вы пессимист. А вот я, несмотря на все свои несчастья, не утратил веры в человека. Эра несправедливости не может длиться вечно. Сейчас, как говорится, тьма перед рассветом. В Европе прогресс, пролетариат поднимает голову. Его сила возрастает с каждой новой фабрикой. Даже Бисмарку пришлось допустить рабочих депутатов в рейхстаг. Они в открытую произносят речи о социализме.

— Из чего следует, что пролетариат так хорош? Судя по вашим же словам, они далеко не святые.

— Вожди, те, кто гонится за привилегиями, но не массы. Народ всегда хорош, даже слишком хорош, и в этом его трагедия. Народ — как медведь, который сам не понимает, насколько он могуч. Но ничего, едва этот медведь нанесет лапой один удар, как тут же осознает свою силу. И тогда — конец всем тиранам!

— Где написано, что сам народ не может стать тираном? Откуда тираны берутся? Тоже из народа.

— Доктор, вы шутите. Кого народ будет угнетать? Сам себя?

— Не исключено.

— Это пессимизм. Ваша сестра как-то сказала, что вы читаете Шопенгауэра. Я тоже его читал, но не так страшен черт, как его малюют. Когда народ придет к власти, все переменится. Настанет свобода, а там, где человек свободен, всегда побеждает разум. О Марксе знаете?

— Читал о нем немного. Насколько я понял, он на свой лад толкует Дарвина.

— Не совсем так.

— Если все виды борются за существование и эта борьба — сила, которая фактически создала все, от блохи до человека, то как она может исчезнуть? Разве гравитация знает исключения? Как можно ее ликвидировать? Как в мире, построенном на причинно-следственных связях, ни с того ни с сего может наступить царство свободы?

— Я вижу, доктор, вы глубоко начитаны. Гравитация тоже знает исключения, воздушный шар, например. И любой план, любая человеческая система пытается избежать слепой причинности. Разве нет? Да и свобода — тоже следствие определенных причин.

— Он так считает, но откуда знать, что так и будет? Это не более чем благое пожелание. Они уже перегрызлись в России, а теперь вы говорите, что то же самое начинается в Польше. Будет, как во время французской революции, а может, и гораздо хуже. Здесь они тоже не обойдутся без гильотины.

— Кто «они»? Рабочим незачем убивать друг друга. Труду нужна кооперация.

— Торговле тоже нужна кооперация.

— Торговля построена на конкуренции, а в чем конкурировать рабочим? Средства производства будут совершенствоваться. Работа будет забирать все меньше времени, и народ сможет заниматься образованием, совершенствоваться, развиваться. Национализм исчезнет вместе с капитализмом. Пролетариат везде одинаков, и его стремления более или менее совпадают. Он положит конец любому фанатизму и примет только научно обоснованные истины. А все остальное выбросит, как мусор.

— А почему одни рабочие должны мерзнуть в холодной Сибири, а другие разгуливать по Французской Ривьере? Почему одни должны прозябать в убогих деревнях, а другие — жить в Париже или Швейцарии? Даже здесь, в Варшаве, все рвутся в центр, все хотят жить в роскошных квартирах. Кому охота сидеть в мансарде где-нибудь в Воле. Равенство физически невозможно, так что привилегии и привилегированные будут всегда. Если жизнь — продукт бесконечного убийства, как утверждает Дарвин, то убийство никогда не прекратится.

— Нет, это неверно. Вы медик и о вопросах социологии судите поверхностно, простите за дерзость. А я занимаюсь этими вопросами день и ночь. Борьба идет между классами, но когда человечество построит бесклассовое общество, она исчезнет, а вместе с ней исчезнет и фальшивое, искусственное разделение на религии и народы. В отличие от утопистов Карл Маркс — ученый. В «Капитале» он доказал, что сама история ведет к тому, что… Однако уже поздно, а мне надо еще кое-куда зайти. Может, еще встретимся при более благоприятных обстоятельствах.

— Будем надеяться.

— Если бы я не был полностью убежден в истинности того, что говорю, я бы сегодня же вечером пустил себе пулю в лоб.

— Не стоит, не стоит. Вы же сказали, что надеетесь на лучшие времена.

— Конечно. Что нового слышно о вашей сестре?

— Она в Цитадели. В пятом корпусе.

— Я знаю.

— Всё по-старому. Затягивают процесс. Может, он еще не один год продлится.

— Это их обычная тактика. У них ни свидетелей, ни доказательств. Слишком мало даже для царского суда. В любой комедии должна быть хоть капля реализма. Что ж, спокойной ночи и большое, большое спасибо. Я сейчас, как я уже говорил, в западне, но, надеюсь, за границей у меня будет возможность доказать свою невиновность. Если сможете повидаться с сестрой, передайте ей, что я ни в чем не виноват.

— Хорошо. Если, конечно, удастся с ней поговорить.

— Я понимаю, какие трудности…

— Эти трудности будут всегда, — вдруг сказал Азриэл, еще не зная, куда его поведет и что он скажет дальше. — Жизнь — постоянный кризис, и человек, да и любое существо, каждую минуту находится на краю пропасти, ходит по канату. Жизнь — вечная игра, и никакая сила на свете не может этого изменить. В будущем риск станет больше, а не меньше. То, что сегодня происходит на поле боя, станет повседневностью. Каждую минуту человек будет играть с жизнью и со всем, что у него есть.

Стефан Лама остановился.

— Почему вы так считаете? Это, извините, мистицизм в чистом виде.

— У меня свое понимание дарвинизма. Теория теорией, а факты фактами. Жизнь — это опасность, поэтому борьба неизбежна. Другими словами, борьба за существование — это самоцель. Опасность — как воздух, которым дышит все живое.

— Если принять вашу точку зрения, получается, жизнь должна становиться все тяжелее.

— Так и есть.

— Ну, это у вас сейчас просто настроение такое. У меня больше причин опустить руки, чем у вас, доктор Бабад. Я потерял все: дом, родителей, семью, друзей. Здесь, в Варшаве, мне платят злом за добро. Я говорю не о том, что я сделал для народа, но о личных отношениях. Теперь я вынужден все оставить и бежать куда-нибудь за границу, и можете не сомневаться, что репутация провокатора побежит впереди меня. Вы не представляете, какой ужас и какую ненависть вызывает само это слово. Да иначе и быть не может. Попасть под такое подозрение — хуже смерти. И что мне делать? Покончить с собой, что ли, и тем самым подтвердить правоту настоящих провокаторов и предателей? Нет уж. Я хочу, чтобы все узнали правду. И надеюсь, так и будет, я смогу доказать. Да, я рискую каждую минуту, каждую секунду, каждые полсекунды, именно так, как вы говорите. Но я никогда не соглашусь, что в этом смысл жизни и тем более что это исторический закон. Впрочем, уже поздно, а мне еще далеко идти. Спокойной ночи, доктор Бабад. Спасибо за все.

— Спокойной ночи.

Стефан Лама подал Азриэлу руку и качающейся походкой побрел прочь. Азриэл смотрел ему вслед: проходимец в потертой куртке и мятой каскетке, с сумкой в руке. «Все-таки вид у него подозрительный. Арестуют сегодня же, — подумал Азриэл, — или кто-нибудь из своих пристрелит». Ему казалось, он видит человека, который идет в последний путь.

6

Когда Азриэл распрощался со Стефаном Ламой, было уже полпервого. Азриэл пошел домой. Ему казалось, что горечь всей его жизни превратилась в горечь во рту. Он замерз, в носу свербило, болела голова, ноги были как ватные. Приходилось сплевывать на каждом шагу. «Что со мной? Заболел, что ли? Или с ума схожу?» Разговор с любовником сестры оставил тяжелое впечатление, а собственные слова о том, что любые усилия бесполезны, подействовали, как яд. «Что я тут делаю? Взять да к чертовой матери покончить со всем этим раз и навсегда, — думал Азриэл. — С Шайндл — это все равно не жизнь. Чем дальше, тем тоскливее. Сумасшедшие и полусумасшедшие донимают, как мухи. Ничего не достиг, даже позаниматься времени нет. Тошнит от этой рутины. Надеяться? А на что мне надеяться? Все проиграл, все потерял. Идиот я все-таки. Мог бы на Ольге жениться, карьеру сделать, но ради дочки Калмана Якоби всем пожертвовал. Ну, те, кто добровольно идет на гибель, не имеют права на что-то претендовать. Для овец, которые отдают себя на съедение волкам, рая не предусмотрено…» Надо прибавить шагу, ему в семь утра вставать. Но он по-прежнему еле переставлял ноги. Ерунда, не важно… «Эх, и зачем я детей наплодил! — вдруг подумал он с болью. — Придется, значит, дальше тянуть эту канитель!» Он разозлился на Шайндл. Просил же ее аборт сделать, но она из тех, что только и умеют размножаться, как кролики. У нее одна задача — добавлять ему побольше забот. Азриэл чуть не задохнулся от гнева. «Ничего, я еще отомщу. Уйду от нее. Вот если бы я умер? Жили бы они себе дальше, она бы, наверно, опять замуж вышла. А я, дурак, должен костьми ложиться ради этих паразитов!..»

Он подошел к воротам и несколько раз дернул звонок. Пошло оно все к черту! Чтоб им провалиться!..

Дворник открыл, недовольно ворча. Азриэл даже не приготовил для него монетку. В темноте поднялся по лестнице. Черти? А интересно было бы, если бы они существовали. Это значило бы: все-таки что-то есть… Что-то такое, что не прошло через мясную лавку Дарвина… Войдя, Азриэл сразу заметил, что в комнате горит свет. «Еще не ложился, негодяй, — покачал головой Азриэл. — Сидит над какой-нибудь дурацкой книгой, глаза портит. Юриспруденция! Законы джунглей!..» Он открыл дверь и увидел сына. Юзек сидел в кресле, тужурка расстегнута, руки на коленях, волосы взъерошены. Всегда спокойный, застегнутый на все пуговицы, сейчас он выглядел взволнованным и растерянным. «Что это с ним?» — подумал Азриэл.

— Почему не спишь? — спросил он вслух. — Что уставился в одну точку? Раздевайся и ложись.

Юзек даже не пошевелился.

— Папа, мне надо с тобой поговорить.

— О чем? — Азриэл почувствовал беспокойство. — Ночь на дворе. Мне уже вставать скоро.

— Папа, сядь.

— Да что случилось-то? Говори давай.

— Я не пойду в университет.

Азриэл нахмурился.

— А куда? Лавочку откроешь?

— Уеду отсюда.

— Куда уедешь? Черт возьми, да что с тобой?

— В Палестину.

— Ну, счастливого пути! — усмехнулся Азриэл. — Праматери Рахили привет передавай.

— Папа, я не шучу.

— Ты что, каких-то речей наслушался или брошюру Пинскера[100] прочитал?

— Все гораздо серьезней, чем ты думаешь.

— Что серьезней, чего ты мне голову дуришь? Или выкладывай все по порядку, или вообще хватит об этом. Я не могу из тебя каждое слово тянуть.

— Почему ты сегодня такой злой?

— Не твое дело! Мне поспать надо хоть пару часов. Даже лошадь без отдыха пахать не может.

— Папа, лучше я тебе завтра все расскажу.

— Нет уж, давай сегодня. Только покороче. Ну, я слушаю! Куда ты ехать собрался, какая муха тебя укусила?

— Я этого не выдержу…

— Чего не выдержишь? Что опять язык проглотил?

— Антисемитизма этого. Ты не знаешь, через что я в гимназии прошел, я тебе никогда не рассказывал, смысла не было. Но теперь скажу. Мне там проходу не давали, все, учителя, ученики. Сто раз на дню, если не тысячу, напоминали, что я еврей. Ты экстерном учился, а я в гимназию каждый день ходил. Меня там даже били, и не раз. Но теперь такое случилось…

— Что случилось?

— Еще с двумя студентами к Лудсу пошли. Сидим за столиком, никого не трогаем, вдруг двое заходят и начинают к нам цепляться, оскорблять. А потом один сорвал с меня фуражку и швырнул на пол. Я его на дуэль вызвал, а он ответил, что от жидов вызов не принимает. И ударил меня…

— А ты почему его не ударил? Вас же трое было.

— Он меня выше на голову. А те двое испугались. Над нами все кафе смеялось, кто-то в мою фуражку еще и воды налил. Так что я и фуражку потерял, и честь. Нет, папа, я так больше не могу! Лучше умереть, чем так жить.

— Мы две тысячи лет так жили.

— Вот и хватит. С меня довольно. Тот, кому в шапку воду льют, а он молчит — червь, а не человек.

Азриэл почувствовал жар в груди.

— Ты прав. Но Палестина — не выход.

— А где выход? Я все обдумал. Если не уехать, то мне только застрелиться остается. Сперва его застрелить, а потом самому. Хотя я его не узнаю, если встречу. Такой удар получил, что всю жизнь не оправиться.

— Когда это было?

— Вчера.

— Вчера? А что же твои товарищи?

— Сидели тихо, глаза поднять боялись. Евреи — это не люди. Сам знаешь, папа, такая жизнь нас кастрировала.

Азриэл не ответил. Вышел в коридор, постоял в темноте.

7

Через несколько минут он вернулся в комнату.

— А что конкретно ты собираешься делать? Турки не лучше поляков или русских. Не давай кому попало забивать тебе голову.

— Я знаю, папа. Но это наша страна. Наша земля.

— Почему она наша? Потому что евреи жили там две тысячи лет назад? Знаешь, как все народы перемешались за это время, сколько народов вообще исчезло? Если перекраивать карту мира, исходя из того, что было две тысячи лет назад, три четверти человечества должны переселиться. И с чего ты взял, что мы действительно происходим от тех самых израильтян? Откуда у меня светлые волосы и голубые глаза? Древние евреи были черноволосые.

— Откуда ты знаешь? И потом я-то как раз черноволосый. Но я не собираюсь копаться в генеалогии.

— Что ты будешь там делать? Болота осушать, чтобы малярию подхватить? Для этого гимназию закончил?

— Папа, я здесь не останусь. Ненавижу этот город. Не хочу ходить по улицам, где кто-нибудь может указать на меня пальцем: вон тот, кто получил пощечину.

— Там тоже кто-нибудь может тебя ударить, турок или араб.

— Там я смогу ответить.

— Ответишь, и тебе ответят. Никто тебе ничего не гарантирует. Евреев бьют две тысячи лет. И в нашей стране нас тоже били. Вавилоняне, греки, римляне. Польшу тоже разорвали на части.

— Поляки у себя дома. Они ведут нормальную жизнь.

— Ты можешь стать поляком или даже русским. — Азриэл тут же увидел неправду своих слов.

— По-твоему, это выход?

— Нет, но… Если что-то менять в жизни, стоит сперва подумать, а не кидаться сразу начать все с нуля. Ты можешь в Европу поехать учиться. Там евреев не бьют.

— Бьют, бьют. Я читаю «Израэлит». «Der Jude ist unser Unglück»[101] — главный лозунг везде, в Пруссии, Австрии, Венгрии. Я не могу принять веру тех, кто меня бьет.

— А какая у тебя вера? Во что верим мы, современные евреи? Что вообще в нас осталось еврейского? Ладно, пойду-ка я спать. Завтра у меня тяжелый день. Тут вопрос только в том, кого как назвать. Я не радикал, но национализм — это нелепость. Чем пруссак отличается от австрийца? Или датчанин от норвежца? Из-за чего мелкие немецкие княжества сотни лет воевали друг с другом? Чистое безумие.

— Это безумие — закон жизни.

— Так будет не вечно. Из-за чего эта вражда? Точно не из-за идей. Все хотят одного — власти. Возьми хотя бы Америку. Мешанина из сотен народов. Кстати, можешь стать американцем. Все, что для этого нужно, это шифскарта[102].

— Все евреи не могут стать американцами.

— А ты обо всех не думай. Ты молодой еще, вот и повторяешь все, что где-то услышишь. Евреи так же могут вернуться в Палестину, как мадьяры — снова стать татарами. Ладно, давай завтра поговорим. Спокойной ночи.

— Папа, если бы я думал, как ты, я был бы социалистом.

— И что? Посадили бы, как твою тетку Миреле. В Цитадели места хватит.

— Но что же делать?

— По крайней мере, не вредить. От безумия лекарства нет.

— Папа, я уеду отсюда.

— Не собираюсь тебя держать.

Азриэл ушел к себе в спальню и хлопнул дверью. Час от часу не легче. Когда Шайндл услышит, она тут все вверх ногами поставит. Она же с ним как курица с яйцом носится. «Все летит к чертям!» — сказал он себе. Не зажигая света, сел на кровать и начал раздеваться. «Вот гордая бестия, — ворчал он себе под нос. — Моя кровь, сразу видно!..» Лег, но не мог уснуть, все чувства обострились до предела. Подумал: «Вот так с ума и сходят. Копится напряжение, пока что-то в мозгу не перевернется». Он долго размышлял над этой импровизированной теорией. А что, не хуже других теорий, о которых он читал в книгах и журналах по психологии. Он каждый день узнаёт новые имена и гипотезы, высосанные из пальца. Накопили массу материала, но методы лечения недалеко ушли от Средневековья или времен Гиппократа. Азриэл никогда не пропускал статей Шарко, а недавно услышал новое имя молодого психиатра Жане. Эрлих предложил окрашивать клетки крови. Рейхерт исследует эмбриологическое развитие мозга. Бирсов, Герлах, Гольджи вносят вклад в изучение нервной системы, но чем это поможет пациентам Азриэла из клиники бонифратров и еврейской больницы? Он, Азриэл, никого не может загипнотизировать, даже Шайндл. Гипнотизер Фельдман показывал чудеса, но все демонстрации гипнотизма, которые Азриэл наблюдал в больнице, были очень сомнительны и не приводили к окончательному улучшению.

Он сам изо дня в день становится всё более нервным. Азриэл сравнивал свое расстройство с творчеством писателя или художника, которому постоянно нужна новая тема, хотя творческий порыв всегда одинаков. С детства Азриэл испытал все: ему снились дурные сны, он боялся нечисти и покойников, смерти родителей, разных бедствий и катастроф, его преследовали навязчивые идеи и вспышки безумия, которым и названий-то нет. Он мучился запорами и бессонницей, страдал от собственной застенчивости и ипохондрии, боялся разориться. Да и чего только не боялся! Через все мировые трагедии прошел. Каждая плохая новость в газете причиняла боль, рассказы пациентов лишали покоя. И при этом — постоянная тоска и гнетущие мысли, что он неправильно живет, впустую тратит время. А что делать? Вот такой он, не может примириться с человеческой слепотой и бесцельным существованием. Вечные вопросы: «зачем?», «для кого?», «куда?» Все держится на честном слове: семейная жизнь, принадлежность к еврейскому народу, профессия. В Палестину? Допустим, Палестина. Надо же хоть на что-то опереться: на Тору, Талмуд, Огюста Конта, Карла Маркса. Валленберг? Пускай выходит за Валленберга. Революция? Пускай совершают революцию. Ему, Азриэлу, скоро сорок. Старость не за горами. Все, что он смог, это по наследству передать детям свои страдания. Юзек хочет уехать. В глазах Зины нет-нет да и мелькнет немая печаль, как у многих в пубертатный период.

Однако все-таки надо несколько часов поспать, если он хочет встать вовремя. Азриэл закрыл глаза. Бром он принимать не стал, до этого он не опустится. Лежал неподвижно и прислушивался к неразберихе в собственной голове. Мысли оседали вниз, как не растворившиеся комочки препарата в плохо взболтанном пузырьке с лекарством. Сексуальные фантазии наталкивались на беспокойство о Юзеке. Кружились слова, сами по себе, без связи, без смысла. Вспыхивали разноцветные пятна: красные, зеленые, синие, фиолетовые; становились то ярче, то темнее, меняли форму, превращаясь то в квадраты, то в ромбы, то в трапеции; сливались друг с другом и разрывались на части. И, как ни странно, в этом хаосе, кажется, была какая-то гармония, какая-то закономерность. Может, тут действовала та же сила, что выстраивает кристаллы и рисует на стеклах морозные кусты и деревья. Но как это все работает?.. Азриэлу снился сон: он опять был мальчишкой. К отцу пришел мясник, принес легкое. Они надували его, осматривали, хлопали по нему ладонью, искали изъян. Кто-то оторвал струп, «вора», как его называют мясники. И вот отец говорит:

— Трефная!

И Азриэл понимает во сне, что происходит какая-то ошибка: струп отрывают, только если скотина кошерная.

Глава XV