1
Лето прошло, наступила осень, потом зима. Варшава бурно развивалась. Повсюду провели электричество, появились телефоны. Говорили, что скоро из Варшавы можно будет звонить в Лодзь и даже в Петербург и Париж. Газеты каждый день сообщали о новых технических достижениях, но, несмотря на это, город оставался грязным, люди жили бедно, многие голодали. Строились дома, появлялись даже новые улицы, но в городе становилось все теснее, целые семьи ютились в сырых, темных подвалах, жилье дорожало. Доктор Завадский, убежденный либерал, напечатал в популярном медицинском журнале серию статей, построенных на статистике, в которых доказывал, что благодаря развитию промышленности, медицины и гигиены население Польши растет так быстро, что ртов становится гораздо больше, чем хлеба. Если рождаемость будет и дальше повышаться с такой же скоростью, в недалеком будущем наступит перманентный кризис, проще говоря, голод. Доктор Завадский напомнил читателям о теории Мальтуса и намекнул, что пора отбросить средневековые предрассудки и всерьез задуматься о контроле рождаемости, как в Англии, Франции и других цивилизованных странах. Один католический журнал тут же выступил с нападками на доктора Завадского, либералов, суфражисток, социалистов и атеистов, а заодно на богатых евреев, которые гонятся за модой и пытаются принести в Польшу западноевропейский декаданс.
Пока доктор Завадский был занят этой полемикой, в его доме разыгралась трагедия, как сказал бы сам Марьян, вполне в духе Средневековья. Неожиданно пропал Люциан. Он несколько месяцев прожил у Завадских, но однажды вечером, в начале октября, вышел из дому и не вернулся. Фелиция волновалась, плакала и в конце концов обратилась в полицию. Люциана искали, но не нашли. Фелиция дала объявление в несколько газет, но никто не откликнулся. После долгих сомнений Фелиция пошла к гадалке и медиуму пани Хмельской. Пани Хмельская попыталась вызвать дух Люциана, но тщетно. Гадалка заключила, что Люциан по-прежнему на этом свете. Она посмотрела в хрустальный шар и сказала Фелиции, что ее брат жив, находится где-то в Варшаве или недалеко от города и скоро объявится. Заодно гадалка обратилась к душам графини и графа Ямпольских. Родители тоже сообщили несчастной дочери, что их сын Люциан жив, он попал в какую-то любовную историю, но, с Божьей помощью, благополучно из нее выпутается. На глазах у Фелиции Хмельская занавесила окна и вошла в транс. В темноте раздался мужской голос. Это был дух старого польского генерала, погибшего во время восстания Костюшко. Во время сеанса Фелиция будто бы почувствовала холодное дуновение ветра, и кто-то невидимый прикоснулся к ее затылку, а потом погладил по щеке. У Фелиции не осталось сомнений, что Хмельская и правда разговаривает с духами. Но разве можно к такой обращаться? Это же колдовство! Церковь резко выступает против спиритистов, считая их слугами дьявола. А Марьян смеется над ними и называет их жуликами, шарлатанами, вымогателями и аферистами. Фелиция ничего не рассказала ни мужу, ни исповеднику. Впервые в жизни она утаила от священника свой грех. Ее мучила совесть, у нее пропал сон, хотя до этого она спала прекрасно.
Дети тоже нервничали из-за внезапного исчезновения Люциана. Владзя, который только начал учиться на медицинском факультете, жаловался, что отцовское исчезновение и объявления в газетах сильно ему вредят: его не принимают в аристократические студенческие кружки. Он говорил, что хочет уехать учиться в Краков, а лучше во Францию. Вся Варшава знает, что у него мать еврейка, а отец отсидел за убийство. Один студент даже узнал имя его деда: Калман Якоби. Этот студент так донимал Владзю, что тот вызвал его на дуэль. Чуть не дошло до кровопролития. Владзя сказал, что был бы счастлив, если бы отец вообще никогда не вернулся.
Мариша успела привязаться к «папочке». Он всегда был с ней ласков, целовал ее и покупал подарки. Теперь Мариша грустила, ходила по дому молчаливая и задумчивая и иногда плакала во сне. Как ни странно, с тех пор как Люциан ушел из дому, Ванда тоже изменилась. Они с Маришей спали в одной комнате, но вдруг между девушками какая-то кошка пробежала, и Ванда стала ночевать в маленькой боковой комнатушке, хотя там не топили. Единственным, кого мало заботило бегство Люциана, был Марьян Завадский. Он повторял, что шурин — психопат, маньяк, преступник и подлец. Для семьи лучше держаться от него подальше. Пока он был здесь, он палец о палец не ударил, только бездельничал, трепал языком, хвастался и жрал. Марьян дал ему переписывать свою рукопись, но дальше первой страницы дело не пошло. Этот Люциан — прирожденный дармоед. То, что у него приличные, толковые дети, Завадский рассматривал как аргумент против отсталых биологов, которые считают, что всему причиной наследственность. Вот, пожалуйста — у него в доме трое детей, три живых примера, что гораздо важней среда и воспитание.
У доктора Завадского дел было по горло. Он принимал пациентов на дому, работал в двух больницах, ездил в карете с визитами. Кроме того, он участвовал в издании медицинской энциклопедии, писал книгу и состоял в разных обществах. Торшер в его кабинете горел до двух часов ночи. Марьяну Завадскому собирались дать должность профессора в Варшавском университете, но он сам все испортил, открыто высказывая либеральные взгляды. И все же его высоко ценили. Несколько раз его вызывали в замок генерал-губернатора. Вся польская аристократия хотела видеть Завадского своим семейным врачом. Он играл в шахматы с железнодорожным магнатом Валленбергом. Для сына сапожника Марьян Завадский сделал потрясающую карьеру. Фелиция рано постарела, увяла и давно охладела, но Марьян Завадский все равно очень любил жену. Она была заботлива и нежна с ним, как мать, повышала его престиж, была отличной хозяйкой. Приемные дети доставляли ему не меньше радости, чем родные, а может, и больше. У него не было с ними никаких забот…
Однажды ночью, когда доктор Завадский писал работу о сердечной патологии, в коридоре раздались шаги. Кто-то постучался в кабинет. Это была Ванда в халате поверх ночной рубашки и домашних туфлях.
— Чего не спишь? — удивленно посмотрел на нее доктор Завадский.
— Папа, я заболела.
— Что у тебя болит?
— Сердце.
— С чего ты взяла, что это именно сердце? Потому что в доме врача живешь?
— Бьется.
— Оно и должно биться. Подойди сюда.
Он приставил к ее груди стетоскоп.
— Здорова, как корова. Иди спать!
2
Ванда ходила в выпускной класс. Она должна была окончить гимназию еще в прошлом году, но вдруг стала получать плохие отметки, двойки и даже единицы. Она поздно начала учиться, одноклассницы называли ее Маткой: Ванда как-то обмолвилась, что хочет выйти замуж и родить двенадцать детей. Учителя часто подшучивали над панной Вандой, самой старшей в классе, взрослой девушкой с высокой грудью и полными бедрами. Слишком хорошей ученицей эта крестьянская дочь не была никогда, а тут у нее совсем пропала охота заниматься. Фелиция начала говорить, что надо нанять ей репетитора. Однажды вечером доктор Завадский позвал Ванду к себе в кабинет, чтобы проверить, как она знает тригонометрию. Оказалось, девушка не понимает разницы между синусом и косинусом. Доктор Завадский достал из стола лист бумаги и карандаш и велел Ванде принести циркуль и транспортир. Марьян чертил на бумаге графики, злился на приемную дочь и ругал на чем свет стоит российскую систему образования. В Западной Европе педагоги ищут новые методы, стараются облегчить процесс обучения, внести в него больше жизни, больше практики. А тут будто и не слышали, что был такой Песталоцци. Марьян Завадский объяснял Ванде, как все просто: вот синус, вот косинус, вот тангенс, вот котангенс. Это же не какая-то абракадабра, любой ребенок и то поймет.
Он кричал на нее, а у нее лицо шло багровыми пятнами. Она еле сдерживалась, чтобы не расплакаться. «Что, если сказать ему правду? Он может мне помочь», — думала Ванда. Он был ниже ее на голову, но у этого маленького человечка с морщинистым лбом и седыми растрепанными волосами вокруг лысины было все: деньги, положение, знания, ум и при этом честность и доброе имя. А она, Ванда, глупа и вдобавок грешна, нечиста. Она потеряла невинность. Отдалась тому, кто убил ее отца. Уже третий месяц, как у нее нет кровотечений. Она предала всех: Господа милосердного, и покойного отца, и добрых господ, которые взяли ее к себе в дом, и Маришу с Владзей. Остался единственный выход — смерть. «Нет, не могу ему сказать. Лучше умереть!» — решила Ванда. Дрожащими руками она собрала со стола листы бумаги и чертежные принадлежности и пошла к себе в комнату. Ноги стали как деревянные, на пороге она чуть не упала. «А вдруг он заметил? А что, если он догадается? — спрашивала она себя. — Господи, пошли мне смерть, избавь меня от позора!» Она вошла в комнату и бросилась на кровать. «Что он со мной сделал, что он сделал! Лучше бы к отцу на тот свет отправил! Я заслужила наказание! Смерть — это еще мало. Кожу надо с меня содрать и уксусом полить… Даже на исповеди не призналась. Все осквернила, церковь, святую общину. Проклятая я, пропащая!..» Панна Ванда купила в аптеке пузырек йода, но хватит ли, чтобы отравиться? Может, лучше повеситься? Или пойти на чердак, где она согрешила, и выброситься из окна? Нет, зачем пачкать мостовую мозгами и кровью? Завадским придется покупать гроб, оплачивать похороны. Лучше всего утопиться в Висле. Тело съедят рыбы, а душа отправится в ад…
Панна Ванда тихо всхлипывала. Она подложила под щеку полотенце, чтобы не замочить подушку слезами. Да, пока Висла не замерзла, она должна это сделать! Оставить записку, чтобы Завадские знали, из-за кого она пошла на такое? А как же ее настоящая семья? У нее есть мать, сестры, братья. Они так гордятся, что она учится, что живет у благородных людей. А он? Где он сейчас? Думает ли о ней хоть изредка? Раскаивается ли? Нет, у таких, как он, нет совести. Они гордятся своими победами. Говорят красивые слова, чтобы заманить в сети невинную душу. Лежа с ней, он болтал о ее отце, которого сам убил. Это он издевался над ней… Поверить невозможно, что бывает на свете такая подлость. А как поверить, что она, Ванда, способна так низко пасть? Отдаться убийце, слушать его дьявольские речи, пока он осквернял ее тело. Она целовала губы, которые проклинали Бога и человека, насмехались над смертью и всем святым. Есть ли на свете большая мразь, чем она, Ванда? Какое наказание она заслужила? Сам Люцифер не смог бы выдумать чего-нибудь хуже. Этот Люциан — дьявол, а не человек…
Ванда закусила кулак, чтобы в других комнатах не услышали ее плача. Понемногу слезы иссякли. Тихо, неподвижно лежала она в темноте. Стала вспоминать подробности: как он целовал ее в коридоре, шептал комплименты, нежно покусывая за мочку уха, как рассказывал про восстание, про апашей в Париже, про Стахову, Касю, Бобровскую и Маришу — крещеную еврейку, которая умерла в Отвоцке. Ловко же он вскружил Ванде голову! Медленно, будто невзначай, разжег в ней огонь греха. Золотые горы обещал, говорил, увезет ее в Калифорнию или на Корсику. Они уедут на пароходе за море, начнут новую жизнь, нарожают детей. Где ж ее мозги были? Разве она не видела, что он врет? Как могла поверить его обещаниям? Что ж она, не понимала, что может забеременеть? Он опьянил ее, околдовал, подчинил своей воле. Она совсем перестала соображать. День и ночь только и думала, как бы побыть с ним лишнюю минутку. На какие только хитрости ради этого не пускалась! Такое придумывала, словно была прирожденной мошенницей и лгуньей. Теперь она сама не понимала, как у нее хватало смелости. В доме, внизу, принимают гостей, а они лежат наверху, на чердаке. Один раз чуть не забыли дверь закрыть. Совсем стыд потеряла, как последняя шлюха. А кто ж она? Шлюха и есть, даже хуже… Ну а потом? Потом, когда она сказала ему, что беременна, он сбежал, не попрощавшись. Сейчас, наверно, шляется где-нибудь с дружками Войцеха Кулака… С такими же, как он сам… Хотя кто знает? Может, к этой швее вернулся, к Бобровской. Или к Касе.
Вдруг Ванда кое-что вспомнила. За день до исчезновения Люциан читал на чердаке газету и вдруг сказал: «Сдох старый пес!» Умер Щигальский, режиссер, который жил с этими бабами, пока Люциан сидел в тюрьме. Кажется, Люциан еще сказал, что Щигальский к ним переехал. Значит, в газете может быть адрес… В голове у Ванды зашевелились мысли, начал созревать план — последняя соломинка, за которую хватается утопающий. Она подумала, что газета может до сих пор валяться на чердаке, там давно не прибирали. Ванда села на кровати и прислушалась, затаив дыхание. Прежде чем покончить с собой, она должна хоть разочек его увидеть, сказать то, что она мысленно говорила ему сто раз на дню…
3
Утром, собираясь в гимназию, Ванда сказала Фелиции, что после уроков пойдет навестить своих, как она их называла: мать, братьев и сестер. Она никогда не ходила к ним на неделе, только по субботам. Фелиция удивилась, но возражать не стала. Она прекрасно видела, что девушка страдает, но считала, что это из-за плохих отметок, и собиралась нанять ей репетитора. В классе Ванда все пропустила мимо ушей. Аттестат, который недавно был для нее так важен, потерял всякую ценность. Она не слышала, что говорят с кафедры учителя. Краснолицый профессор с седыми бакенбардами читал лекцию по логике, рассказывал о каких-то силлогизмах и цитировал стишок на латыни, с помощью которого проще запомнить, как их строить. Из этого стишка у Ванды осталось в голове только одно слово — Барбара. «При чем тут Барбара?» — удивлялась она. На перемене Ванда пошла в туалет, чтобы избежать разговоров с одноклассницами. В соседней кабинке заперлись две девочки. Они о чем-то шептались и хихикали. Ванде показалось, что они говорят что-то неприличное. Что ж, им все можно, они девственницы… После уроков Ванда сразу ушла, не подождав Маришу — та была классом моложе. Гимназия находилась на Маршалковской. Ванда пошла в сторону Свентокшиской. Оттуда по Багно и Панской можно попасть на Желязную.
Да, ночью Ванда нашла газету. В некрологе было написано, что последние недели Щигальский жил у своей старой приятельницы Эльжбеты Бобровской, вдовы актера Винценты Бобровского, который когда-то блистал на сцене в поставленных Щигальским пьесах. Был там и адрес: улица и номер дома. И вот Ванда отправилась на поиски Люциана…
Когда она вышла из гимназии, было еще светло, но зимний день короток. С утра шел дождь, потом похолодало, и дождь сменился снегом, сухим и колким. Над железными кровлями висело низкое, желтое, как ржавчина, небо. На Свентокшиской поставили печку и продавали жареную картошку — первый признак зимы. Из трубы шел дымок, то пытался подняться вверх, то расстилался по земле. У печки грели руки носильщики. Тупые, мутные глаза людей, которым давно не на что надеяться. По Панской брела старая прачка с огромным узлом на спине. Непонятно, как она не упадет под такой ношей. «Не одной мне тяжело, другие тоже мучаются, — подумала Ванда. — Как я до сих пор этого не замечала?» Ей захотелось подать милостыню какому-нибудь бедняку, но все нищие, видимо, попрятались от непогоды. Была б тут где-нибудь церковь, чтобы зайти, преклонить колени перед статуей Богородицы! Ванда начала тихо молиться, как это делала Фелиция: «Боже всемогущий и милостивый, Ты видишь мои страдания, знаешь о моем горе. Да, я согрешила, но он заколдовал меня, ослепил… Святая Дева, что мне делать? Плохо мне…» Снег с каждой минутой становился все гуще. Он уже не таял на меховом воротнике и колол шею, словно белый еж. Прохожих было мало, Ванда двигалась сквозь снежную пелену. Все побелело: тротуары, балконы, печные трубы. Попался навстречу еврей с облепленной снегом черной бородой, в длинном кафтане и сапогах с широкими голенищами. Он шагал против ветра — согбенная фигура с опущенной головой. Куда он идет? Наверно, в свою молельню… Он тоже молится Богу… Открытый магазинчик, за прилавком еврейка в чепце, вяжет чулок четырьмя спицами. Знает ли она, как она счастлива? У нее муж и дети, законные, а не какие-нибудь ублюдки. Ей не нужно сдавать экзамены и получать аттестат. Откуда-то появился высокий человек с шестом, на конце шеста язычок пламени — то ли фонарщик вышел зажигать газовые фонари, то ли ангел принес на землю небесный огонь. Дорога пошла под уклон. По обеим сторонам улицы стояли лавки и мастерские, где трудились сапожники, портные, жестянщики. Черный человек с волосами, как проволока, грязный, как трубочист, работал клещами. Не смотреть! А то ребенок будет уродом!.. Ванда улыбнулась: в ней просыпаются материнские чувства…
На Желязной Ванда долго искала, где живет Бобровская. Номеров на домах не разглядеть из-за снега, а лампочек у дверей, как в новых кварталах, тут не было. Уличные фонари отбрасывали тусклый соломенно-желтый свет. Наконец кто-то показал ей калитку, она вошла, и на нее тут же накинулась собака. Ванда отогнала ее папкой с тетрадями. Девушка распахнула дверь и выплеснула помойное ведро, чуть не попав Ванде на ноги. Она объяснила Ванде, как пройти к Бобровской. Осторожно поднявшись на крыльцо по гнилым ступеням, Ванда постучалась. Никто не отозвался. Она открыла дверь и сразу услышала крик: — Закрывай! Небось не лето!
В клубах пара толстая женщина гладила на столе платье. Горела керосиновая лампа. Завопил попугай в клетке.
— Стой! Дай снег смету.
Бобровская взяла веник и смела снег с башмаков Ванды.
— Что привело сюда паненку в такую метель?
— Вы пани Бобровская?
— Я, кто же еще.
— Простите…
Ванда замолчала.
— Ты говори, говори. А я гладить буду, а то утюг остынет. Чего хочешь-то? Пошить что-нибудь нужно?
— Простите. Может, пани знает, где найти графа Люциана Ямпольского?
Бобровская притопнула ногой.
— Надо же, я ведь как нутром чуяла! А на что он тебе? Животик, что ли, тебе приделал?
У Ванды чуть сердце не остановилось. Она попятилась к двери.
— Да не беги! Я женщина простая, привыкла прямо говорить. Снимай пальтишко, садись. У меня глаз наметанный, все вижу, мне пальца в рот не клади. Вон табурет. Садись к печке, погрейся. Чем смогу, помогу.
У Ванды потекли слезы, в горле застрял комок. В ней смешались два чувства: страх и давно забытая крестьянская покорность. Она еле смогла выговорить одно слово: «Спасибо».
— Ты раздевайся, раздевайся. Пальто просуши, а то, как выйдешь, продует. Погоди, сейчас доглажу. Граф твой — негодяй, уголовник, первый хам во всей Варшаве. И как ты ему в лапы попала? А ты ведь по виду-то из благородных…
— Простите…
— Ну, не плачь. Сейчас закончу, и поговорим. Что за собачья погода! А ты даже без калош, без зонта. Да ранец-то сними, никто твоих книжек не съест…
Бобровская набрала в рот воды из ковшика и брызнула на расстеленное на столе платье.
4
Ванда говорила сквозь слезы, шмыгала носом и сморкалась в платочек. Бобровская поставила перед ней чашку горячего чаю, но Ванда к нему даже не прикоснулась. Бобровская беспрестанно всплескивала руками:
— О Господи! Дочка убитого! Отца на тот свет отправил и дочь совратил! Ребенка ей сделал! Да большего негодяя во всем мире не найдешь! Совсем у него сердца нет. Убийца, бабник! Дьявол, а не человек. Понятно, понятно. Добрые люди тебя к себе взяли и его детей от той еврейки, чахоточной… Ой, мамочки, что-то мне аж худо стало! Поверить не могу! Вот же скотина, вот сволочь! Душегуб проклятый! Как же ты могла с ним, если он твоего батюшку убил? Уговорил, голову вскружил тебе? Да, язык у него хорошо подвешен, это он умеет. Когда ему от тебя что-то надо, сразу ласковый становится, мягкий, как масло. Знаю я его. Очень хорошо знаю. Он и меня опозорил на весь свет. Когда-то друзьями были. Свой тут был, мой хлеб ел. Я у Щигальского, царство ему небесное, для него роли выпрашивала. А он чем отблагодарил? Ославил меня. По судам из-за него затаскали, в газете написали. Сам в тюрьму за убийство пошел, а мне свою любовницу с ублюдком подкинул… Мать-то ее, Каси этой, его от виселицы спасла, а он с дочкой закрутил. Привычка у него такая, семьи разрушать. Прямо тебе скажу: последнее дело спать с убийцей своего отца. Невинности уже не вернешь… Я-то тебя не осуждаю, я ни в кого не кидаю камни. А раз уж ты пришла ко мне, то выкладывай все до конца. Как родной матери…
Ванда опять разрыдалась.
— Где он сейчас?
— Где он сейчас? — усмехнулась Бобровская. — Хороший вопрос. Не больше твоего знаю, где он. Когда из тюрьмы вышел, визит мне нанес. Только я его прогнала к чертям собачьим. И Касе этой тоже на дверь указала. В прислуги пошла, наверно, а ребенка на своего отца бросила. Непутевый человек, пьяница, даже жалко его. Но я ее в доме оставить не могла, не нужен мне тут ее любовничек. Если он от тебя скрывается, ни в жизнь его не найдешь, милая моя. Или за границу уехал к чертовой матери, или где-нибудь здесь с блатными якшается, с которыми в тюрьме сдружился. А если и найдешь, что толку? Соли ему на хвост не насыплешь…
— Простите, но что же мне делать теперь?
— Ну, хватит выть!.. Была бы ты из простых, я бы тебе рожать посоветовала. Мало ли незаконных детей, стало бы одним больше. Но ты в благородной семье живешь, нельзя, чтобы тебя с пузом видели. Пока незаметно, но это ненадолго. Сколько, говоришь, у тебя праздников не было?
— Третий месяц.
— Значит, еще надежда есть. Знаю одну акушерку. Она тебе выскребет. Опасно, конечно, да и грех к тому же, но что тебе остается? Они ж тебя из дому выгонят, а родная мать на порог не пустит. Ничего, не ты первая. Раньше оно редко бывало, а теперь к таким акушеркам и знатные дамы приходят, которые на пианино играют. Мы, женщины, Богом прокляты. Оно, само собой, денег будет стоить, но та, к которой я тебя отведу, свое дело знает. Ей опыта не занимать, раньше в больнице работала. Двадцать пять рублей берет, но зато у тебя кровотечения точно не будет. А сейчас иди домой, ложись в постель. Больной притворись, полежи несколько дней. Одно условие: что бы ни случилось — а то, знаешь, всяко бывает, можно и на ровном месте ногу сломать, — держи язык за зубами. Чего чай-то не пьешь?
— Спасибо.
— Давай, вытирай слезы. Попала в беду, надо выкарабкиваться. В другой раз умнее будешь. Деньги есть у тебя?
— Нет. Откуда?
— Четвертной выложить придется, деньги вперед. Потом еще дрожки взять, до дому доехать. Придумаешь какую-нибудь отговорку, скажешь, плохо стало на улице, в обморок упала. Зубы заговорить всегда можно. Были б у меня деньги, я бы тебе одолжила. Потом отдала бы, а нет — и ладно, да я сама без гроша. Может, какие украшения есть?
Ванда уже не плакала. Она согрелась, сняла берет. Бобровская подала ей миску каши и кусок хлеба. Ванда ела и поверяла этой незнакомой женщине свои секреты. Да, есть колечко с бриллиантом и сережки. Заложить? Хорошо, заложит. Но возьмут ли в ломбард? Она даже не знает, где это. А вдруг заподозрят, что она краденое принесла? Ванде казалось, что это говорит не она, а кто-то другой. За один вечер она стала взрослой, детство кончилось. Тяжелое чувство. Она спокойно разговаривала о том, что совсем недавно вызывало у нее отвращение или смех. Она стала как те женщины, что приходили к ее матери («настоящей матери») излить душу. Ей показалось, что у нее даже голос изменился. «Разве бывает, чтобы человек так быстро стал другим? — думала она. — Или это сон?»
А Бобровская наставляла:
— С чего это тебя заподозрят? Ты же девушка взрослая. Только беретика этого не надевай и книжек с собой не бери. Лучше к какому-нибудь еврею иди. Ему все равно, кто ты и откуда украшения, лишь бы прибыль получить. Посмотрит в микроскоп, и, если камень настоящий, получишь рубля два. Он тебе расписку даст, что ты должна процент платить, пока свою вещь не выкупишь. Если вовремя не заплатишь, он ее на аукционе продаст.
— Где такого еврея найти?
— Да их сколько угодно. Один тут есть, недалеко, на Желязной.
— И как же я двадцать пять рублей наберу?
— Ничего не поделаешь, раз это столько стоит…
— Да и некогда. Мне в гимназию ходить надо.
— Про гимназию забудь!
— Как это «забудь»? Не могу же я прийти домой и сказать, что… Они ведь столько денег потратили.
— А это уже не мое дело. Я тебе вообще ничего не должна, ты мне никто. Могла бы просто тебе сказать, чтоб ты мне голову не дурила, и до свидания. Но такой уж я человек, всем помочь пытаюсь. Если вижу, что у кого-то горе, сразу сердце кровью обливается. Кто бы он ни был, хоть жид…
— Может, пани за меня в ломбард сходит? Я не умею.
— Когда? Как? Да меня скорей, чем тебя, заподозрят. У меня украшений нет. Были когда-то, но ничего не осталось, кроме крестика. Так когда пойти собираешься? Чем быстрее, тем лучше. А чем дольше тянуть, тем опаснее будет.
— Да, я понимаю.
— И зачем я в чужое дело полезла? Мало мне своих бед?.. Давай, доедай кашу!.. В мои годы уже покоя хочется хоть капельку, ей-богу…
Бобровская поднялась, но тут же снова села и, не выпуская пустой чашки, из которой пила Ванда, сложила руки на коленях.
5
Был поздний вечер. Доктор Завадский, Мариша и Владзя пошли в театр. Фелиция осталась дома. Она терпеть не могла французских комедий, где смеются над Богом, церковью и семьей. «Как можно в субботу вечером смеяться над всем святым, а в воскресенье утром идти в костел? — вопрошала Фелиция. — Как могут эти непристойности сочетаться со словами Библии?» Доктор Завадский возражал, что сейчас в театр ходят все, даже священники. Евангелия не имеют никакого отношения к реальности, а во французских комедиях жизнь показана правдивее, чем во всех церковных проповедях. Но Фелиция ответила:
— Лучше книгу почитаю.
Завадский хотел взять в театр Ванду, но она сказала, что должна навестить мать, и ушла сразу после обеда. Она сочинила целую историю. Приезжает дядя из Плоцка, надо испечь пирог. Фелиция удивилась. Она никогда не слышала, что у Ванды есть дядя в Плоцке. Но если девочка хочет навестить родных, Фелиция не может ей мешать. В последнее время Ванда плохо выглядела. В гимназиях слишком большие нагрузки. Изучают всех русских царей, всех этих Иванов. Забивают детям голову знаниями, которые никогда не пригодятся. Учат чему угодно, но не тому, как стать настоящей христианкой, верной женой и хорошей хозяйкой. Эта новая педагогика только калечит. Прививают детям жадность, эгоизм, безбожие и презрение к старшим. Как ни печально, это так.
Фелиция сидела в будуаре и читала жития святых, старинную книгу с золотым обрезом и гравюрами, материнское и бабкино наследство. Чуть ли не каждую минуту Фелиция думала о Люциане. Где он сейчас? Как такой мог родиться у них в семье? Недавно из Замостья пришла открытка от Хелены. У нее пятеро детей, старший, Юзеф, совсем взрослый. У брата Фелиции, который после восстания уехал в Лондон, уже внучка. Ей дали английское имя — Кэтрин Джоан. Брат писал раз в год, поздравлял с Рождеством. По письмам видно, что он стал забывать польский язык. Вставляет английские слова. Многие фразы, хоть и написаны вроде бы по-польски, выглядят очень странно. Даже почерк изменился. «Остался ли он католиком?» — думала Фелиция. У него жена англичанка. Ведь протестанты знать не знают, что такое истинная вера…
Фелиция задремала. Ей приснился сон. Гостиная уставлена горящими свечами, на столе гроб. Монахини читают по молитвенникам, входят какие-то девушки. Фелиция вздрогнула, проснулась и перекрестилась. «Господи Иисусе, Матерь Божья, смилуйтесь!..» Она видела все очень отчетливо: каждую свечу, каждый огонек, серебряную отделку гроба, черные платья монахинь. Даже чувствовала сладковатый запах воска и ладана. Что это значит? Почему? Может, Фелиция увидела свою смерть? Или смерть кого-нибудь из близких? К ней, Фелиции, никто бы монахинь не позвал… От страха холодок пробежал по спине. Фелиция опустилась на колени. Была бы здесь часовенка, как когда-то в поместье!.. Держа в руке жития, Фелиция шептала молитву и быстро крестилась. Внезапно раздался звонок. Уже вернулись из театра? На часах только четверть одиннадцатого, а они завели привычку приходить из театра не раньше двенадцати. Что-то случилось, какое-то несчастье? Фелиция с трудом поднялась с колен. Рот наполнился слюной, она судорожно сглотнула. «Господи, пусть лучше со мной, чем с кем-нибудь другим. Накажи меня вместо них. Я свое отжила. Возьми меня к Себе, Господи! Не могу я больше страдать!..» Она слышала, как служанка открывает дверь. Хотела выйти в коридор, но от страха не могла шагу ступить. Что-то девушка долго возится с замком. Вдруг подумалось: «Сейчас покойника внесут! Господи, дай мне сил выдержать это испытание! Огради от беды, да будет благословенно имя Твое!..» В ту же секунду дверь распахнулась, и в будуар ввели Ванду. С одной стороны ее поддерживала под руку служанка, с другой — какой-то мужчина, видно, извозчик. Лицо Ванды было белым как мел.
— Она жива, жива! — не своим голосом крикнула Фелиция. — Что с ней?!
— Чувств лишилась у меня в дрожках, — повернулся к ней извозчик.
— На диван ее, быстрее! — приказала Фелиция. — Ванда, что с тобой? Ты не умрешь, не умрешь! Доктора! Надо «скорую помощь» вызвать!
В кабинете Завадского уже был телефон, но Фелиция до сих пор ни разу не пользовалась этим аппаратом. Она всегда вздрагивала, когда он начинал звонить. Есть в этих механизмах какое-то колдовство, что-то дьявольское. Но сейчас Фелиция кинулась к этой адской машинке. В кабинете было темно. Фелиция бросилась на кухню за спичками, но не смогла их найти. Схватила керосиновую лампу и опять побежала в кабинет. Рука дрожала. Хоть бы не уронить, пожара не устроить. Лампа дергалась, как живая, огонек метался за стеклом. Фелиция поставила лампу на стол и подошла к телефону на стене. Сняла трубку, приложила к уху, но кажется, неправильно, не той стороной. Попыталась перевернуть, шнур запутался. Из трубки доносились бормотание и визг.
— Быстрее! «Скорую помощь»! Говорит жена доктора Завадского! — закричала Фелиция. На станции что-то кричали в ответ, но она не могла разобрать ни слова. Может, извозчик умеет звонить? Она пошла обратно в будуар. Ноги не слушались, она спотыкалась на каждом шагу, как в ночном кошмаре. Вошла и увидела на ковре кровь. Ванда лежала с открытыми глазами, уже без пальто. Платье тоже в крови. Фелиция бросилась к извозчику.
— Добрый человек, вы по телефону говорить умеете? Вызовите «скорую помощь»!..
— У меня лошадь замерзнет.
— Помогите, прошу вас! Я заплачу!.. Мадзя, воды принеси! Вот, возьмите лошадь накрыть!..
Кроме персидского ковра, в комнате был небольшой плюшевый коврик. Фелиция подняла его и подала извозчику. Он взял его, но тут же протянул обратно.
— Христом Богом прошу, пойдемте к телефону. Мадзя, покажи ему!..
— Не умею я по телефону разговаривать. Все дрожки кровью заляпали… Вы мне три рубля должны.
— Заплатим, заплатим. Где сумочка моя? О Господи! Деточка, что с тобой? Упала откуда-то? Дрожки сбили? Да ответь же!
Извозчик надел шапку.
— Никто ее не сбивал. Рожает или выкидыш. Лучше повитуху зовите. Не видите, что ли?
6
Зимним вечером Фелиция сидела в будуаре и читала жития. Завадский принимал в кабинете пациентов. Читая, Фелиция думала о своем и боролась с дремотой. В последнее время она ночью не могла уснуть, а днем глаза слипались от усталости. Слава Богу, Ванда не умерла (может, благодаря молитвам Фелиции), но оставить ее в доме Фелиция не захотела. Гимназию тоже пришлось бросить. Завадский пристроил Ванду в больницу, она ходила на курсы сестер милосердия и при этом отрабатывала свое содержание. Произошедшая история была для Фелиции ударом, а для детей — позором. Фелиция часто вспоминала свой сон. Можно ли изменить судьбу? Вдруг Фелиция услышала, как кто-то отпирает входную дверь, не изнутри, а снаружи. Показалось? Раздались быстрые шаги, и на пороге появился Люциан, в куртке и высоких сапогах, на голове каскетка, какие носят рабочие или блатные. Бородку отпустил. Стащив с головы каскетку, он объявил:
— А вот и я!
— Звонить надо в дверь, когда приходишь.
— Не хотелось с прислугой столкнуться.
Раньше Фелиция вскрикнула бы от радости, неожиданно увидев брата, но после скандала с Вандой ее уже ничего не могло поразить. Она не удивилась бы, если бы Мариша сделала то же самое, что Ванда, или если бы Владзя вдруг пошел по стопам отца, или если бы узнала, что Марьян ей изменяет. Она спокойно и грустно смотрела на Люциана.
— Значит, жив.
— Жив. Только не думай, что я опять тут поселиться собираюсь. Попрощаться пришел.
— Уезжаешь?
— Да, в Америку.
— Марьяну не попадись на глаза. А то как бы он какой-нибудь глупости не сделал.
— Какой глупости? Пусть попробует! Я вооружен. Если меня кто-нибудь хоть пальцем тронет, сразу пулю в лоб.
Фелиции стало страшно.
— Не лезь к нему! Он вспыльчивый, но добрый и зла тебе не желает. Он тебя любит, как брата. К тому же он тебя старше.
— Подумаешь! Насколько он старше? И никто меня не любит. Я всех ненавижу, и все меня ненавидят. Я загнанный зверь. Бежать надо из этой проклятой Польши. Меня убить хотят!
Фелиция почувствовала слабость во всем теле. Казалось, ее покидают последние силы.
— Кто хочет тебя убить? Ты сам себе злейший враг.
— Хватит с меня этих бабьих разговоров! Я не за тем пришел, чтоб ты мне мораль читала. Мне деньги нужны.
— Что ж, спасибо за откровенность.
— Сколько сможешь дать?
— Всё, что у меня есть. Но не больше, у Марьяна просить не могу. А сколько тебе надо?
— Пятьсот рублей.
— Я тебе свой жемчуг отдам. Заложишь. Он больше стоит.
— Насколько больше?
— Раз в двадцать.
— Хорошо. Расписку тебе принесу. Или сама заложи, если хочешь. А Ванда где?
— Зачем она тебе? Мало зла ей причинил?
— Скажи, где она!
— В больнице какой-то. На сестру милосердия учится.
— В какой больнице?
— Не знаю. Что тебе от нее надо? Оставь ее в покое. Все равно ведь уезжаешь. Достаточно всем нам бед наделал.
— Каких бед? Сидишь тут, в тепле, в добре, а я скрываться должен. Ты на пуховых перинах лежала, когда я с кацапами воевал, в лесу траву ел с голоду. Я бы тоже мог на богатой жениться и в карете разъезжать, если бы согласился москалям служить, как те чертовы предатели.
— К чему этот разговор? Сейчас Польша переживает плохие времена, но Бог нам поможет.
— Какой еще Бог? Бога нет, мы бы сами себе помогли, если бы не были народом вшей, крыс и клопов. Не хочу больше быть поляком, слышишь? Хочу уехать в Америку и забыть эту вонючую страну. Там есть право на свободу мысли. Осточертела эта жизнь, эта ложь, эти сказочки про Христа и Богоматерь и прочее дерьмо. Мария была просто шлюха, Иисус — незаконный сын еврейского плотника. Вот это правда!
Фелиция не пошевелилась.
— Что с тобой? Что тебя гнетет?
Люциан поморщился.
— Да всё. Что за собачья жизнь? Рождаемся во грехе, мучаемся несколько лет, и на корм червям. Тошно мне! Зачем я этих чертовых детей породил? Тоже ведь сдохнут. Маришу кто-нибудь совратит рано или поздно, во Владзе есть какая-то жестокость. Никого не люблю, только тебя немного. Но ты уже старая. Лет на семьдесят выглядишь. Нездорова, может?
— А тебе не все равно?
— Мне-то все равно. Просто вошел, и показалось, что мать увидел. Сколько тебе лет? Ладно, Фелиция, мне пора! — спохватился Люциан.
— Хорошо, не буду задерживать.
— Все сразу навалилось: и есть нечего, и денег ни гроша, еще и заболел.
Фелиция вздрогнула.
— Что с тобой?
— Не важно.
— Что-то серьезное или так?
Он криво улыбнулся. Один глаз у него был заметно больше другого. Люциан стоял перед ней бледный, как снег за окном, в бородке проседь, над высоким лбом залысины, на губах будто пьяная ухмылка. Фелиция заметила в нем то, что может увидеть только старшая сестра: было в Люциане сходство и с отцом, и с матерью, но остались и собственные детские черты, знакомые ей с тех давних лет, когда она играла с ним в родительском поместье. Казалось, он хочет сказать что-то смешное, но не решается.
— Это против правил хорошего тона, — начал он наконец, — но у меня…
И он назвал венерическую болезнь.
— Это лечится.
— Да, я знаю.
Фелиция закрыла лицо ладонями. Люциан подошел к окну. Она опустила руки и посмотрела на него. Со спины он выглядел гораздо старше. Одно плечо ниже другого, волосы на затылке взлохмачены, ноги в высоких сапогах нетвердо стоят на полу. Вдруг Фелиция почувствовала, что к ней возвращаются силы. Она встала и подошла к нему.
— Не ходи в этой куртке, надень что-нибудь другое. Простудишься.
Люциан не ответил.
— Люциан, еще не поздно!
Он быстро обернулся.
— Ладно, давай жемчуг!
— Сейчас дам, он твой. Тебе врач нужен.
— Какой еще врач? Ты про своего паршивого мужа? Для меня все кончено.
— Но почему, почему?
— Просто так. Отстань.
Он резко опустил руку в карман брюк. Фелиция догадалась, что у него там револьвер. Люциан смотрел на нее, одновременно как маньяк и как ребенок, у которого только что появилась новая игрушка. «Вдруг правда выстрелит, — подумала Фелиция. — Наверно, то был мой гроб…» Но страха она не почувствовала, напротив, ей даже стало смешно. Значит, вот как выглядят убийцы и совратители. Мальчишка, глупый мальчишка! Ребенок с револьвером… Вспомнились слова Евангелия: «Не ведают, что творят…» Она потянула его за рукав.
— Вынь руку из кармана!
Рядом с сестрой ему стало легче и спокойней. «Надо бы и ее застрелить, — подумал он. — Чтобы не мучилась… Прямо ко лбу приставить и…» Он посмотрел на нее весело, с отчаянной радостью человека, который уже дошел до точки. «Сейчас узнаю, есть Бог или нет…» Фелиция словно прочитала его мысли.
— Глупый. Есть Бог.
И пошла прочь из комнаты. Надо поговорить с мужем. Вдруг ей стало ясно, что Марьян поможет Люциану, как бы ни был на него рассержен.
7
Тот вечер Люциан провел с Фелицией и Марьяном. Марьян не был специалистом по венерическим болезням, но все-таки осмотрел шурина и дал лекарство, чтобы снять боль. Решили, что на другой день Люциан пойдет к венерологу, старому знакомому Марьяна. Люциан даже немного поговорил с Владзей и Маришей. Потом все трое, Люциан, Марьян и Фелиция, допоздна просидели в столовой. Марьян рассказывал о новых достижениях медицины. Он не раз упомянул старую теорию, что в человеческом организме всем управляют нервы и мозг. «Человек — это механизм, — повторял Завадский. — Очень сложный, но все же механизм. Да фактически и вся природа — механизм: космос, Солнечная система, каждый лист на дереве, каждый цветок в горшке. В школьных учебниках всё по отдельности: физика, химия, ботаника, зоология, космография. Но в природе все силы действуют сообща». Фелиция возражала, а Люцинан принял сторону Марьяна.
— А что у меня не в порядке? — спросил он зятя. — Физика или химия?
— У тебя функциональное заболевание.
— Что это значит?
— В целом механизм исправен, но один винтик полетел.
— Думаешь, можно починить?
— Знаешь, что тебе нужно? Жена и профессия.
— И чем бы я мог заняться?
— Сначала вылечись. На твоем месте я пошел бы на аптекаря учиться.
— Учиться? В моем возрасте?
— Не такой уж ты старый. И женщину с деньжатами еще сможешь найти.
— Оптимист ты, зять, однако.
— Нет, почему же? У женщин перверсивная натура, они любят шарлатанов.
И Завадский подмигнул Люциану, чтобы показать, что это просто шутка, он не хочет его оскорбить.
Люциан побрился и принял ванну. Он выпил чаю с малиной, поцеловал Фелицию и пошел спать. Как же все-таки он любит сестру, которой причинил столько горя! А она все ему простила. Если таким может быть один человек, то почему такими не могут стать все? «Неужели ее физика или химия так сильно отличаются от моих? Мы же родные брат и сестра». Люциан вошел к себе в комнату. У него опять есть дом, пусть хотя бы на время. Он долго сидел на кровати, удивляясь, как он мог так запутаться, натворить столько бед. «Зачем я это делал? Почему? — спрашивал он себя. — Будто в меня какой-то бес вселился. Пора прекращать эту комедию!» Ему не было ни радостно, ни грустно. Он сидел, уставившись на носки сапог. «А вот возьму и останусь здесь… Хватит уже. Все, я вылечился. Навсегда». Люциан разделся, положил револьвер в ящик ночного столика, укрылся одеялом и вскоре задремал. Через несколько часов он проснулся. Открыл глаза. Спать больше не хотелось. Люциан сел на кровати. Жгучая боль, которая мучила его в последние дни, прекратилась. Он стал думать о Ванде, которую таким ужасным способом привел в этот дом и точно так же выгнал отсюда. «Простила ли она? Да, конечно. И она меня любит. Жаль, у нее денег нет, — вдруг пришло ему в голову, — а то могла бы стать для меня той женщиной, о которой Марьян говорил. Я бы стал аптекарем, а она аптекаршей. Вместе бы капли отсчитывали». Люциан улыбнулся. «А я уже в Америку собрался или застрелиться. Просто нервы. Не могу так больше. Лучше спокойно прожить несколько лет, что мне осталось…»
И вдруг подумалось, что не осталось ему ничего, ни нескольких лет, ни нескольких недель, ни даже дней. Он стоит на краю, дальше идти некуда. Прислушался к себе. Ничего не надо, ничего не хочется, ни спать, ни бодрствовать. «Что со мной? Химия изменилась?» Его охватило полное равнодушие. Никогда такого не было. Захотелось зевнуть, но получилась отрыжка. Значит, учиться? На аптекаря? Ему стало смешно. В Америку? На пароходе? К янки? Глупость. Бессмыслица. Исчезла боль, исчезли амбиции, забылись старые счеты. Похоже, он пресытился всем на свете. Опять спать, опять есть. Тьфу! Идти к врачу? Больно надо. Хватит! Что-то умерло в нем. Его механизм работает из последних сил, вот-вот остановится. Он наполнен до краев. Попробовал представить свое будущее, но фантазию словно парализовало. Он мог думать только о прошлом, но и прошлое стало плоским и бесцветным. Остались только имена: Мариша, Стахова, Кася, Бобровская. Попытался вспомнить их лица и не смог. Вот и имена начали забываться. Какой-то непонятный процесс шел в его мозгу: память будто выветривалась с каждой минутой. Бобровская превратилась в Храбовскую. Он знал, что это неправильно, но не мог исправить свою ошибку. Выдвинул ящик и достал револьвер. «Пора! — сказал кто-то. — Больше тебе ничего не остается». Руки не слушались. В темноте он с трудом разобрался, где ствол, где рукоятка. Господи, прости меня! Он понимал, не умом, но чем-то другим, чему нет названия, что выполнил свое предназначение и его зовут обратно, туда, откуда он пришел. Он положил палец на спусковой крючок и приставил дуло к виску. Задремал сидя, с открытыми глазами. Ствол сполз на щеку, потом уперся в подбородок. Люциана больше не существовало, он куда-то погружался, растворялся в чем-то неведомом, неизвестном. Оно тихо переливалось, перемешивалось, крутилось вокруг него — нечто непонятное и неосязаемое. Исчезала граница между внутренним и внешним. «Что это, смерть? — подумал Люциан. — Но ведь я еще жив…» Тело стало тяжелым и неповоротливым, внутренности будто застыли. Ему захотелось изрыгнуть, выплюнуть их. «Все, больше не могу!» — сказал он себе. Еще пару секунд он о чем-то думал, но сам не понимал о чем, словно говорил на языке, которого не знал. «Сейчас!» — приказал кто-то. Не подчиниться было невозможно. Он обязан доиграть до конца последний акт. Собравшись с силами, он поднял револьвер и спустил курок. Череп раскололо, будто клином, но боли Люциан не почувствовал…
На другой день его обрядили и уложили в гроб. У Фелиции случился сердечный приступ, поэтому Мариша и Владзя все взяли на себя. Завадский не признавал религиозных обрядов, но Мариша настояла, чтобы отца похоронили как правоверного католика. Во всех подсвечниках и канделябрах зажгли свечи. Открытый гроб установили на столе. Из костела, в который ходила Фелиция, прислали двух монахинь, старую и молодую, чтобы прочитать молитвы. Вечером Фелиции стало лучше. Ей помогли выйти в залу. Она все узнала: отделанный серебром гроб, оплывающие свечи, монахинь, запах воска и ладана. Забинтованная голова Люциана покоилась на шелковой подушке. Это был уже не Люциан, а какой-то чужой человек с незнакомыми чертами лица. Даже курносый нос стал острым и горбатым, как у еврея. Люциан ушел в далекий, тихий край. Ощущалось что-то торжественное и величественное, словно дом превратился в церковь. «А где же девушки?» — подумала Фелиция. В ту же секунду распахнулась дверь и вошла Ванда. Еще две девушки шли следом. Всхлипывая и обливаясь слезами, Ванда бросилась к покойнику, упала на гроб и заголосила:
— Любимый! Любимый! Что же ты наделал?! Почему, почему?..
«Ой-ой-о-о-ой! Ой-ой-о-о-ой!» — тянула она, и в этом крике слышался вечный голос деревни, голос множества поколений ее предков-крестьян. Казалось, это воет несчастное, страдающее животное. Две другие девушки, наверно, были с курсов, где Ванда училась.
Фелиция стояла, окаменев. Значит, все предопределено? И человек — всего лишь игрушка? Значит, ему было предначертано так погибнуть? На душе было пусто. Плакать она не могла. Подошел Марьян.
— Зачем он это сделал? Эх, дурак!
— Марьян, замолчи!
— Иди, ляг в кровать. Бледная, как свечка.
Он поддержал ее под локоть и заодно нащупал пульс. Сердце билось очень медленно. Казалось, после каждого удара оно задумывается, биться дальше или перестать.