Глава I
1
В маршиновских молельнях парни перешептывались, что стиктинские, хасиды реб Шимена одержали победу: сын ребе Цудекл пошел по неверному пути, снял еврейский кафтан и надел короткую одежду. У реб Йойхенена все хуже со здоровьем. Он редко выходит молиться в синагогу, во время молитвы лишь открывают дверь в его комнату. Варшавские профессора говорят, что ребе должен переселиться в Отвоцк, а еще лучше уехать куда-нибудь в горы, велят ему есть побольше жирного. Но ребе и постного-то почти не ест. За всю неделю — несколько стаканов молока с яичным коржом, в субботу — глоток вина, краюшку халы, кусочек рыбы, чуток мяса. Похудел, кожа да кости. Лицо белое как мел, борода и пейсы совсем поседели. Только глаза блестят по-прежнему. Реб Йойхенен изучает каббалу: «Зогар», «Тикуней зогар»[128], «Сейфер Разиэл», «Пардес»[129], «Эц хаим»[130], «Мишнас хсидим». Целый день в талесе и филактериях сидит над книгами. К жене совсем не прикасается, не приходит к ней в спальню даже в пятницу вечером. Староста Мендл рассказывал о ребе нечто совсем невероятное. Реб Йойхенен почти перестал посещать место, куда царь пешком ходит. Когда он молится или изучает Тору, от него пышет жаром. Однажды ребе встал читать «Шмойне эсре», а Мендл прикоснулся к сиденью его стула, так чуть руку не обжег. Мендл клялся бородой и пейсами, что в темноте лицо ребе сияет мягким светом. Спит он не больше двух часов в сутки и во сне шевелит губами. Как-то Мендл подошел к спящему ребе и услышал, что тот говорит на арамейском. Праведные евреи, которые ни за что не будут преувеличивать, рассказывали, что видели своими глазами, как ребе творит чудеса. Когда он собирается что-то написать, перо (ребе пользовался только гусиными перьями) притягивается к его руке, как магнит. Когда он читает, книжные страницы переворачиваются сами собой. Все, кто заходил к ребе в комнату, твердили одно: от его тела пахнет цедратом, миртом и гвоздикой — ароматами райского сада. Хасиды, привозившие записки со своими просьбами, выходили от ребе бледные от изумления: упомянуто имя ребенка, но не сказано, что он болен, а ребе желает ему выздоровления. И на другой день отец получает из дома телеграмму, что сыну гораздо лучше. Едва ребе пожелал здоровья, как больной пошел на поправку. Или отец жалуется, что сын страдает в армейской казарме: отказывается есть трефное, терпит унижения от старших по званию. Ребе пожимает плечами: «Какая казарма? Его давно там нет». Хасид удивляется. Как же так? Ведь он недавно получил от солдата письмо. А через пару дней узнаёт, что сын бежал из полка и благополучно пересек границу. Или еще случай. Мальчик начал слепнуть. Родители приезжают в Маршинов, плачут. Профессора не смогли помочь, а ребе выслушал, вздохнул и велел промывать глаза чаем. Недели не прошло, как зрение вернулось. Чудо за чудом, одно больше другого.
Как ни странно, ребе, кажется, не осознавал своей силы. Как-то он спросил Мендла, почему в Маршинове так много народу не только в праздники, но и в будни. Мендл ответил, что это из-за чудес. Реб Йойхенен удивился и впервые с тех пор, как стал ребе, даже рассердился: «Какие еще чудеса? Не болтай глупостей!» Ведь Всевышнему чудотворцы не нужны, мир существует по законам, которые Он создал. Ципеле рассказала отцу о странностях мужа. Она получила письмо от Зелделе, которая жила с Пинхаслом в Высоком. Зелделе написала, что ждет ребенка. Ципеле пошла к мужу сообщить радостную новость, но он будто бы уже все знал. Она и рта раскрыть не успела, как ребе сказал, что желает дочери счастливо разрешиться от бремени. У Ципеле руки-ноги отнялись. Ведь из Высокого давно никто не приезжал, да и Зелделе держала свою беременность в тайне, чтобы не сглазить. Откуда же ребе мог узнать? В другой раз, когда Ципеле передала мужу письмо, он начал читать его, не вскрыв, но вдруг спохватился, кажется, даже смутился и распечатал конверт. Рассказывая об этом отцу, Ципеле плакала. Разве она достойна жить с таким праведником? Что будет с ней после смерти?
— Дочь, тебе великое счастье выпало, — ответил Калман.
— Отец, он совсем от меня отдалился.
Ципеле всхлипнула и вытерла батистовым платком глаза. Калман и сам еле сдержал слезы.
— Даст Бог, через сто лет будешь сидеть с ним рядом в раю.
— Но я хочу быть с ним здесь!
И Ципеле разрыдалась.
Многое произошло за последние годы. Калман оставил поместье и переехал из Ямполя в Варшаву. Реб Менахема-Менда, отца Азриэла, уже не было в живых. Ему удалили катаракту, а через пару недель после операции он скончался. Тирца-Перл уехала в Палестину. Писала оттуда, что молится у Западной стены, в «Хурве» рабби Иегуды Хасида[131] и на могилах праведников. Тирца-Перл встретила в Палестине своего внука Ури-Йосефа, он стал, Боже упаси, земледельцем или колонистом, как их тут называют. В благодарность за то, что Калман помог Тирце-Перл с отъездом, она прислала ему подарок — мешочек святой палестинской земли. Калман поселился в доме реб Менахема-Мендла на Крохмальной. Тут все осталось по-старому: стол, за которым раввин изучал Тору, скамьи, ковчег со свитком, книги. Калмана осаждали сваты, но он больше не хотел жениться. Его борода и длинные пейсы совсем побелели. Зубы выпали один за другим, но что такое зубы? Враги, причиняющие боль. Теперь Калман постоянно носил очки и ходил с палкой, но силы, слава Богу, пока его не покинули. На буднях он ел овсяную кашу с хлебом, в пятницу готовил чолнт и относил в пекарню по соседству, чтобы там еду сохранили до субботы в печи. На субботу Калман приглашал гостей. Братство, ухаживающее за больными, по-прежнему молилось в доме реб Менахема-Мендла, и Калман стал у братства кем-то вроде старосты. Пару раз в неделю он и сам дежурил у чьей-нибудь постели. Дети и внуки прекрасно обходились и без него, а больные нуждались в его помощи. В какой-то книге Калман прочитал, что человек принадлежит тем, кому нужен он, а не тем, кто нужен ему. Конечно, нелегко было не спать ночей, выносить горшки, слушать стоны, вздохи и жалобы, но хвала Всевышнему, что Калман может выполнять заповедь, которая вознаграждается и на этом свете, и на том.
Но если зять, маршиновский ребе, нездоров, а дочь зовет приехать, надо бросать все дела и отправляться в Маршинов. Если ухаживать за простым человеком, когда он болеет, важнейшая заповедь, то как не навестить больного праведника? С другой стороны, на простого человека можно и прикрикнуть, если он не выполняет предписаний врача, можно даже силой заставить его принять лекарство. А с великим праведником что делать? Калман загодя решил, что попытается убедить зятя, напомнит, что надо беречь здоровье, но, едва он вошел к ребе и увидел его лик, у Калмана язык прилип к гортани. Калман стоял не перед мужем Ципеле, а перед святым. Снаружи доносится будничный шум, но у реб Йойхенена каждый день — Йом-Кипур. Горели свечи, за окном светило солнце, Дух Божий покоился на золотистых обоях, на лице реб Йойхенена, его расшитом талесе и каждой нити цицес. Явственно чувствовались взмахи ангельских крыльев, словно в комнату спустилось все небесное воинство. Даже муха, сидевшая на стене, залетела сюда неспроста. Разве такому, как Калман, позволено тут заговорить? Колени подогнулись от страха. Реб Йойхенен встал, подошел к Калману и с любовью в голосе сказал:
— Здравствуйте, тесть. Как поживаете?
И подал руку, горячую, как огонь.
2
Хасиды рассказывали о чудесах реб Йойхенена, а образованные не переставали удивляться Цудеклу. Все, кто его знал, клялись, что у него просто необыкновенные способности, поверить невозможно, пока сам не увидишь. Когда ему захотелось выучить французский, он три раза прочитал французско-польский словарь и запомнил каждое слово. Потом прочитал грамматику и сразу запомнил все правила и исключения. Таким же способом он учил греческий, латынь и даже английский и итальянский. Аттестат он получил меньше чем за год. Цудекл записался на математический факультет Варшавского университета, но ему там и учиться было нечему. Другие студенты были по сравнению с ним как дети малые. Профессора приглашали Цудекла в гости и обсуждали с ним сложнейшие задачи, как с равным. В доме профессора Дикштейна, известного ассимилятора, Цудекл вообще стал своим. Он пока не начал есть трефного, но в помещении снимал шляпу и позволял себе выпить в гостях чаю или кофе. Кроме математики, Цудекл занимался физикой, химией, биологией, философией. Да проще сказать, чем не занимался. Когда Цудекл впервые пришел к дяде, доктору Азриэлу Бабаду, тот был поражен, насколько хорошо молодой человек разбирается в анатомии и физиологии. Профессора предупреждали Цудекла, чтобы он сильно не разбрасывался, но он только смеялся. Знать надо всё. В мозгу места достаточно. Наоборот, чем больше знаешь, тем свободнее мыслишь.
Отступничество Цудекла потрясло всю Варшаву. Пол-Польши только об этом и говорило. Реб Ешайя Вальден советовал дочери развестись с безбожником, но Ханеле и слышать не хотела. Ее дед, реб Исруэл, к тому времени уже умер. Цудекл одевался по моде, а Ханеле сняла парик. Ешайя Вальден должен был еще пять лет содержать зятя, но Цудекл с женой сняли жилье в Старом городе. Община ассимиляторов выделила Цудеклу субсидию, он давал уроки в богатой семье. Ханеле, любимица родителей, втайне от отца просила у матери деньги. Но деньги Цудекла мало беспокоили. Его интересовали только книги, он с ними ложился и с ними вставал. Пока евреи поколение за поколением протирали штаны в синагоге, рассуждая о яйце, снесенном курицей в праздник, другие народы породили Архимеда и Эвклида, Коперника и Галилея, Лейбница и Ньютона, Паскаля и Эйлера, Ламарка и Дарвина. Одни раскачивались над Талмудом, а другие строили железные дороги и пароходы, создавали телеграф и телефон, микроскоп и спектроскоп, укрощали силы природы. Каждый день Цудекл узнавал что-нибудь новое: о таблице Менделеева, геометрии Лобачевского, исследованиях Фарадея, Максвелла, Гельмгольца и Герца. Ум, годами боровшийся с хитрыми вопросами Талмуда, наткнулся на золотую жилу науки, погрузился в неисчерпаемое море знаний. В Польше было мало научных изданий, но Цудекл покупал у «Гебетнера и Вольфа» новейшие немецкие книги и журналы, где рассказывалось о последних открытиях и экспериментах. Читая, Цудекл переворачивал страницы с неимоверной скоростью. Кто это видел, не могли поверить, что он вообще успевает читать. Но потом, когда его спрашивали, становилось ясно, что он все усвоил, ничего не пропустил…
Куда все-таки ведут эти силы? Какова их цель? Цудекл любил заглянуть вечером к дяде Азриэлу на Маршалковскую, порассуждать с ним, откуда что берется. Цудекл и Азриэл понимали друг друга с полуслова, ведь оба черпали знания из одного источника. Говорили о Спинозе, Канте и Гегеле, о «Шайгес арье»[132], «Нойдо бигудо» и «Циюн ленефеш хая»[133]. У Цудекла сохранились хасидские привычки. Он бурно жестикулировал, хватался за подбородок, хотя бородку давно сбрил, морщил лоб, кусал ногти. Рассуждая о «я» и «не-я» Фихте или слепой воле Шопенгауэра, Цудекл мог запросто опрокинуть стакан чая на клетчатую скатерть Ольги. Ольга не скрывала, что этот юный гений ей не нравится. Ей неприятно было слышать у себя в доме картавый жаргон и наблюдать местечковые манеры. Даже когда Цудекл пытался быть галантным и целовал ей руку, его нос упирался ей в запястье. Ольга говорила, что так цицес целуют, а не ручки дамам. Кроме того, после визитов Цудекла Азриэл (Азя, как она его называла) надолго оставался грустным и растерянным. Но как Ольга ни пыталась избавиться от этого гостя, у нее ничего не получалось, Азриэл приглашал его снова и снова. Причем Цудекл нравился не только Азриэлу, но и тем, кто посещал Ольгин салон. Им было любопытно. Они задавали Цудеклу математические задачи, и он решал их как орешки щелкал. За полминуты он перемножал в уме два восьмизначных числа, легко находил квадратные и кубические корни. Собравшиеся каждый раз спрашивали Цудекла, как он это делает. Как он так быстро находит ответ: видит его или вычисляет? Было о чем поговорить и поспорить. Благодаря Цудеклу вечера становились гораздо интереснее. Кроме математики, часто говорили о гипнотизме.
Когда-то Азриэл отвергал гипнотизм. Сеансы, которые он наблюдал в больнице, его не убедили. Азриэл видел, что гипноз действует лишь недолгое время. Он пытался лечить гипнозом Шайндл, когда она еще жила дома, но результат был отрицательный. Сама идея внушать другому человеку свои мысли казалась Азриэлу иррациональной, чем-то вроде колдовства на современный лад. Если можно повлиять словом или взглядом, значит, столь же реальны сглаз, порча, проклятие или заклинание. Азриэл не видел большой разницы между месмеризмом и спиритизмом. Оккультизм гораздо ближе к древним суевериям, чем к науке. Азриэл даже считал, что душевные болезни, в том числе и так называемые функциональные, имеют органическую природу, зависят от строения мозга и протекающих в нем химических процессов. Разве слова и взгляд могут изменить связи между клетками? Чем больше Азриэл сомневался, тем больше читал о гипнотизме. Центром изучения оставалась Франция, Париж и Нанси, но исследования велись по всей Европе. Понемногу Азриэл стал убеждаться, что в этом что-то есть. Все-таки Бернхейм, Либоль, Шарко, молодой Жане — ученые, а не шарлатаны, и демонстрации Фельдмана — это не фокусы. Гипнозом действительно можно погрузить в сон. Азриэл видел, как загипнотизированные дрожали от внушенного холода и потели от внушенной жары, реагировали на галлюцинации. О мошенничестве не могло быть и речи.
Вскоре Азриэл и сам овладел гипнозом. Он научился снимать Ольге головную боль, даже по телефону. Ольга много лет страдала бессонницей, и теперь Азриэл иногда гипнотизировал ее, чтобы она уснула. Он использовал метод Либоля: усаживал Ольгу в кресло и приказывал ни о чем не думать, освободиться от мыслей, насколько это возможно. Потом приказывал смотреть на крышку серебряных часов, которые держал на фоне стены, и начинал говорить: «У тебя перед глазами туман, твои веки опускаются, руки и ноги тяжелеют. Туман поглощает тебя, ты уже почти не слышишь моего голоса. Тебе хочется спать. Ты закрываешь глаза…» Иногда он клал руку ей на эпигастрий (отличное слово для живота). Как ни странно, у него получалось почти всегда. Казалось бы, в существовании гипноза не должно было остаться никаких сомнений, и все же Азриэл сомневался. Каждый раз у него появлялось подозрение, что Ольга ему подыгрывает…
3
Сначала Ольга настаивала, чтобы Азриэл развелся с Шайндл. Если жена сумасшедшая, суд сразу разведет. Но Азриэл так долго тянул и откладывал, что Ольга устала. Кажется, он вообще не хотел развода. Похоже, не было у него и желания креститься и жениться на Ольге. Они стали жить вне брака. Соседи и знакомые об этом не знали или делали вид, что не знают. Для всех Ольга стала госпожой докторшей, но по паспорту она оставалась Беликовой. Он был еврей, а она и дети, Наташа и Коля, по документам были православной веры. Из-за этого часто происходила какая-нибудь путаница. С точки зрения закона Ольга была его сожительницей. Когда они куда-нибудь ехали, всегда возникали сложности, из-за того что у них разные фамилии. Ольга и Азриэл не могли остановиться в одном гостиничном номере. С детьми тоже получалось непросто: Наташа и Коля русские, Зина и Миша — евреи. Но Ольга быстро поняла, что скандалами ничего не добьется. Она решила, что потихоньку вытащит его из болота, в котором он увяз. Когда они стали жить вместе, Азриэл был нищим докторишкой на Новолипках. Пациенты — мелкие лавочники и торговки с рынка. В больнице и амбулатории он получал гроши. У него не было ни приличной мебели, ни ковра. С тех пор как Шайндл забрали в лечебницу, в доме постоянно был беспорядок. Ольга тактично и терпеливо подводила к тому, что Азриэл должен перебраться на Маршалковскую и открыть другой кабинет. Миша был совсем заброшен, ребенок оказался на грани нервного срыва. Он все время плакал, у него случались судороги. Ольга взяла его под опеку, и вскоре ему стало гораздо лучше. Это Ольга надоумила Азриэла всерьез заняться гипнотизмом. Азриэл не любил общества, но Ольга понемногу приучила его к тому, что надо приглашать гостей и завязывать отношения с достойными семьями. Ей приходилось биться за каждую мелочь, убеждать его, что на окнах должны быть занавески, на полу ковер, а на стенах картины. Из Ямполя, или где он там родился, Азриэл перенес в Варшаву местечковые привычки. Он понятия не имел, что такое семейный бюджет, жил одним днем, не делал сбережений, а одалживал деньги в кассе под чудовищные проценты. Потом он сам признавался, что это Ольга нашла ему богатых пациентов и что благодаря ей он выбрался из нищеты и приобрел известность.
Но, как сказал один француз, чем больше все меняется, тем больше все остается по-старому[134]. В душе Азриэл остался таким же, как был. Посреди бала он мог бросить гостей, уйти и запереться у себя в комнате. Он открыто высказывал то, чего говорить не следует, признавался пациентам, что он, врач, знает очень мало, и объяснял им, что во многих случаях медицина бессильна. Пациентки жаловались, что доктор Бабад не узнаёт их на улице, смотрит на них, а шляпу не снимает. То же говорили и соседи. Теперь у Азриэла была карета, но, когда он шел куда-нибудь пешком, легко мог заблудиться. Он плохо ориентировался даже на Маршалковской, вместо того чтобы повернуть в сторону Крулевской, запросто мог направиться к Венскому вокзалу. Сколько Ольга ни покупала ему зонтов и калош, он постоянно их где-то забывал. Азриэл гипнотизировал других, а сам мучился от бессонницы, зуда и колик. Простуду он переносил на ногах. Когда получил из Палестины телеграмму, что его мать умерла, никому об этом не рассказал. Ольга узнала о смерти Тирцы-Перл лишь потому, что случайно нашла телеграмму через несколько недель. Ольга не могла отделаться от мысли, что Азриэл что-то скрывает. Может, он неизлечимо болен? Или тоскует по Шайндл? Или его гнетет так называемая мировая скорбь, о которой пишут все литературные журналы? Она не могла понять.
Не сомневалась она только в одном: он ее любит. Это было видно. Когда Азриэл был в хорошем настроении, он целовал ее, обнимал, называл ласковыми, смешными именами. Иногда он бывал бодр и весел, шутил, дурачился, смеялся. Азриэл сам говорил, что в нем есть немного от маньяка, у которого депрессия сменяется экзальтацией. То он бывал скуп, то сорил деньгами; то чурался детей, то становился заводилой в их играх. Что бы ни произошло между ним и Ольгой днем, ночью они мирились. Начав жить вместе, они не охладели друг к другу, как бывает со многими парами. Наоборот, их отношения стали ярче, достигли гармонии, у Ольги и Азриэла появились семейные ритуалы и свой язык, понятный только им двоим. Азриэл говорил, что сексуальное влечение обладает всеми симптомами сумасшествия. Ольга сравнивала любовные переживания с духовными оазисами в пустыне рутины, они подчинялись неким законам, в них была своя иррациональная логика. Днем Ольга и Азриэл избегали разговоров о том, что они живут вне брака, однако ночью это была главная тема. Из темноты появлялся образ Андрея. Ольга снова становилась литовской еврейкой, даже начинала говорить на родном языке с давно, казалось бы, забытыми пословицами и поговорками. Все смешивалось, когда они лежали в постели: жизнь и смерть, Люблин и Вильно, скромность и разврат, любовь и ненависть. В момент экстаза Ольге мерещились незнакомые, страшные лица. Сколько Азриэл ни расспрашивал, она не могла описать ему своих видений. Да, все-таки что-то у Ольги с Азриэлом было не так. Они были одновременно и близки, и далеки друг от друга. Он стал для нее примерно тем же, чем был Андрей: самым близким, родным человеком и в то же время чужим, загадочным и непонятным. Небольшое счастье, которое Азриэл ей дарил, едва уравновешивало ее боль и муки. Если станет хоть чуть-чуть хуже, произойдет трагедия…
А его дочь Зина Ольгу просто ненавидела и даже этого не скрывала. Двадцатилетняя девушка, недавно окончившая гимназию, держалась так, будто она, а не Ольга, была в доме хозяйкой: громко хлопала дверьми и командовала прислугой. Сначала, получив аттестат, Зина хотела поехать учиться за границу, но так и осталась в Варшаве. Она была как две капли воды похожа на отца: высокая, белокурая, с белым как фарфор лицом. Ее считали красавицей, но Ольга не находила в ней особой красоты. Вела себя Зина непонятно, с Ольгой ругалась, с отцом редко обменивалась словом. У нее не было подруг, молодых людей она сторонилась, одевалась как попало, читала глупые книжки и совсем не думала о своем будущем. Правда, учила языки, английский и итальянский. Но на что они ей, если она целыми днями молчит и, похоже, собирается промолчать всю жизнь? Азриэл часто на нее жаловался. Она как стеной от него отгородилась, избегала его, дерзила и чуть что грозилась уйти из дома. В комнате всегда запиралась на замок и цепочку. Зина никогда не садилась за стол вместе со всеми, ела, спала, читала и занималась, не соблюдая никакого режима. Обычно Азриэл легко ставил диагноз, но родная дочь была для него загадкой. Что это, меланхолия? Идефикс? Или у нее за мать душа болит? Ольга молчала, но у нее было свое мнение насчет приемной дочери: Зина — просто избалованная девица, эгоистичная, спесивая и бессердечная. К Ольге в дом проник враг…
4
Цудекл не просто стал ассимилятором, он пошел дальше. Упершись кулаком в выбритый подбородок, он тянул нараспев:
— Какая разница, веришь ты или нет, что Тора со всеми толкованиями была дана Моисею на горе Синай? Что значит быть евреем, кто такие евреи? Они ничем не отличаются от остальных людей. В природе нет евреев, есть только гомо сапиенс. Эти условности выеденного яйца не стоят.
— Если Моисей не говорил с Богом, это еще не доказывает, что Бога нет, — возразил Азриэл. — Ex nihilo nihil fit[135].
— А если даже Бог есть, то что? Раз мы все равно не знаем, чего Он хочет, зачем выдумывать всякую чепуху? Где логика, дядя Азриэл?
— Логика в том, что в истории тоже действуют законы природы, как в физике или эмбриологии. Раз евреи появились, значит, это было нужно каким-то высшим силам.
— То же самое можно про любой народ сказать.
— Да, конечно.
— А как же исчезнувшие религии?
— Они должны были исчезнуть.
— Так, может, время нашей религии тоже прошло?
— Даже смертельно больной зовет врача. Никто не уходит добровольно.
— А самоубийцы? Они ведь тоже часть мироздания.
— Самоубийцы — исключение, а не правило.
— Как в природе могут быть исключения? — Цудекл попытался взяться пальцами за несуществующую пейсу. — Это же не латынь или французский язык. В математике исключений нет.
— Где написано, что природа — это математика?
— Скорее математика, чем грамматика.
— Пусть самоубийцы кончают с собой, а я хочу жить. И хочу, чтобы жил мой народ.
— Тогда тебе, как твоему Юзеку, надо в Палестину ехать.
— Тут ты прав.
— И потом, что значит «мой народ»? Что у тебя общего с йеменскими или индийскими евреями? Национализм — это эгоизм и инерция. А если ты хочешь жить здесь, придется их отбросить. И что останется? Старая легенда.
— Во-первых, эта легенда мне по ночам спать не дает. Во-вторых, повсюду устраивают еврейские погромы. Совершенно реальные.
— Устраивают, потому что помнишь, как Аман сказал? «Есть один народ, разбросанный и рассеянный между народами… и законы их отличны от законов всех народов, и законов царя они не выполняют»[136], — процитировал Цудекл. — С тех пор ничего не изменилось. Мы хотим быть сразу и русскими, и евреями, и французами, и турками. Хотим понемножку брать у всех народов. Но если живешь в Польше, будь поляком, не пытайся стоять одной ногой в Варшаве, а другой в Иерусалиме. Все равно надвое не разорвешься.
— Выкреститься, что ли, предлагаешь?
— Валленберг, покойничек, правильно говорил: как можно жить среди народа, чьи женщины для тебя нечисты, чья еда тебе запрещена, чей Бог для тебя идол? Невозможно быть отдельной группой внутри другой группы.
— Это ты уже палку перегибаешь! Говоришь, как антисемит.
— Может, антисемиты и правы.
— А что будет, если социалисты победят?
— Тогда все человечество объединится, и не останется места ни для Израильского альянса с его лозунгом «Все евреи едины», ни для «Мефицей Таскала»[137], ни для гурских и александровских хасидов с их враждой.
— Значит, сейчас я должен стать гоем, чтобы через тридцать лет перестать быть гоем?
— История динамична. Ты же когда-то заглядывал в «Феноменологию» Гегеля? Дух диалектичен. Из любого «да» торчит «нет». Конечно, это ерунда, но не без остроумия, и частичка правды в этом есть. Вот я, дядя Азриэл, гедонист. Когда человек делает то, что доставляет ему удовольствие, он выполняет Божью волю. Евреи страдают, значит, идут неверным путем.
— Поляки тоже страдают. Стань лучше немцем или англичанином.
— Если получится, стану.
— Чтобы тебя с бурами воевать послали?
— Боюсь, тогда выбора уже не будет.
— Англичане хотят, чтобы воевать шли добровольно.
— Мало ли чего они хотят.
— Это твоя философия?
— Это Спиноза.
— А как же быть еврею, который получает удовольствие, оттого что он еврей?
— Это только верующие. Вот в тебе, дядя Азриэл, что осталось еврейского?
В дверь постучалась Ольга.
— Идите чай пить.
Азриэл и Цудекл пошли в столовую. На столе стоял самовар, вокруг сидели Наташа, Коля и Миша. Пятнадцатилетняя Наташа училась в четвертом классе гимназии. Высокая, стройная девушка со вздернутым носиком, черноволосая и черноглазая. Рот чуть великоват, поэтому мальчишки дразнили ее Лягушкой. Одиннадцатилетний Коля — копия матери: блестящие черные глаза, прямой нос, острый подбородок. Волосы пострижены ежиком. На Коле была гимназическая тужурка с позолоченными пуговицами и узким воротником. Миша тоже уже учился в школе. Он был очень похож на Шайндл. Пока Ольга выходила, чтобы позвать мужчин к столу, Коля и Миша где-то нашли веревочку и принялись играть в колыбель для кошки. Они снимали бечевку друг у друга с пальцев, складывая разные узоры. Ольга схватилась за голову.
— Грязная веревка! Быстро руки мыть!
— Мам, она не грязная.
— Сейчас же, я сказала!
Она пошла на кухню, вернулась с губкой и полотенцем и сама стала мыть мальчикам руки. Наташа снисходительно улыбнулась, как старшая сестра. Коля показал ей язык. Миша звонко смеялся, от губки было щекотно. Азриэл налил чаю Цудеклу, потом себе. Капнул в стакан лимонного сока. Дети положили сахар в чашки, Азриэл и Цудекл пили вприкуску. Кухарка в расшитом фартуке и чепчике на льняных волосах сновала туда-сюда. Ольга посмотрела на Цудекла.
— Ну, как дела, пан Здзислав?
Цудекл словно очнулся от сна.
— Спасибо, пани, дела как сажа бела. — По-польски он говорил бегло, но с заметным акцентом. — Всё спорим, а что толку от этих дискуссий? Иногда животным завидую, они выполняют биологические функции молча. У животного каждый поступок продиктован природой, поэтому оно не ошибается. Так же, как камень: упал по закону Ньютона и лежит. Маленький камушек доказал, что Аристотель был неправ. Это я про опыт, проведенный на Пизанской башне.
— А разве слово — не поступок? — спросил Азриэл. — Разве наш интеллект — не часть природы? Почему камень не может ошибаться, а наш мозг совершает ошибку за ошибкой?
— И что дядя хочет этим доказать? С точки зрения пантеизма нет изначально неправильных идей, есть только извращенные идеи. Все ошибки субъективны.
— Я всего лишь хочу сказать, что без дуализма между телом и духом невозможно мыслить. И я считаю, что дух не относится к природе, на него не распространяются ее законы. А если так, твой гедонизм и все материалистические учения рассыпаются как карточный домик.
— И что остается?
Ольга хлопнула ладонью по столу.
— Опять они начинают! Нельзя о чем-нибудь попроще? Чтобы детям тоже понятно было?
5
— Папа, животные тоже ошибаются, — вдруг сказала Наташа. — Если курице подложить утиные яйца, она их высидит и будет думать, что утята — ее дети. Это что, разве не ошибка?
— И я хочу сказать. — Коля поднял руку, как в классе.
— Надо же, какие вдруг разговорчивые стали, — улыбнулась Ольга.
— Что, Коля?
— Когда мы в Вилянове были, у пани Малевской, там мальчишки яму вырыли, а сверху тряпку расстелили. А кошка не знала, что там яма, и провалилась.
— Провалилась! — прыснул Миша.
— Слышал? Как тебе такие аргументы? — спросил Азриэл. Но Цудекл, кажется, уже размышлял о чем-то другом. Поднял глаза, нахмурился и пожал плечами. Потер пальцами висок. Точь-в-точь как ешиботник, задремавший над Талмудом, подумал Азриэл.
— Кошка? Утята? Не знаю, можно ли назвать это ошибкой. Обычно ошибка — это когда определенная мысль оказывается неверной. Курица и кошка все делают инстинктивно. Это означает только, что инстинкт несовершенен. Знаешь, как охотники пускают в воду деревянную утку или используют манок для птиц. Хорошо, дядя Азриэл, допустим, что животные обладают зачатками разума и могут ошибаться. Какое отношение это имеет к нашему разговору?
— Если возможна ошибка, то есть и грех. А если есть грех, то о каком детерминизме может идти речь? Значит, есть и свобода воли, значит, имеют право на существование и абсолютная этика, и религия.
— «Если…» Дядя Азриэл, ты же знаешь, что это трансцендентные понятия. Хорошо, допустим, что есть всё: Бог, свобода выбора, душа, пороки и добродетели. Но если ты не веришь, что Бог кому-то явился и ясно выразил Свою волю, то откуда знать какому-нибудь Янклу, как Ему служить? И как суд, пусть даже Небесный суд, может наказывать, если нет определенного кодекса, но даже в одной стране действуют разные кодексы, противоречащие друг другу? Любая религия утверждает, что Бог открылся человеку. Это вера в того или иного пророка: Моисея-Шмоисея, Будды-Шмуды, Конфуция-Шмонфуция. Чистый деизм — это не религия.
— А что, если возможна общая, единственная религия? Может, человек должен открыть Бога, как открыл Америку или гравитацию? Я думаю, все религии — не более чем ступени эволюции единой религии будущего. Как законы Кеплера — часть теории Ньютона.
— Опять начинается! Дети, допивайте чай. Миша, прекрати щеки надувать! — прикрикнула Ольга. Потом повернулась к Азриэлу. — Пан Здзислав прав. Не знаешь — не говори. Лучше верить без философии. Одним разумом Бога не отыщешь.
— Определенные истины уже найдены. И как раз не разумом.
— Какие истины?
— Десять заповедей.
Цудекл помотал головой, будто сгоняя муху со лба.
— Тоже мне открытие. Борьба за существование — это биологический закон. По Мальтусу, войны необходимы. Вся история состоит из войн. Та же Библия запрещает убивать, но в ней же есть приказ вырезать всех хананеян, мужчин, женщин и детей.
— «Не убий» — это только к своим относится.
— А чем свои лучше чужих? Это всё социальные законы.
— Если человек — часть природы, то и общественные законы — это законы природы.
— Природе все равно, кто кого убивает. Скот режут тысячи лет, а природа молчит. Можно представить себе, чтобы люди раскаялись в том, что убили столько быков, телят и кур? Опять же, почему именно человек для природы так важен?
— Хотя бы потому, что человек больше страдает. Он может предвидеть будущие страдания, живет не только в настоящем.
— А если страдает, значит, он какой-то особенный? Природу не беспокоило бы, останься люди каннибалами.
— По-твоему, Цудекл, можно и погромы устраивать.
Ольга вздрогнула.
— Прошу тебя, хватит, перестань! — сказала она строго.
Ведь сколько она просила этих двух ешиботников не вести при детях своих дурацких споров. Так нет же! Стоит им встретиться, как тотчас разводят дискуссию по-польски с еврейским акцентом. Как два бездельника в синагоге. Но у Цудекла, несмотря на местечковые манеры, хотя бы современные взгляды, а Азриэл все пытается оправдать заплесневелый еврейский мир, от которого он бежал. Но так и остался фанатиком. Особенно Ольге не нравились разговоры о религии. Наташа и Коля — христиане, а Азриэл, Зина и Миша — евреи. В школе Миша должен выходить из класса, когда священник проводит урок закона Божьего. Дети есть дети, многого не понимают. Когда они ссорятся, Ольга каждый раз боится, что Коля назовет Мишу жиденком. Говорить за столом о погромах она считала верхом бестактности. Чья вина, что темные мужики способны на такие зверства? Зачем забивать детские головы этими ужасами?
В столовой стало тихо. Слышно было только, как Миша отхлебывает чай, позвякивая ложечкой в стакане. Коля посерьезнел, Наташа отвернулась в сторону. Азриэл пил, нахмурив брови. Он видел, что его доводы слабы, хотя «Критика чистого разума» Канта построена на сходных аргументах. И отец, царство ему небесное, то же самое повторял. Кричал: «Значит, мир брошен на произвол судьбы! Нет, выходит, ни Судии, ни Закона!..» А может, мир и правда брошен на произвол судьбы? Может, и правда можно погромы устраивать? Странно, но Цудекл, лишь недавно свернувший с праведного пути, вполне с этим примирился, а у Азриэла руки дрожат, когда он читает в газете о любом убийстве, любой жестокости. Везде мучают, режут, убивают невинных людей. Особенно евреев, конечно. Изгоняют отовсюду. Сколько их покинуло Польшу, а пресса возмущается, что приезжает слишком много литваков. Льется еврейская кровь, летит пух из еврейских перин. Откуда в России взяться справедливости? Полиция, суд — все куплено. В Священном синоде сидят преступники. Поляков тоже угнетают, но далеко не так, как евреев. Да и евреи тоже хороши. Безжалостная конкуренция, банкроты позорят свой народ. Каждый стремится урвать побольше. Палестина? Все там не поместятся. Турки запретили евреям покупать землю, арабы устраивают всякие пакости. Ассимиляция? Никому не нужна эта разношерстная толпа, кроме разве что кучки миссионеров, которым заплатили. Социализм? Он сам собой не наступит. Опять не обойтись без террора, революций, убийств. И потом, кто сказал, что те, кто придет к власти, окажутся праведниками? Социалисты уже переругались между собой, раскололись на разные партии. Тюрьмы переполнены. А евреи всё прибрали к рукам.
Нет, мясную лавку кровью не отмоешь, это понятно. Но чем тогда? И какая роль в этой неразберихе досталась ему, Азриэлу? Роль свиньи у корыта? Хватать все, что попадется? Колю с Мишей в университет пристроить на юридический, Наташе жениха найти, какого-нибудь офицерика? Со студенческих лет Азриэлу казалось, что он растет, совершенствуется. Его ослепили такие слова, как «культура», «гуманизм», «прогресс», «цивилизация». И вот он протрезвел. У него не осталось ни веры, ни идеалов, ни надежды. Молодость прошла, старость не за горами. Работа все тяжелее, расходы все больше. Он никому не рассказывал, что по ночам не спит из-за этих «вечных вопросов». Они его с ума сведут. «Зачем я живу? Что здесь делаю? Какова моя миссия? Каков мой долг?» — спрашивал он себя снова и снова. А что, если он просто скотина, которая пасется, пока не сдохнет или пока ее не зарежут. Прав Цудекл, прав: по логике и по науке можно всё…
— О чем задумался? Чай стынет…
6
В воскресенье утром Ольга с Наташей и Колей пошли в церковь. Ольга не хотела, чтобы дети выросли атеистами. Кроме того, посещением церкви она показывала, что, хоть она и вынуждена жить с мужчиной, к тому же евреем, вне брака, она принадлежит к русской общине Польши и остается верной дочерью православной церкви. С Мишей осталась няня. Азриэл каждое четвертое воскресенье месяца навещал Шайндл в лечебнице профессора Пшедборского, между Прушковом и Блоне, недалеко от того места, где он когда-то провел с Ольгой пару дождливых летних дней. В клинике было отделение для неопасных душевнобольных. Сначала профессор Пшедборский не хотел брать Шайндл из-за ее религиозности. Она молилась сутки напролет и устраивала скандалы, потому что в лечебнице не было кошерной пищи. Даже в сумасшедшем доме есть такая вещь, как главенствующая культура. Были среди пациентов и антисемиты. Но Азриэл пошел на большие расходы. Он сам нанял для Шайндл сиделку, вдову фельдшера. И потом, Азриэл ведь тоже был психиатром. В конце концов профессор Пшедборский уступил коллеге. Через какое-то время Шайндл стало лучше: исчезли мысли о самоубийстве, она перестала разговаривать сама с собой, расхаживая по комнате и ломая руки. У Шайндл началась стадия, которую психиатры называют хронической меланхолией: больной приспосабливается к своему состоянию, что вызывает некоторое улучшение. Однако прогноз был неутешительный, ведь Шайндл была уже немолода, и то, что ее муж живет с другой, тоже не способствовало выздоровлению. Но все же ее состояние стабилизировалось.
Теперь у Шайндл была отдельная комната в небольшом домике недалеко от главного здания. Она принимала опиум и хлорал, ходила в турецкую баню, ей делали массаж, она два раза в день, одна или с сиделкой, гуляла в саду. Шайндл превратилась в пожилую, усталую женщину с беспокойными черными глазами, всегда в платке и сером платье до земли. На подбородке вырос пучок седых волос. Санитары и санитарки звали ее мамашей, бабулей или тетенькой. Сиделка готовила для нее еду в кошерных горшках, продукты привозили из Блоне. На Пейсах у нее была маца, а на Рошешоно и Йом-Кипур Шайндл отпускали в Блоне помолиться в синагоге. Часто видели, как Шайндл сидит перед своим домишкой на скамейке и вяжет спицами фуфайку, которую она никак не могла закончить. В пятницу вечером Шайндл зажигала пять свечей в латунных подсвечниках. Ее знало всё Блоне, весь Прушков, да и вообще вся округа. Евреи поговаривали, что эта женщина в ясном уме, но муж-аферист засадил ее в сумасшедший дом, чтобы развлекаться с другой…
Азриэл вышел из кареты. Шайндл стояла в дверях. Сиделка, хромая литвачка пани Шимкина, поздоровалась с Азриэлом, что-то сказала ему на ухо и ушла, оставив его с Шайндл. Азриэл подошел к жене.
— Доброе утро, Шайндл.
— Доброе утро.
— Как поживаешь?
— Как видишь.
— Можно войти?
— Почему нет?
Шайндл пропустила Азриэла в дом и вошла следом. В комнате было две кровати, одна Шайндл, другая сиделки. Стояли шкаф и комод. Очень похоже на дом в Ямполе, даже запахи те же: лук, цикорий и плесень. На низенькой скамеечке сидела кошка. Шайндл опустилась на край кровати, Азриэл на табурет. Положил на стол две коробки: подарки для Шайндл и пани Шимкиной. Шайндл опустила глаза, словно смутившись. Она рано постарела, лицо покрыто сетью морщин, из-под платка выбиваются седые локоны.
— Как себя чувствуешь? Лучше?
— Да так…
— Миша совсем большой стал.
— А? Ну да.
— Привет тебе передает.
— Спасибо, очень приятно, — ответила Шайндл, как по письмовнику.
— И Зина тоже.
Шайндл задумалась.
— Она невеста уже?
— Зина? Нет.
— А чего она ждет? Восемнадцать лет все-таки.
— Нет, Шайндл, все двадцать.
— Как двадцать? Хотя…
Оба замолчали.
— Пани Шимкина жалуется, ты совсем не ешь, — снова заговорил Азриэл.
— Да ем я, ем. Сколько есть можно? Уже в глотку не лезет.
— Надо питаться, чтоб силы были.
— А на что мне силы? Мне недолго осталось.
— Пани Шимкина хорошо готовит?
— Пересаливает.
— Так скажи ей, чтобы солила поменьше.
— Говорила. Да кто меня послушает? Плевать она на меня хотела.
— Я сам ей скажу.
— Не надо. Она мне еще больше вредить начнет. С гоями путается, развратница.
— Шайндл, тебе кажется. Она ведь не молоденькая уже. Да еще и хромая.
Шайндл усмехнулась, в глазах сверкнул безумный огонек.
— Она притворяется. Когда никто не видит, не хромает. Ее только поманят, она бегом бежит, как девочка. Уже забеременела как-то раз, но выкинула. А плод ложкой закопала.
— Что ты выдумываешь? Ей за пятьдесят.
— Ну и что? Слушай, когда у нас Швуэс?
— Через три недели. Я же тебе календарь привозил.
— Украли его у меня.
— Как украли?
— У меня всё воруют. Зря только деньги тратишь. Что ни привезешь, она тут же сопрет. Страницы из молитвенника повырывала. Теперь и помолиться не могу.
Азриэл встал.
— Где он? Покажи-ка.
Молитвенник лежал на столе, Азриэл взял книгу, пролистал. Все страницы были на месте.
— Ничего тут не вырвано.
— Вырвано.
— И что именно?
— Молитва, которую на могиле родителей читают.
— Ее тут и не должно быть, это из другого молитвенника.
Шайндл не ответила. То ли не расслышала, то ли сделала вид, что не слышит. Прикрыла глаза, сложила руки на коленях и сидела, тихая, грустная, погрузившись в какие-то мучительные, не дающие покоя размышления, о которых никому нельзя рассказать. Губы шевельнулись, на них появилась печальная улыбка и сразу погасла. Казалось, Шайндл беззвучно говорит: «Как же легко вас, мужчин, обмануть…»
— А спишь хорошо? — спросил Азриэл.
— Хорошо, когда не мешают.
— Кто тебе мешает?
— Мешают, и всё.
— Шайндл, кто?!
Она подняла глаза, посмотрела с тревогой.
— Ладно, хватит!
— Шайндл, я твой муж, я хочу тебе помочь. К тому же я врач. Кто мешает тебе спать?
— Мешают. Знаешь что, ступай-ка ты откуда пришел. Давай, скатертью дорожка!
Лицо Шайндл скривилось, будто ей в рот попало что-то кислое. Она сплюнула, и капелька слюны повисла на нижней губе.