Поместье. Книга II — страница 24 из 35

1

Вечер накануне Девятого ава. Огромное багровое солнце садится в облака, желтые, как сера, и красные, как пылающий уголь. В синагогах Нового Двора и Закрочима загодя перевернули скамейки. В подсвечнике горит единственная свеча. В еврейских домах завершили последнюю трапезу: кусок хлеба, посыпанный пеплом, и крутое яйцо — символ скорби. Евреи разулись и приготовились оплакивать разрушенный Храм. А в Топольке почти все было готово к балу. Много гостей приехало еще утром, потому что помещик Садовский разрешил поохотиться в своем лесу. Привезли собак и стали охотиться на зайцев, кроликов и даже белок и ворон. Каждый раз, когда гремели выстрелы, казалось, будто трескаются древесные стволы. Дамы катались на двух лодках, нанятых Ольгой. Висла была спокойной и гладкой, как зеркало, но стоило лодке чуть накрениться, помещицы поднимали визг. В доме заканчивали последние приготовления. На кухонной плите кипели горшки, огромные, как котлы. Во дворе жарилась на костре целая свинья, которую заколол накануне слуга Антоний, а в печи доходили утки и гуси. Кухарки наварили всевозможных компотов. Пахло мясом и рыбой, выпечкой и макаронами, лавровым листом и красным перцем, корицей, шафраном и гвоздикой. Ольга то и дело заходила попробовать, присматривала за каждым блюдом. Это недосолено, в это надо добавить пряностей. Из-за густого пара даже лиц не разглядеть — видны только глаза.

В столовой уже расстелили скатерти, расставили хрустальные бокалы и фарфоровые тарелки, разложили серебряные приборы и вышитые салфетки. Вина и ликеры искрились в бутылках и графинах, отражавших лучи заходящего солнца. Музыканты в зале настраивали инструменты. Подняв черное крыло, показывал струны рояль, для которого пригласили настройщика из Варшавы.

Ольга даже подумать боялась, в какую сумму обошлась ее затея. Но зато явились все приглашенные. Были здесь супруги Малевские, была и младшая дочь Валленберга Пола с мужем. Под деревом дремал на стуле отставной генерал. В лесу охотились полковник артиллерии, глава повята, почтмейстер и целая толпа офицеров и окрестных помещиков. Приехали даже ксендз и православный поп. Перед домом стояли брички, фаэтоны и несколько карет. Денщики и кучера лениво переговаривались, поглядывая на деревенских девок, которые помогали по кухне. Старую корову с тощим выменем закололи, но остальная скотина мирно паслась на лугу, помахивая хвостами как ни в чем не бывало. Для ужина зарезали множество кур, гусей и уток, и над помойной ямой, полной птичьих голов, лапок, кишок и крыльев, вились тучи блестящих, жирных мух, привлеченных запахом свежей крови. Оставшиеся в живых куры и петухи клевали во дворе зернышки, прежде чем отправиться на ночь в курятник. Солнце еще не спряталось за горизонт, но уже показались месяц и первые звезды. Ольга начала беспокоиться, как бы охотники не заблудились в темноте, но тут они и появились, неся добычу: двух зайцев, несколько кроликов, фазана и дикую утку. Опустив книзу морды, бежали усталые собаки, охотники держали дубельтовки наперевес. Одни тут же стали умываться у колодца, другие разошлись по комнатам, чтобы переодеться. Наташа уже успела познакомиться с молодым поручиком. Она сидела с ним в беседке и показывала альбом, куда ей писали стихи гимназисты и даже студенты. Поручик тут же вспомнил несколько строк, которые писал в альбомах всех знакомых девушек. Достав химический карандаш, он сделал вид, что напряженно думает, затем послюнявил языком грифель и старательно вывел:

Твой милый вид

Меня пленит.

Твой ласковый взгляд

Я всегда видеть рад.

Ты стройна, как росток,

И нежна, как цветок.

Не могу без тебя

И тоскую, любя…

Вдруг с Вислы долетел истошный крик. Одна лодка опрокинулась, и дамы оказались в воде. Мужчины засуетились, охотники побросали двустволки и трофеи и побежали к реке. Ольга упала в обморок. У нее весь день было неспокойно на душе, она предчувствовала, что случится несчастье: пожар, убийство или еще что-нибудь. Она потеряла сознание на кухне, и две поварихи кинулись натирать ей виски уксусом. А тем временем мужчины совершали чудеса героизма. Офицеры сорвали с себя мундиры, сапоги и бросились в воду. Дамы с перепугу вцеплялись в своих спасителей, тянули их на дно, и тем приходилось отбиваться кулаками. Один поручик сам чуть не утонул, его еле вытащили. К счастью, река здесь была неглубока, и все благополучно спаслись. Мужчины принесли женщинам сухую одежду, а прислуга подала прямо на берег ликер и водку. Дамы то смеялись, то плакали. Гости разделились на две партии: одни считали, что бал надо отменить, а другие твердили, что нельзя так огорчить хозяйку. Чтобы их приободрить, приглашенные музыканты грянули марш. Кто-то запустил фейерверк, офицеры стали стрелять в воздух.

Началась какая-то вакханалия. Все напились — и мужчины, и женщины. Кто-то закусывал стоя, кто-то — сидя на земле. Денщики, которые тоже помогали спасать тонувших, смешались со старшими по званию. Один офицер потерял сапог и прыгал на одной ноге. Дамы, только что оглашавшие берег громким плачем, теперь хохотали как сумасшедшие, бросались друг дружке в объятия и целовались с чужими мужьями — ведь сегодня каждый мужчина был героем. Ольгу привели в чувство. Иванов, военный и по совместительству повятовый врач, взял на себя роль ее помощника. Он попросил гостей успокоиться, пойти в дом и сесть за стол. При этом он заметил, что в России подобное происшествие не вызвало бы ни малейшей паники. Ольга еле сдерживала слезы. Азриэл на бал не приехал, и ей пришлось выдумать объяснение: она всем говорила, что на него напал пациент и нанес ему серьезные повреждения. Она якобы получила телеграмму. Полковник медицинской службы Иванов своим авторитетом смог навести порядок. Все понемногу успокоились, Иванов произнес за хозяйку тост, и гости крикнули кто «Ура!», кто «Виват!». Наскоро поели, выпили всё вино и водку и пошли в зал танцевать. Правда, двум пожилым дамам стало дурно, и одну увезли домой, а другую уложили на кровать в Ольгиной спальне.

В зале снова начался балаган. Гремела музыка, грохотал барабан, танцующие топали ногами, как в шинке. На улице несколько молодых офицеров продолжали палить из ружей. Всех охватило какое-то дикое веселье. Из деревни неподалеку прибежали девки и теперь плясали на траве с денщиками и кучерами. Врач Иванов пригласил Ольгу на танец. Федору Петровичу Иванову перевалило за пятьдесят, но его спина была прямой, как доска. Это был человек огромного роста, с густыми седыми волосами, квадратным лицом, вздернутым носом и далеко посаженными голубыми глазами. У него на груди висела медаль, которую врачу редко удается заслужить. Доктор Иванов несколько раз участвовал в экспедициях в Среднюю Азию. Родился он где-то на Урале, а в Польшу его перевели из-за дуэли. Все знали, что он не берет взяток, но снисходительно относится к еврейским призывникам, особенно молодым хасидам с впалой грудью и сутулой спиной. Он легко выдавал им синие и белые билеты.

За годы траура по Андрею и жизни с Азриэлом Ольга совсем разучилась танцевать. Азриэл терпеть не мог, когда кто-нибудь клал руку ей на талию. Ольга иногда устраивала вечеринки, но старательно избегала приглашений на танец. А теперь полковник Иванов умело вел ее. Он не флиртовал, но говорил серьезно. В нем чувствовались сила и уверенность. Азриэл изводил Ольгу своим беспокойством и чувством вины, поселил в ней страх перед людьми. Он пытался вернуть ее в мир, из которого она ушла и в который совсем не хотела возвращаться. И сейчас она отдыхала от недавней суеты и потрясений, танцуя с элегантным, благородным кавалером. А рядом Наташа — в который раз! — танцевала с молодым поручиком, тем самым, что написал ей стишок в альбом.

2

Несмотря на все шансы провалиться, бал удался. Как ни странно, этому немало поспособствовала перевернувшаяся лодка. Танцевали до рассвета. Все гости повторяли одно и то же: давненько они так не веселились. Ольга завязала новые знакомства, получила несколько приглашений и выслушала множество комплиментов — и от мужчин, и от женщин. Она боялась, что наготовила слишком много еды, но вынужденное купание пробудило у гостей аппетит. Всё смели со столов подчистую, выпили все напитки. Польские помещики, которые всегда воротили нос при виде русских, забыли былую вражду. С полковником Ивановым Ольга танцевала три раза (больше, чем подобает), и он сказал, что будет рад посетить ее в Варшаве. Когда последние гости разъехались, уже всходило солнце. Ольга пошла в спальню, прямо в бальном платье рухнула на кровать и проспала до одиннадцати. Так крепко она засыпала, только когда была девочкой — в пасхальную ночь после четырех бокалов вина…

На другой день паковали вещи: Наташе пора было возвращаться в гимназию, Коле в прогимназию, а Мише в училище. Кроме того, после бала нужно было сделать уборку, навести порядок. Ольга отправилась в Закрочим за покупками. Она совсем забыла, что сегодня Девятое ава, и вспомнила об этом, только когда приехала и увидела, что евреи ходят по улице босиком, а мальчишки кидают в них репьями, метя в бороду. Женщины — тоже босые, неумытые, с помятыми лицами, на головах — грязные платки. Из синагоги доносились печальные голоса, там шла молитва. Двери домишек были распахнуты, и Ольга видела, как пожилые еврейки, сидя на низеньких скамеечках, покачиваются над молитвенниками. На кухнях возились непричесанные девушки. Мир ушел далеко вперед, а в Закрочиме по сей день рыдают над Храмом, который кто-то разрушил две тысячи лет назад. Некоторые лавчонки все же были открыты, и Ольга купила упаковочную бумагу, нафталин, жестяную лейку и еще кое-какие мелочи. Хоть и был день скорби, торговцы запрашивали немалую цену, и Ольге приходилось раскошеливаться. Из задних помещений выглядывали дети в дырявых кафтанчиках и грязных лапсердаках, бледные, с растрепанными пейсами, сутулые, как старички, в глазах — испуг и печаль. На кроватях такое белье, что взглянуть противно. Несло гнилью и отхожим местом. Мухи жужжали над каждым куском еды. Повсюду пыль и копоть. «Вот она, еврейская жизнь! Вот куда хочет вернуться Азриэл! — думала Ольга. — Отсюда вышел и сюда же стремится. Нет уж, без меня! Без меня и моих детей!» По дороге домой она проезжала мимо кладбища. Ольга совсем позабыла еврейские обычаи. На могилах лежали женщины и хрипло голосили. Ольга приказала кучеру остановить бричку. Казалось, женщины что-то просят у мертвых, они так кричали, словно покойники могли их услышать. На одном из покосившихся, заросших мохом надгробий были вырезаны поднятые ладони — жест священников, благословляющих народ. Рядом кого-то хоронили. Черные, как грачи, евреи стояли вокруг свежей могилы, один, кажется, читал кадиш. «Поехали! — приказала Ольга кучеру. — У христиан на могилах цветы сажают, а здесь голый песок. Азиаты! Ненавижу, больше смерти ненавижу! Лучше умереть, чем вернуться в эту грязь!»

Переезд в город был делом непростым. Эконома так и не нашли. Был, правда, в Топольке старик поляк, кто-то наподобие управляющего, но на него нельзя было полагаться. Ольга боялась, что за зиму весь скот зарежут или он просто передохнет. Бабы накопали картошки, но очень мало, и продать было совершенно нечего. Вложенные в поместье деньги оказались мертвым капиталом, о прибыли и речи не было. Ольга сама не понимала, как могла так ошибиться. Она во всем винила Азриэла. Кто не знает, чего хочет, тот и других всегда сбивает с толку. В других руках Тополька могла бы приносить доход, но для этого надо жить тут круглый год, а если сидеть в Варшаве и трястись над каждой копейкой, то, само собой, будут одни убытки. Ясно, что обрабатывать землю — это не для евреев. Вот если бы владельцем был доктор Иванов, уж он-то сумел бы сделать из поместья конфетку…

На другой день Ольга с детьми и одной служанкой сидели в карете. Сзади тащилась телега с вещами, за которыми присматривала другая девушка. Проезжали Закрочим. Еврейки сидели на скамьях или ступеньках и вязали чулки. В синагоге, где вчера рыдали над разрушенным Храмом, сегодня нараспев учили Талмуд. Прошел пейсатый парень с книгой под мышкой.

— Вон еврей идет, — указал на него Коля.

— Папа говорит, я тоже еврей, — отозвался Миша.

— Да, верно.

— Тогда почему у меня на висках таких завитушек нет?

— Погоди, еще вырастут, — хихикнула Наташа.

— А что значит еврей?

— Это вера такая.

— Правда, что евреи — это черти?

Наташа и Коля засмеялись. Ольга сердито посмотрела на детей.

— Неправда, Мишенька. Евреи — такие же люди, как все.

— А почему еврейских мальчиков не пускают на уроки Закона Божьего?

— Потому что у евреев другая религия.

— Какая?

— Ну, почти такая же, но немножко отличается.

— Евреи не верят в сына Божьего, — вмешался Коля. — Они убили нашего Господа.

— Разве можно убить Господа?

— А ну хватит болтать! — прикрикнула Ольга. — Незачем детям говорить о религии.

— Почему незачем?

Наташа улыбалась, но Ольга видела, что голова дочери занята другими мыслями. Наташины глаза то радостно вспыхивали, то грустнели. Ольга знала, что случилось с девушкой: она влюбилась в молодого поручика, который написал ей в альбом стишок и танцевал с ней на балу. «Что ж, это неизбежно, каждая женщина должна через это пройти», — утешала себя Ольга. Последние недели она чувствовала себя странно, у нее будто почва ушла из-под ног, все стало шатким и непрочным. В ту ночь она проснулась и долго не могла заснуть. Откуда ни возьмись появился страх: кровать — это всего лишь две доски. Запросто можно упасть. Повернешься и свалишься на пол! Ольга понимала, что это глупо, но страх становился все сильнее. Она встала и с обеих сторон приставила к кровати стулья…


Когда они приехали, Азриэла не было дома. Войдя в кабинет, Ольга сразу заметила, что со стены исчезли часы с серебряной крышкой. Значит, он больше не занимается гипнозом? Азриэл вернулся поздно. Ольга не дождалась его и легла. Хотела почитать, но глаза слипались, и она погасила торшер. Лежала в темноте, то дремала, то просыпалась. Первой вернулась Зина, потом пришел Азриэл, запер за собой дверь. Ольга слышала его шаги. Наверно, он старался ее не разбудить. Разделся в гостиной, тихо вошел в спальню и лег в постель. Ольга приподнялась.

— Это ты?

— А кто же еще? Не спишь?

— Где часы, которые в кабинете висели? — спросила Ольга после долгого молчания.

Азриэл ответил прямо: гипнотизм — это болезнь, а не лекарство. Лекарство — это свобода воли, свобода выбора. Нервные болезни — это ложная идеология, продукт отрицания души, отношения к человеку как к механизму. Азриэл говорил медленно, негромко.

— Они не спят, они притворяются, — слышала Ольга его глуховатый голос. — Комедию ломают. Так заврались, что уже не отличают правду от лжи.

— И что будешь делать? Талмудом с ними заниматься?

— Я должен начать все сначала.

— Что начать? Мы без куска хлеба останемся. Если надумал все разрушить, мне с тобой не по пути. Сразу тебе говорю.

— Ага.

— У меня дети, мне их еще вырастить надо. Да и самой пока что не девяносто лет.

— Понятно.

— Что понятно? Невозможно быть умнее всех на свете.

— Не хочу быть мошенником. Я больше не верю в этот фатализм.

— Решил с собой покончить? Что ж, дело твое. А я уж как-нибудь по-другому…

3

Жена Цудекла Ханеле захотела отметить Рошешоно, точь-в-точь как когда-то в родительском доме. Цудекл твердил, что ни к чему это. Никто не был на небесах и не видел, как там решается судьба человека и как трепещут ангелы, когда в книгу жизни записываются все его добрые и злые дела. Цудекл повторял, что коль скоро Ханеле сняла парик и порвала с фанатизмом, то и нечего теперь. Но Ханеле даже слушать не стала. Парик — не самая важная заповедь. У литваков даже раввинские жены ходят с непокрытой головой. А Рошешоно — это таки Рошешоно. Ханеле заплатила за место в синагоге и напекла «птичек», как называют в Варшаве праздничные халы. Она купила яблок и меда, живого карпа, моркови и винограда, чтобы сказать над ним благословение, — в общем, нашла на рынке все, что должно быть на праздничном столе в еврейском доме. Вечером после молитвы она зажгла свечи в серебряном подсвечнике — отцовском подарке на свадьбу. Раз уж решили отмечать, Цудекл пригласил дядю Азриэла. Ханеле хотела, чтобы трапеза прошла как положено. Разделили голову карпа, говоря: «Чтобы мы были во главе, а не в хвосте». Со словами: «Чтобы Ты ниспослал нам благополучный и сладкий год» — обмакнули в мед кусочки яблока. Положили в тарелки по ложке моркови: «Чтобы наших заслуг пред Тобою стало больше»[144]. Цудекл сидел во главе стола, улыбался, но иногда о чем-то задумывался. Странно было сидеть тут, в варшавской квартире, когда к отцу в Маршинов съехались тысячи хасидов. Двор полон народу, синагога не может вместить собравшихся, кажется, стены вот-вот рухнут. Дни трепета в Маршинове — это вам не шутка! Если бы он, Цудекл, не сбился с пути, то сейчас сидел бы по правую руку от отца и на него, сына ребе, пристально смотрели бы тысячи глаз. В воображении Цудекл ясно видел море меховых шапок, пейсы, бороды. С каждым годом приезжает все больше народу, а он стал просвещенцем. Все удивляются, не могут понять. А все-таки хорошо, что Ханеле решила отметить Рошешоно. Когда горят свечи и на столе свежая скатерть, в доме гораздо уютнее. Лучше сидеть за праздничным столом, чем при свете керосиновой лампы читать «Курьер варшавский» или какой-нибудь немецкий альманах. Хала, рыба и бульон напоминают о Маршинове. И с дядей Азриэлом всегда приятно поговорить. Поспорили немного о законах праздника, не всерьез, а так, чтобы показать друг другу, что не совсем их забыли. Цудекл, увлекшись, начал растягивать слова и махать руками, как меламед в хедере.

— Цудекл, прекрати! — воскликнула Ханеле, разрезая на порции курицу. — Зачем ты дразнишься?

— Кто дразнится? Это древняя культура. У каждого народа свои церемонии. Обычай трубить в рог существует, наверно, с каменного века. Им подавали сигнал к военным действиям. Когда был Храм, раструб рога отделывали золотом, а по бокам того, кто в него трубил, стояли еще двое трубачей.

— Еще двое? Зачем?!

— Вон, спроси дядю Азриэла, если не веришь.

— Да, это так.

— Мне-то откуда знать, я ж Тору не учила. Он мне всякие небылицы плетет, а я уши развешу и слушаю. Но одно я знаю: праздник есть праздник. У гоев, не будь рядом помянуты, тоже свои праздники. У них это называется «Новы рок»[145], — показала Ханеле свои познания.

— Совершенно верно!

— Эх, дядя Азриэл, грустно мне что-то! — вздохнула Ханеле. — Вы б видели, как у нас дома праздники справляют! Маменька на Рошешоно и Йом-Кипур золотое платье надевает до пят. Как наденет, в доме светло становится. И золотая цепочка есть у ней, тяжелая такая, это ей еще бабушка подарила, царство ей небесное. Папенька в молельню ходит, а у маменьки свое место в синагоге, у самой перегородки. Молитвенник у нее с серебряной застежкой. Как подумаю, что маменька с сестрицей сейчас на молитве, а я тут одна, без них, аж плакать хочется…

В ее глазах блеснули слезинки.

— Ну, распустила нюни! — засмеялся Цудекл, но тут же стал серьезен.

Ханеле ушла на кухню. Слышно было, как она всхлипывает и сморкается.

— Кровь не вода, — заметил Азриэл.

— Дядя, сколько можно за это цепляться? Рано или поздно все равно придется с этим покончить.

— Цудекл, нехорошо это.

— Что нехорошо, дядя Азриэл? Сменяются поколения, сменяются эпохи. У мазовшан тоже были свои обычаи, они были язычниками, поклонялись Бабе Яге и прочей нечисти. Сейчас они христиане. Если бы все держались за прошлое, не было бы эволюции.

— Для них переход в христианство был прогрессом. А в чем заключается прогресс для нас? Раньше у нас была богатая духовная жизнь, а теперь мы остались с пустыми руками.

— Выработается что-нибудь другое. Мы живем в переходный период. Нельзя останавливаться на полдороги. Наши законы происходят из Индии или даже не знаю откуда… У них там точно такие же законы насчет женских кровотечений. А запрет есть трефное происходит от табу африканских негров. Ей-богу, дядя Азриэл, гордиться нам нечем. Мы и Десять заповедей откуда-то позаимствовали.

— Если верить библейской критике, у нас вообще ничего нет. Вся Тора — одна сплошная ошибка.

— Вот именно. И не надо бояться смотреть правде в глаза.

— Да, но что тогда остается? С научной точки зрения сад и подвал с затхлым воздухом имеют одинаковое право на существование, но в подвале можно задохнуться. И потом, если правду — как вещь в себе — все равно невозможно постичь, если наука субъективна, утилитарна, если она фактически всего лишь фантазия, значит, можно выбирать что хочешь. Так зачем отбрасывать золото и выбирать грязь? Если бриллиант и уголь суть одно и то же, то почему бы не выбрать бриллиант?

— Потому что бриллианты бесполезны, а на угле работают фабрики. Я имею в виду каменный уголь, а не тот, которым прокаливают плиту перед Пейсахом. Дядя, вы ошибаетесь. По Канту, действительность — не фантазия, не сон. Шопенгауэр опровергает второе издание «Критики», а фактически второе издание — это и есть настоящий Кант. Кант — это не Беркли.

— Как бы то ни было, истины не знает никто.

— Дядя Азриэл, а что вы делать-то собираетесь? Ольга мне рассказала. Знаете, опасно это.

— А чего тут опасного? Нигде не написано, что один человек должен содержать десятерых. Зине уже двадцать, пора самой на хлеб зарабатывать. Я не хочу людей обманывать, чтобы Ольгины дети ходили в частную гимназию. Мой отец жил на шесть рублей в неделю, значит, и я смогу. А честным трудом можно и по пятнадцать-двадцать добывать.

— Вы серьезно?

— Совершенно серьезно.

— Но ради чего? Стоит ли овчинка выделки?

— Понимаешь, Цудекл, то, что они называют нервами, на самом деле духовная болезнь. Не могу забыть, как однажды мама сказала, царство ей небесное: «Взяли и назвали злое начало нервами». Наши деды не были нервными, хотя их гнали и мучили. Зло было для них не болезнью, а испытанием. Нервные болезни, как теперь стало понятно, это результат отрицания души и свободы воли. Грешник, о котором говорится в псалмах, нервный, потому что он как перекати-поле — катится, куда ветер дует. А праведник — как дерево с глубокими корнями. Если человек знает, чего хочет, он не будет нервным. Ко мне женщины приходят. Их мужья стонут, когда надо по векселю заплатить, а они с любовниками по курортам ездят. Творят черт-те что, да еще они и нервные, видишь ли. Начитались в книжках про любовь и счастье, а у самих дома вредная свекровь, старая мать и забитый муж. Все они на одном помешались: удовольствий хотят. Боятся, не успеют взять от жизни все. У евреев не принято было приносить мужей в жертву женам. Нашим матерям и бабкам никогда легко не было. А теперь семья стала Молохом, современная женщина — что-то наподобие идола. Напудрит личико и идет по костям. Их дочери вырастают антисемитками, ненавидят евреев, как пауков. О любви болтают, но всем подавай врачей да адвокатов, и несчастные отцы с ног сбиваются. И чем тут поможет гипнотизм? Не хочу я поддерживать это зло.

— Дядя Азриэл, ты преувеличиваешь. И потом, точно так же говорят нигилисты.

— Они того же самого хотят.

— А что поделаешь? Природа аморальна, а человек — часть природы.

— Наши отцы и матери тоже были частью природы…

4

За время болезни Миреле так ослабела, что не могла стоять на ногах. Ей пришлось заново учиться ходить. Оставаться на Дзикой было нельзя. У одного товарища из Второго Пролетариата (Первый ликвидировала охранка) был дом недалеко от Фаленицы. Миреле могла пожить там до конца праздников. Этот товарищ, Ян Попелек, работал машинистом на паровой мельнице в Праге. Азриэл купил Миреле белье, туалетные принадлежности, а также сардин, коньяку и других продуктов для восстановления сил. Он решил, что сам отвезет все это к пану Попелеку. Из окна омнибуса Азриэл осматривал город. Пыль, грязь и вонь сточных канав. Чем дальше от центра, тем старомодней выглядит Варшава. Ветхие, покосившиеся домишки и даже люди, словно из другого поколения, одеваются, как во времена Понятовского. Сапожники вытащили верстаки прямо на улицу, стучат молотками, забивают гвозди в подметки. Куда-то спешат седые старухи в дырявых шалях и широких фартуках по щиколотку. На замшелых, таких низких, что можно достать рукой, козырьках над дверями сидят кошки и голуби. Собаки лежат в пыли, вытянув лапы и высунув языки. На скамейке возле забора сидит парализованный в толстых носках, без сапог, и пытается донести до рта кусок бублика, но рука дрожит, не слушается. Звонит церковный колокол, откуда-то появляется катафалк, старухи крестятся. Из-за домов внезапно вырастает фабричная труба.

И вдруг Азриэл увидел такое, что не поверил своим глазам. Недалеко от фабрики под фонарем стояла его дочь Зина. Она разговаривала с мужчиной в картузе и высоких сапогах. «Не может быть, показалось», — подумал Азриэл, но тут омнибус остановился, кому-то надо было выходить. Да, это она. Азриэл еле удержался, чтобы ее не окликнуть. Неужели она проституцией занимается? Кровь прилила к щекам, словно его ударили по лицу. «Что это? Галлюцинация? С ума схожу?» Он приподнялся с места, как будто тоже решил выйти. «Не может быть! Что она тут делает? Что за парень?» Вдруг Азриэла осенило. Наверно, она тоже из Пролетариата, как ее тетка Миреле. Он остался сидеть. А что, почему бы и нет? От Зины с ее капризами можно ожидать чего угодно. Но когда она успела? И зачем? Все-таки это на нее непохоже. Она эгоистичная, нелюдимая. О чем ей говорить с этим рабочим или крестьянином? В одну секунду он многое узнал о дочери, но тут же появились новые вопросы. Все стало еще непонятнее. «Такая конспирация — не знаешь, что и думать», — сказал он себе. Как же он раньше ничего не заметил? Вот дурак! И не подозревал даже. Азриэлу стало стыдно за себя, за дочь, за Ольгу. Кто знает, что Зина хранит дома. Всю семью подвергает опасности!

Оставив у Яна Попелека пакет, Азриэл взял дрожки и поехал домой. «Может, она уже и не девственница, — пришло ему в голову. — Они там все за свободную любовь…» Он сидел, потрясенный, словно его ударили по голове. Она ведь Альфреда де Мюссе читает, Бодлера! От Байрона и Леопарди без ума! Или это лишь притворство? Нет, как-то тут одно с другим не вяжется. Неужели все-таки это была галлюцинация? Странно, уже несколько дней он не переставая думал о дочери. Они очень редко разговаривали в последние годы. Она говорила, что ей не нравятся суфражистки, эти синие чулки, а месяца два назад заявила, что хочет пойти на курсы, учиться на акушерку или на фельдшера. На какие-то лекции стала ходить. Азриэл давно заметил, что Зина совершенно равнодушна к одежде. Донашивает за Ольгой старые жакеты и пальто. И кровать застилает редко, в комнате вечный беспорядок. Что ж, какая разница, ассимиляция всякая бывает. А чего он ждал? Его дочь даже еврейского алфавита не знает. Ведь он, отец, учил ее чему угодно, только не еврейским традициям. Сам подавал ей пример, как избавляться от своих корней. Еще когда в гимназию ходила, могла сказать о евреях какую-нибудь гадость. У них в классе были две еврейские ученицы, так они ей не нравились. Она даже гордилась, что выглядит, как польская девка… Его дочь, внучка Ямпольского раввина. «Как это могло случиться? Вроде бы не такой уж я ассимилятор. Просто не думал об этом. Сам-то я все-таки „Гацфиро“ почитываю, у меня еврейских книг целый шкаф. Юзек — тот вообще в Палестину уехал». Азриэл усмехнулся. Он внимательно читал в еврейских журналах статьи о воспитании, а вырастил гойку. Да и у тех, кто пишет эти статьи, то же самое. Когда дело доходит до детей, тут все одинаковы: гебреисты[146], сионисты, радикалы. Вспомнилось из «Мивхар гапниним»[147]: «Дети — это то, что скрыто в родительском сердце».

Вернувшись домой, Азриэл сразу пошел в комнату Зины, но дверь была заперта. Он нашел запасную связку ключей и открыл. Просмотрел книги на этажерке, но нелегальной литературы не обнаружил. Заглянул в ящики комода, в секретер, даже под подушку. Вдруг заметил, что матрац вздулся посредине. Сорвал простыню и нащупал бумаги, еще что-то твердое. Принес нож и вспорол матрац. Ольги не было дома, и Азриэлу стало неприятно: он как жандарм, проводящий обыск. Засунул в матрац руку и начал вытаскивать целые пачки брошюр и листовок. Ничего себе! За каждую такую бумажку можно головой поплатиться. А это что? Какой-то сверток, очень тяжелый. Револьвер и патроны. Азриэл впервые в жизни взял в руки револьвер и удивился, как много он весит. Хоть бы не выстрелил. Азриэл понятия не имел, как обращаться с оружием. Черт его знает, вдруг заряжен… Родная дочь решила принести его в жертву. На лбу выступили капельки пота, в глазах замельтешили огненно-красные точки. Сердце так заколотилось, что, казалось, вот-вот выскочит через горло. В ушах загудело. Что с этим делать, куда спрятать? Вдруг сейчас кто-нибудь войдет! Если его застанут с револьвером, тюрьмы не миновать, а то и виселицы. Азриэл почувствовал то же, что недавно в омнибусе: его будто ударили по лицу.

Глава V