Поместье. Книга II — страница 28 из 35

1

Когда Зина ушла, дом для Азриэла опустел, словно умер кто-то из близких. Она ушла, не попрощавшись, даже не сказала, где собирается жить. Только заявила отцу: «Я не еврейка, не нужен мне ни ты, ни твоя мораль!» И хлопнула дверью, так что стекла задрожали. Азриэл не спал всю ночь. Даже к Ольге в спальню не пошел, прилег на диване в кабинете. Лежал в темноте и думал. Что он сам во всем виноват — это ясно. Так он ее воспитал: не привил ни веры в Бога, ни любви к своему народу. Но теперь-то что делать? Что из Миши вырастет в такой семье?

«Либо так, либо эдак, — рассуждал Азриэл вслух. — Если я перестал быть евреем, значит, пора креститься. Если нет, то надо и Мишу воспитывать евреем. Родители евреи, дети гои — ерунда какая-то. Медленное самоубийство, то же крещение, только без церкви. Сейчас такой контраст между родителями и детьми возможен. Но что во мне осталось еврейского, и что должно остаться у Миши? Отдать его в „хедер метукан“?[161] Прямая дорога к ассимиляции. Выкреститься можно не только сразу, но и за несколько поколений: отец чуть-чуть, сыновья побольше, внуки полностью. Если покатился с горы, до подножья не остановишься. А что остается? Старый хедер, старое Пятикнижие с комментариями Раши, старый Талмуд с „Тойсфес“. Как я приучу его выполнять заповеди, если сам их не выполняю и даже не верю, что они от Бога? Значит, выхода нет? Значит, на мне закончился еврейский народ? Получается, мне выпало остановить еврейскую историю, длившуюся четыре тысячи лет». Азриэл усмехнулся. Вспомнил лозунг просвещенцев: «Будь евреем дома и человеком на улице!» Демагогия, хитрая попытка оправдать ассимиляцию.

Вдруг вспомнил о Палестине. Юзек неверующий, но остался евреем. Даже письма теперь пишет на древнееврейском и подписывается Ури-Йосефом. Женился на еврейской девушке, их дети пойдут в еврейскую школу. Но где гарантия? Что будет, если турки их выгонят? У других народов все завязано на государстве и армии. Пока Эльзас принадлежал Франции, эльзасцы были французами. Когда пару десятков лет пробудет немецким, станут немцами. Гои всё насаждают огнем и мечом: религию, культуру. Вот только евреям насильно ничего не привили. Евреи никогда не признавали себя проигравшими, и в этом их сила. Можно отрывать от них куски, но нельзя повредить ядро. Но на чем все это держалось? Лишь на одном — на вере в Бога. На Пятикнижии, Талмуде, мидрашах[162] и «Шулхан орухе». Эти книги оказались сильнее всех армий, крестовых походов и костров инквизиции.

Может ли критика Библии разрушить то, что не смогли разрушить огонь и меч? Могут ли материализм и рационализм положить конец народу Израиля? Нет, не могут. Они лишь снова отрубят гнилые ветви, а ствол уцелеет и позже обрастет новыми ветвями. Это так же верно, как то, что сейчас ночь на дворе…

Истина? А что такое истина? Разве в бритом подбородке ее больше, чем в бороде? Разве в галстуке больше, чем в лапсердаке? «Декамерон» правдивее, чем «Шевет мусар»?[163] «Страдания молодого Вертера» или стихи Гейне значительнее, чем «Месилас йешорим»?[164] Их законы и этикет лучше нашего «Шулхан оруха»? Разве они не цепляются веками за всякие выдумки? Разве не дерутся на дуэли за честь шлюх? Разве каждые пару лет не начинают войн, не проливают целые реки крови за колонии, тарифы, правительства, мнимый престиж? Даже наука — разве это истина? Кто-нибудь видел, как складывалась Солнечная система? Кто-нибудь щупал руками эфир? Наблюдал, как возникают виды животных? Кто-то поднялся в небо и убедился, что нет ни Бога, ни души, ни божественного замысла? Разве их же философия не доказала, что разум ограничен и неспособен понять вещь в себе? Так о какой истине речь? Нет, истины не знает никто, ни мы, ни они.

Материализм и рационализм породили террористов и убийц, Талмуд — аскетов и праведников. Их литература учит, как увести жену у ближнего; наши книги воспитывают мужчин, которые не смотрят даже на блудниц. Их развлечения — драки, риск и распутство; наши радости — Тора и молитва. Их жены открыто увиваются за чужими мужьями; жены хасидских раввинов и праведников преданы мужьям душой и телом. Они строят казармы, крепости и боевые корабли; мы наносим себе увечья, чтобы не брать в руки оружие. Их газеты, журналы и книги призывают к погромам, войнам и революциям; из-за наших сочинений даже волос ни с чьей головы не упадет. Для них борьба — это всё: основа жизни, суть каждого народа, каждого класса, каждой реформы; у нас в идише и слова-то нет для этого понятия. Мы знаем только одну борьбу — борьбу со злым началом…

Так чего же ты ждешь, Азриэл? Сколько еще будешь сомневаться? Сколько еще будешь сидеть в этой культуре, вобравшей в себя всю жестокость язычества? Пребывать среди людей, для которых смысл существования — убийство и разврат, разврат и убийство? Спаси своего Мишу, пока не поздно! Не дай порваться нити, которую веками пряли твои предки! Сотни поколений не держали в руках меча, не позволяли себе гордыни. А ты, плоть от их плоти, в какое дерьмо ты вляпался? Куда толкаешь своего невинного ребенка? Что хочешь из него вылепить? Адвокатишку, который будет защищать преступников? Актера, который будет передразнивать старых, больных и несчастных? Поэта, который будет воспевать женские прелести? Историка, который будет копаться в белье какой-нибудь Клеопатры? Офицерика с нагайкой, чтобы он погиб в стычке с хунхузами? С какой стати праведникам становиться злодеями, если как раз злодеи должны стать праведниками?

Азриэл так резко сел на оттоманке, что под ним застонали пружины: «Хватит! Я спасу Мишу пока не поздно! Ей-богу, мне никогда не нравилось в этом обществе. Я среди них как в аду, честное слово…» Только что миновали первые дни праздника Сукес[165]. Азриэл принял решение. Внезапно ему стало ясно, что надо делать. Он долго сидел на оттоманке, не двигаясь. Странно, что он раньше этого не понял.

Утром Миша не пошел в школу. Азриэл повел его в Гжибов, купил ему лапсердак, еврейский букварь и молитвенник. Ольге Азриэл сказал, что на оставшиеся дни праздника едет в Маршинов и берет сына с собой. С сегодняшнего дня он не Миша, а Мойше, Мойшеле. Ребенок запрыгал от радости, узнав, что поедет на поезде. Ольга молча выслушала Азриэла. Она уже не одну неделю предчувствовала, что кризис близок. У ее мужа (хорошо, пускай любовника) давно клепки расселись в голове. Она видела, что он похудел, не спит ночами, забросил пациентов. Да, он разрушил все, что она построила. Случилось то, чего она боялась. Но идти ко дну с ним за компанию она не собирается.

— А как же мы? — спросила она, отослав Мишу из комнаты.

— Тополька теперь твоя. Отдаю тебе свою долю.

— Когда вернешься? Или хочешь там остаться?

— Пока не знаю.

— У меня денег совсем нет.

— Я тебе оставлю денег.

— Что ты задумал? К своей сумасшедшей жене вернуться?

— Ольга, моя жизнь была ошибкой.

— Ты прав, лучше б ты в Ямполе остался. Только зачем ты меня в это болото тянешь?

— Я люблю тебя, но больше не могу так жить. Мы не гои и не евреи, застряли на полпути.

— Я опять еврейкой не стану. Во-первых, я в это не верю, во-вторых, это запрещено законом, сам знаешь.

— Мы можем за границу уехать.

— Куда? И что ты там делать будешь? Бублики на улице продавать?

— Бог нас не покинет.

— Чушь! Бог покидает и больших праведников, чем ты… Вон, недавно полместечка вырезали.

— А кто вырезал-то? Твои же братья…

— Они мне не братья. Я только хочу детей вырастить.

— Где ты их вырастишь, в вакууме? Ольга, я хорошо подумал. Они вырастут либо евреями, либо антисемитами. Или поступят, как Зина.

— Оставь меня в покое! Надоел мне твой бред!..

2

На Йом-Кипур в Маршинове было не протолкнуться, синагога не могла вместить приехавших, но на Сукес осталось только два миньяна. Сколько хасидов могут уместиться в куще? Несмотря на слабость и постоянный жар, ребе спал в куще, для него поставили там кровать. Маршиновский врач Зонбек намекнул, что уже все равно, у ребе последняя стадия чахотки. Он совсем похудел, кожа да кости, лицо бледное, как у покойника. Ребе кашлял кровью, она несколько раз шла у него горлом, ему давали глотать лед. Ногти потрескались, он совсем оброс, совершенно седая борода и пейсы стали длиннее и гуще. Моча была мутной. Близкие знали, что ребе страдает и другими недугами, у него еще катар желудка. Варшавские профессора, которые когда-то велели ребе есть побольше жирной пищи и ездить в горы, уже давно махнули рукой. Ребе довольствовался кружкой теплого молока и ложкой каши в день. Но реб Йойхенен остался верен себе. Он с прежним рвением служил Всевышнему. Окунался в микву, постился, дни и ночи напролет просиживал над святыми книгами. Когда ребе произносил слова Торы, его щеки розовели, а глаза загорались неземным огнем. Даже доктор Зонбек должен был признать, что ребе поддерживают силы Небесные. Реб Йойхенен больше не мог скрывать, что с ним пребывает Дух Божий. Едет в Маршинов хасид, поезд едва подошел к станции, а ребе уже знает, что прибыл гость. Когда ребе, казалось бы, наугад открывает Гемору или каббалистическое сочинение, он сразу попадает на нужную страницу. А когда староста Мендл, глубокий старик, приносит ребе письмо, реб Йойхенен, не распечатав конверта, говорит, от кого оно и о чем. Ему еще не успевают подать записку с просьбой к Всевышнему, а он желает просителю того, чего тот хочет.

Хотя в будни ребе почти не вкушал пищи, на Сукес вечером он после благословения сделал глоток вина, съел немного халы, по кусочку рыбы и мяса, ложку бульона, капельку морковного цимеса. Он пел праздничные мелодии и беседовал с хасидами о Торе. Они переговаривались между собой, что никогда не слыхали такой мудрости. Он открывал им величайшие тайны. Реб Йойхенен выглядел точь-в-точь как ангел Господень. Каркас кущи простоял без дела целый год, и теперь ешиботники покрыли его свежими ветками. Внутри повесили фонари из тыкв, гирлянды из цветной бумаги, грозди винограда, яблоки, груши, гранат, оставшийся с Рошешоно, и птичек, которых сделали из выпитых сырых яиц, а головы и крылья приклеили бумажные — всё для красоты. Маршиновские девушки, хасидские дочери, завесили стены одеялами. Вечером расстелили на столе скатерть, разложили халы и накрыли их салфетками. Поставили графин вина и бокал. Жена реб Йойхенена Ципеле благословила свечи в серебряном подсвечнике. Райская куща! Пение хасидов до глубокой ночи разносилось на пол-Маршинова. А утром Кайла, бывшая служанка Иски-Темерл, рассказала, что среди ночи увидела из окна, как в куще что-то светится. Кайла испугалась. Свечи давно должны были погаснуть, и она подумала, не пожар ли, не дай Бог. Она спустилась, заглянула и увидела, что в куще ничего не горит, но непонятно откуда взявшийся свет, проникая через ветки, падает на лик спящего ребе. Она долго стояла и смотрела, пока свет не померк. У Кайлы от страха чуть ноги не отнялись.

Веселье воцарилось в Маршинове. Ребе с воодушевлением благословлял цедрат и размахивал пальмовой веткой. Он даже танцевал. Вино в кущу приносили корзинами. На четвертый день Ципеле принесла ребе лекарство. Он был не один. Его младший сын Шмарьеле был уже взрослым парнем, и ребе учил с ним «Суко»[166]. Раз так вышло, что Цудекл сбился с пути, Шмарьеле предстояло со временем занять место отца. Был тут и зять реб Йойхенена Пинхасл из Высокого. Увидев пузырек с лекарством, ребе поморщился:

— После праздника.

— Доктор сказал каждый день принимать.

— Ай! — отмахнулся реб Йойхенен. И вдруг спросил: — Кстати, раз о докторах заговорили. Как Азриэл поживает?

От удивления Ципеле открыла рот. Ребе уже много лет не упоминал этого имени. С тех пор как Азриэл отправил Шайндл в лечебницу и стал жить с крещеной, его как бы вычеркнули из родни. И вдруг ребе спрашивает о нем, к тому же в куще. Ципеле стало не по себе.

— Кто ж его знает?

— Отец его, реб Менахем-Мендл, праведник был.

— Да…

— Жаль, очень жаль!..

Двумя часами позже, когда Ципеле, углубившись в «Нахлас Цви», сидела у окна, во двор вкатила извозчичья бричка. Из нее вышел высокий мужчина в короткой одежде. Ципеле побледнела: она узнала Азриэла. Он вел за руку мальчика. Ципеле заплакала. Она рыдала и не могла остановиться. Староста Мендл пошел доложить ребе, что из Варшавы приехал доктор, зять реб Калмана. Назвать его свояком реб Йойхенена у Мендла язык не повернулся.

— Веди сюда, — улыбнулся ребе.

Азриэл был так высок, что ему пришлось наклониться, когда он входил в кущу. Он пришел с Мишей. Ребе поднялся навстречу гостю и подал руку.

— Здравствуйте, ребе.

— Добро пожаловать!

— Ребе меня узнал?

— Конечно, Азриэл. Как же иначе?

— А это мой сын, Мойшеле.

— Здравствуй, Мойшеле.

Миша не ответил. Ребе наклонился к мальчику и ущипнул его за щечку.

— Ну что, озорник?

— Ребе, он не понимает по-еврейски.

— Не понимает? Ну, это ничего. В Талмуде сказано: «На любом языке, который ты слышишь»[167].

— Ребе, я привез его, потому что хочу, чтобы он вырос евреем.

В глазах реб Йойхенена блеснули слезы. Он кивнул головой.

— Я больше этого не вынесу! — продолжал Азриэл хрипло.

Ребе достал из кармана платок и вытер глаза.

— Что, увидел правду?

— Еще не совсем. Но я увидел их ложь.

— Это одно и то же. Садись, Азриэл.

Ребе и Азриэл остались в куще вдвоем. Они разговаривали больше двух часов подряд.

3

За годы учебы и врачебной практики Азриэл совсем отдалился от людей. В университете поляки и русские не дружили с евреями, а еврейские студенты избегали друг друга. В больнице и амбулатории он сторонился коллег. Во-первых, Шайндл не хотела ходить к ним в гости и встречаться с их женами, во-вторых, он просто не мог сблизиться с этими людьми. Они играли в карты, танцевали на вечеринках, сплетничали, подсиживали друг друга и смеялись над пациентами. Некоторые врачи занимались общественной работой, но вся их филантропическая деятельность вела к ассимиляции. Устраивали балы, продавали цветочки и целовали ручки богатым дамам. А в Маршинове Азриэл впервые за много лет не чувствовал себя одиноко. Старые хасиды, знавшие его отца, реб Менахема-Мендла из Ямполя, обращались к Азриэлу на «ты». Через день приехал Калман, они поздоровались, обнялись. Реб Шимен, стиктинский ребе, скончался, и теперь Майер-Йоэл с сыновьями и зятьями опять ездил в Маршинов. Парни из ешивы называли Азриэла дядей. Весть, что свояк ребе раскаялся, быстро облетела все молельни Варшавы и Лодзи. Хасиды ехали и ехали к реб Йойхенену. Всем хотелось увидеть безбожника, который снова стал евреем. Странно: Цудекл уходил все дальше, а Азриэл вдруг повернул оглобли. Ципеле не могла сдержать слез, когда его видела. Ее дочь Зелделе смотрела на дядю Азриэла с обожанием. Пинхасл тоже называл его дядей, Шмарьеле — тот вообще от него ни на шаг не отходил. Все хотели поздравить Азриэла. Евреи, здороваясь, подолгу не выпускали его руку, улыбались. Каждый хотел поговорить с ним, услышать своими ушами, почему он ушел от тех, образованных. А женщины окружили заботой Мойшеле. Они учили его говорить по-еврейски, угощали чем-нибудь вкусненьким, гладили и целовали. Каждый день, каждый час был полон радости и покоя. Азриэл молился в синагоге, надев талес с вышивкой. Благословлял цедрат и давал благословить Мише, ел с сыном в куще. Ребенка было не узнать. За несколько дней его лицо стало спокойнее, взгляд яснее. Миша на удивление быстро запоминал еврейские слова. Он играл с детьми в догонялки и прятки, кто-то уже начал учить его еврейским буквам. Только сейчас Азриэл понял, как одинок был все эти годы. Ему слова сказать было не с кем, у него не было друзей, никто не называл его по имени. Для своего окружения он так и остался чужаком. А здесь он был своим. Здесь его близкие, здесь говорят на его родном языке. Здесь многие знали его отца, а некоторые и деда, реб Аврума Гамбургера. Азриэл чувствовал себя принцем, вернувшимся из изгнания в царский дворец.

За последние годы Азриэл привык у каждого выискивать симптомы неврастении, истерии или просто хронической неудовлетворенности жизнью. На всех лицах — злость, гордыня и отчуждение, в каждом взгляде — неудовлетворенные амбиции и желания. Человеку всегда мало того, что у него есть, будь то хоть знания, хоть любовницы. Азриэл пришел к выводу, что такова человеческая природа. Он и сам такой. Философия Шопенгауэра, согласно которой жизнь — это игра между желанием и скукой, стала его убеждением. Идея, что всем заправляют слепые силы, была Азриэлу очень близка, хоть и опровергалась логикой. Любая пьеса, роман, историческое сочинение или газетный репортаж наталкивали на мысль, что жизнь трагична и бессмысленна. Даже Ольгины вечеринки, танцы, шутки и флирт были тоскливы до невозможности. Всем хотелось развеяться, забыться…

А в Маршинове царили радость и веселье, каких Азриэл и представить себе не мог. Глаза блестят, лица сияют. Что с этим евреями пребывает Дух Божий — это не пустые слова. Ни в одном взгляде Азриэл не видел признаков сомнения или усталости. На Гойшано рабо он стоял в синагоге и рассматривал прихожан. Они явно жили не по медицинским учебникам. Хасиды не дышали свежим воздухом, не занимались гимнастикой, не ели полезной пищи, которую рекомендовали современные врачи. Они ходили, ссутулившись и шаркая ногами, плевали на пол, не пользовались вилкой. Большинство — бедняки в засаленных кафтанах, облезлых меховых шапках и дырявых чулках. Заработок сегодня есть, а завтра нет, кормятся убогими лавчонками, сватовством, посредничеством и вообще непонятно чем. Всю молитву вздыхают: «Ой-вей, Отец Небесный!..» Только и слышно: ой-вей, ой-вей. Молятся о куске хлеба, здоровье, да чтоб счастливы были сыновья, у которых две дороги: или в казарму, или в Америку. Это тебе не привилегированный класс, а нищие неудачники, беднее крестьян и пролетариев. Этих евреев гонят из России, устраивают погромы, еврейские писатели и просвещенцы смеются над ними, а антисемиты возводят на них наветы, но вместо того чтобы деградировать, погрязнуть в беспробудной тоске, лени и пьянстве, они восхваляют Бога, поют и радуются искренне, всей душой. Здесь никто не страдает мегаломанией и подозрительностью, не носится с навязчивыми идеями, не замышляет убийства или самоубийства, не дрожит в ожидании погрома, как интеллигенция по всей России. Здесь никто не надеется на человека, эволюцию, прогресс, учредительное собрание, революцию. Здесь уповают лишь на Господа Всемогущего, Создателя неба и земли. Воспевают Его, молятся Ему, служат, здесь все привязаны к Нему душой и телом. «Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его!.. Из тесноты воззвал я к Господу, и услышал меня, и на пространное место вывел меня Господь. Господь за меня, не устрашусь: что сделает мне человек?»[168] После «Мусафа»[169] достали из ковчега свитки Торы, с цедратами и пальмовыми ветками в руках обступили биму. Начали читать «Гойшано»[170]. Азриэл задумался. Он так давно не произносил этих святых слов! И теперь он думал о том, как ничтожен и слаб род человеческий. Всем нужна помощь Всевышнего: «Спаси человека и скот; плоть, дух и душу; жилы, кожу и кости; Твой образ и подобие; живую ткань; бренную красоту»[171]. Эта вера не имеет отношения к гуманизму, как пытаются внушить реформистские раввины. В ней все строится на Боге. Все, чем обладает человек, это свобода воли. Он может лишь одно: выбирать между добром и злом, каждый час, каждую минуту, каждое мгновение. Те, кто верит в Бога и возможность выбора, не будут нервно метаться. Они знают, что делать, на что опираться, на кого надеяться. Жить — хорошо, а умереть — не беда. Смерти вообще нет. Откуда ей взяться, если Бог жив? Тело — всего лишь одежда. Душа надевает ее и снимает. Ведь душа — это часть Всевышнего. Ее суть — жизнь, свет, мудрость, милосердие, красота…

Народ начал бить о пол ветками вербы[172].

4

Вечером в Симхас-Тойру Миша, вернее, Мойшеле держал в руке флажок, на древко флажка было насажено яблоко со свечкой. Мальчик стоял с другими детьми на скамье. Он уже немного болтал по-еврейски. Первые три года он говорил на этом языке с матерью и теперь быстро его вспоминал. Ципеле купила племяннику пояс и ермолку, он уже научился благословлять, перед тем как съесть кусок хлеба или выпечки. Мужчины шли вокруг бимы, держа свитки Торы, дети протягивали руки, прикасались к чехлам и целовали пальцы. Здесь были даже девушки, на Симхас-Тойру это можно. Вскоре нести свиток выпало Азриэлу. Староста вызвал: «Реб Азриэл, сын раввина, наставника нашего реб Менахема-Мендла!» Народ притих. Когда Азриэл оказался около Миши, малыш спрыгнул со скамьи и пошел рядом с отцом. Азриэл дал ему взяться за деревянный шест, получилось, что Миша тоже несет Тору.

— В Варшаву хочешь или лучше тут останешься? — тихо спросил его Азриэл.

— Тут!

— И надолго?

— На тысячу лет!

Хасиды пели и танцевали со свитками в руках. Дети подпевали звонкими голосами, девушки хлопали в ладоши. Но настоящее веселье началось на другой день. Азриэл уже забыл, что евреи умеют так веселиться. До утренней молитвы пить нельзя, но, едва она закончилась, пропустили по стаканчику. Староста напомнил потомкам священников, что им нельзя будет благословить народ, если они напьются, но это не помогло. Парни принесли в карманах плоские бутылочки. А коли выпили, как же над кем-нибудь не подшутить? Двум старикам незаметно связали цицис[173], у кого-то стащили талес, у кого-то ермолку, кому-то подменили молитвенник для Сукес на другой, для Дней трепета. «Сопляки, пьяницы чертовы! — сердились старики. — Как водку хлестать, так они здесь. А где, спрашивается, весь год были?!» Молодые тоже за словом в карман не лезли: «Ха, старшие, ну и что? У козла тоже борода длинная. Старый не значит умный, бывает и наоборот». — «Мерзавцы, гнать вас надо из синагоги! — не сдавался старый хасид. — Вызовут вас к Торе последними всем скопом, и пошли вон!» — «Это мы еще посмотрим, кто кого погонит!» — дерзко отвечали парни. Переругивались, наливали друг другу, странно, что не забывали говорить «Аминь!». Читая «Шмойне эсре», кантор ошибся, вместо «Ты — великий избавитель, посылающий ветер и дарующий дождь» сказал «посылающий росу». Все засмеялись, даже ребе улыбнулся. Прочитали «Галел»[174], пропели «Ато горейсо»[175] и достали из ковчега все свитки. Их было не меньше двадцати, большие и маленькие, в новых и старых чехлах, одни с серебряными коронами, другие без украшений. У некоторых на чехлах вышиты даты, по которым видно, что свитки очень древние. В опустевший ковчег поставили свечу в подсвечнике. Азриэл уже подзабыл некоторые обычаи, но народ не забывает ничего, из поколения в поколение передается все: каждая молитва, каждое слово, каждый вздох и каждый жест. Танцевали со свитками, пели свои, маршиновские, мелодии. Реб Йойхенену подали маленький свиток, ведь у ребе уже не было сил, чтобы удержать большой. С какой же любовью, с каким трепетом он его взял! С величайшей нежностью поцеловал его, прижавшись лицом к бархатному чехлу, и запел чуть хриплым голосом, даже начал пританцовывать, покачиваясь из стороны в сторону. Все, мужчины, мальчики, девушки, старались поцеловать Тору, которую держал ребе. Он то и дело наклонялся, чтобы дети тоже могли дотянуться. Все знали, что каждый шаг дается ему с трудом. Склонившись к Мише, ребе что-то тихо сказал ему или спросил. Все не отрываясь смотрели на реб Йойхенена, все знали, что ему остались считанные месяцы. Если не произойдет чуда, то в следующем году Симхас-Тойру ребе будет праздновать в истинном мире. Прихожане улыбались сквозь слезы. Наверно, его уже ждет воинство небесное. Нет сомнений, что в раю ему уготовано место рядом с праотцами, с пророком Моисеем. Ребе уже сейчас скорее там, чем здесь. Пели, вытирая глаза. Танцевали, встав в круг, по одному, вдвоем, втроем. Два старца притопывали ногами друг напротив друга, держа в руках свитки. Что есть у евреев, кроме Торы? А если есть Тора, что еще надо? Свитки поставили обратно в ковчег, оставили только три, чтобы читать.

Начали продавать вызовы, устроили аукцион. Рубль! Десять злотых! Два рубля! Два двадцать пять! Три!.. Староста выкрикивал, ударяя кулаком по столу: «Три рубля раз! Три рубля два! Три рубля!.. Три рубля!..» «Четыре!» — крикнул кто-то. Торговались, как на рынке, но что поделаешь, синагоге нужны дрова на зиму, нужно оштукатурить облупившиеся стены. И вот аукцион закончился, начали читать. Вызова удостоились все: старики и молодые, каждый мужчина, каждый юноша. Только детей вызвали всех вместе. Их накрыли талесом, Миша тоже был среди них. Староста сказал басом, мальчики повторили тонкими голосами: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, который избрал нас из всех народов и дал нам Тору!» — «Ай-ай-ай, да это ж настоящий шовинизм», — улыбнувшись, подумал Азриэл. Да, их избрали. Они сами себя избрали. Кто их к этому принуждает? Во все времена их убивали, резали, жгли на кострах. Из поколения в поколение их ненавистники выдумывали новую причину, по которой надо их уничтожить, их и их книги. Они распяли Христа, они используют для мацы кровь христианских младенцев, они оскверняют гостию и обирают королевские дворы и целые государства. Они виноваты в том, что они евреи, что они (ну надо же!) капиталисты, для поляков — русские, для русских — поляки, чужаки (всего лишь восемьсот лет тут живут). Они шовинисты, реакционеры, мещане, фанатики, мракобесы, дикари, они ненавидят христиан и говорят на жаргоне. Вот так, всё сразу. Каждый «изм» предъявляет им свои претензии. Но их настоящая вина в том, что они хотят жить духовной жизнью, без ненависти, войн, разврата, кощунства и бунтов. Они хотят осуществить то, что все философы и религиозные деятели проповедуют с тех пор, как человек стал отличать добро от зла, правду ото лжи.

Но могут ли они стать для кого-то примером, могут ли повести за собой других? Да, не исключено. Можно прекратить войны, разделить землю так, чтобы хватило всем. Пусть у каждой группы людей будет свой язык, своя культура, свои традиции. Но одно должны сделать все: поверить в единого Бога и свободу воли. Нужно создать такое учение, которое обратит всю человеческую деятельность в служение Всевышнему. В духовной жизни нет места для отцов с нейтральной позицией, нет места секуляризму. Все должно быть посвящено одной цели: возвысить человека, облагородить его поступки, очистить мысли. Но к этому нельзя принудить. Каждый должен добровольно сделать выбор, сам для себя. Силой Мессию не приведешь…

5

Раньше Азриэл считал, что неплохо разбирается в человеческом мозге, его безумствах и капризах, явных и тайных мыслях. Он привык, что пациенты кидаются из одной крайности в другую, то обвиняют себя, то оправдывают, от самовосхваления переходят к самоуничижению. И конечно, он думал, что прекрасно знает собственный мозг. Но за последние недели он увидел на своем примере, насколько двойственно и противоречиво мышление в самой основе. Существование злого и доброго начал, о которых говорится в еврейских книгах, — похоже, величайшая психологическая истина. В этих книгах написано, что у человека все лежит на весах, и в любое мгновение может перевесить или святость, или скверна. Это факт, который современная психология просмотрела. Может, потому-то психология и ходит у медицины в падчерицах. Пока Азриэл был в Маршинове, молился, танцевал с хасидами, изучал с Мишей Тору, кто-то у него внутри беспокоился о пациентах, Ольге, Топольке. Этот кто-то говорил, что Азриэл пробудет таким праведником лишь до тех пор, пока не вернется в Варшаву. Логика у внутреннего оппонента была железная: допустим, светская жизнь — зло, а религия — лекарство от всех бед. Но может ли Азриэл поверить в то, во что верят эти евреи? Может ли безоговорочно принять, что все обычаи и законы даны на горе Синай? Если нет, значит, он опять строит дом на песке. Безбожник раскаялся, но остался сомневающимся — что может быть нелепее? Вспомнился стих: «Никто из вошедших к ней не возвращается»[176]. Талмуд объясняет, что это сказано об утрате веры. Суть религии, проповедовал в Азриэле внутренний сатана, заключается в цельности. Но может ли вернуться к незамутненной вере тот, кто знаком с библейской критикой и знает, как развивались религиозные идеи? Эти евреи считают Тору единым целым, а для Азриэла она написана разными авторами в разные периоды. В первой же главе Книги Бытия полно утверждений, которые современный человек не в состоянии принять всерьез. Свет и тьма — две различные сущности. Солнце — не источник света, но как бы лампа, которая зажглась, и созданного раньше света стало больше. Звезды — дополнение к Луне. Небо — что-то наподобие дамбы или шлюза, который не дает водам пролиться на Землю. Открой дверцу, и начнется потоп. В каждом стихе древняя наивность, примитивная легенда. В той же самой Торе, где сказано «Не убий!», есть приказы истреблять целые народы, грабить, убивать и даже насиловать. Вся Книга Левит — перечень тех же табу, которые встречаются у диких африканских и полинезийских племен. Может ли он, Азриэл, видеть в этом абсолютную истину? Разумеется, нет. Для него Тора — произведение, созданное людьми, а не Божественное откровение. А если так, что он забыл в Маршинове? Зачем обманывает этих евреев, для чего он произвел среди них сенсацию?

Он пил с ними вино, танцевал, но ему снова и снова становилось гадко на душе. «Неужели я такой лицемер? Или сумасшедший? Или самоубийца, как говорит Ольга?» Он размышлял, кусая губы. Среди евреев он, наверно, исключение, но среди христиан таких, как он, миллионы. Штудируют Дарвина и ходят в церковь. В некоторых странах отделили церковь от государства, и такую же границу между религиозным и научным знанием провели в своей психике. Но как же это? Истина может быть только одна: либо мир был сотворен за шесть дней, либо он развивался миллионы лет; либо Бог создал все виды живых существ, либо они возникли в результате эволюции; Бог либо разделил воды Красного моря, либо нет; Иисус Христос либо воскрес, либо остался мертв. Как Азриэл будет строить свою жизнь на том, что с точки зрения логики совершенно абсурдно? Мелькнула ужасная мысль: материалисты, по крайней мере, последовательны, они не ведут двойной бухгалтерии.

Праздник Симхас-Тойра выпал на пятницу. Весь день Азриэл пил с хасидами кислое и сладкое вино, мед с орехами, пиво, закусывал штруделем, пирогами и тортами. У Ципеле отведал квашеной капусты с изюмом и винным камнем. Он был сыт и пьян, но какая-то точка в мозгу оставалась трезвой. Нельзя полагаться на чужое мнение, нельзя полагаться на авторитеты. Не было ни пророка Моисея, ни чудес. Тора — это фольклор. Любая вера — плод воображения. Бог Азриэла нем. Он молчит, как природа. Если Он есть, Его нужно открыть, как открыли электричество. Но как это сделать, есть ли какой-нибудь способ? Как это произойдет? Априори? Апостериори? Или его раз и навсегда отождествляют с природой, как это сделал Спиноза? Сколько ни пытались доказать Его существование, ничего не вышло. Кантовский слон родил мышь.

А для хасидов есть Симхас-Тойра. Вечер, солнце садится. Женщины спешат благословить свечи. Немного еды для субботы приготовили еще накануне праздника, поэтому служанка Кайла смогла поставить в печку чолнт и залепить дверцу тестом[177]. Сейчас будут петь «Лехо дойди»[178]. Но как соединить это с внешним миром? Сможет ли Азриэл жить так из года в год? Он сбежал, потому что ему было плохо, но будет ли ему лучше здесь? Что он станет делать, когда все разъедутся? «Но сперва понять бы, почему я вообще сюда приехал, по какой логике так поступил?» — спрашивал он себя. Попадал ли кто-нибудь раньше в такие же тиски? С одной стороны — отчужденность, безверие, дочь, которая прячет под матрацем револьвер, жена, которая дает балы для чиновников, и пациентки, которые обманывают мужей и хотят получать удовольствие за чужой счет. С другой стороны — Бог, который за тысячелетия не проронил ни слова. Никто не понял, кто Он, чего Он хочет и как Ему служить. А Он, Всемогущий, молчал, глядя на язычество и рабство, войны, пытки и эпидемии. И точно так же выметал тех, кто якобы служил Ему и подчинялся, верил и восхвалял Его. Хотя как Он мог заговорить? Ведь тогда исчезла бы свобода выбора. Он и должен был молчать, если хотел, чтобы добро и зло, вера и безверие продолжали лежать на чашах весов. Вот об этом мне нельзя забывать. Если бы Бог раскрылся, свободе выбора тут же настал бы конец. Смысл жизни — в сомнении. Человек должен сам прийти к Богу через боль и страдания, как пришел к знанию о том, что ядовитыми грибами можно отравиться или что лекарство от оспы можно получить, привив ее теленку. Значит, никакой религии нет, а есть ступени, по которым поднимаются в поисках Бога. Факт, что Бога ищут все, каждый народ, каждое племя. Все человечество, как и он, Азриэл, не может жить без Бога и не знает, как жить с Ним…

Народ опять собрался в синагоге. Там уже горели свечи и керосиновые лампы. Пол подмели и посыпали желтым песком. Хасиды бормотали «Песнь Песней», кантор готовился запеть «Леху неранено»…[179]

6

Вечером после субботы Азриэл пришел к ребе и провел в его комнате два с половиной часа. В Маршинове не помнили, чтобы ребе уделил кому-нибудь так много времени. Староста Мендл приложил к двери ухо, но говорили так тихо, что он не разобрал ни слова. Азриэл не любил изливать душу, но в этот раз высказал все свои сомнения, всю свою боль. Иногда он спрашивал, можно ли продолжать, и ребе отвечал: «Говори, говори!» Глядя на его бледное лицо и горящие черные глаза, Азриэл думал, что каждым словом ранит ребе, словно копьем: тот иногда кривился, как от резкой боли, и даже прижимал руку к груди. Азриэл говорил прямо: кто доказал, что Тора Моисея — это истина? В других религиях свои законы. Из чего следует, что Бог есть? А если и есть, но Он не сообщает, что для Него хорошо, а что плохо, то о каком наказании может идти речь? Как царь может карать подданных, если он скрывает от них свои законы? И это называется милость Божья? Как вообще можно требовать от ничтожного человечишки, чтобы он разгадывал Божественные тайны? Азриэл прекрасно понимал, что, с точки зрения ребе, он богохульствует. Все-таки это жестоко, так мучить праведника, который всю жизнь посвятил вере и уже стоит одной ногой в могиле. Чем ребе ему поможет, как объяснит то, чего сам не знает? Азриэл опасался, что ребе накричит на него, выгонит, а то и прикажет его избить. Иногда лицо реб Йойхенена становилось грустным и растерянным, но затем глаза вспыхивали, на губах появлялась тень улыбки. Пейсы намокли от пота. Таяли две свечи в подсвечнике, на стене дрожали тени. Староста Мендл несколько раз приоткрывал дверь, но ребе махал рукой — дескать, не мешай. Время от времени он заходился кашлем и сплевывал в платок. Когда Азриэл замолчал, ребе спросил:

— От кого ты происходишь по материнской линии?

Азриэл растерялся.

— Мама очень религиозная была…

— Я знаю. У нее были известные люди в роду?

— Да, ребе. Она из рода Тойсфес Йом-Това.

— Значит, ты потомок праведников.

— Ребе, что мне делать?

— Не делай плохого.

— И всё?

— Это много.

— Ребе, а как мне быть с этой женщиной? Я рассказывал.

— Да, я слышал.

— Уйти от нее?

— Если можешь.

— А если нет?

— Сможешь, когда придет время.

— А с Мойшеле?

— Оставь его здесь.

— Ребе, я не знаю, что делать.

Ребе улыбнулся.

— Каждый так и так что-то делает. Прежде всего, не совершай дурных поступков.

— Надевать филактерии? Вести себя, как верующий еврей?

— Насколько получится.

— Хотя я не верю в Закон Моисея?

— Сказано, что Ной тоже был слаб в вере. Он вошел в ковчег, только когда увидел, что начинается потоп. Даст Бог, мы все узрим истину.

— А до того?

— А до того не причиняй никому зла. И себе тоже.

— Я должен остаться врачом?

— Врачи всегда нужны.

— Я всё рассказал ребе.

— Я выслушал тебя. Для всего необходимо желание. Правда, есть выбор, но что такое выбор без желания? Желание — это милость, а не приговор. Если у мальчика нет желания учить Тору, меламеды ничего не смогут добиться, и тогда его отдают в ученики сапожнику. Желание не совсем зависит от самого человека, оно дается свыше.

— И как же поступать?

— Нужно хотеть хотеть. Нужно молиться о желании. Читать псалмы — тоже большое дело.

— Даже если не веришь?

— Неверующих не бывает. «Праведный печется и о жизни скота своего»[180]. Мой дед, царство ему небесное, объяснял это так: праведник знает, что душа есть у всего живого. Тело — это завеса, но душа видит Бога, потому что пребывает одновременно и на этом свете, и на том. Если бы не тело, то и выбора не было бы. Вот почему оно необходимо. Без всякого сомнения.

— Да, ребе. Я очень рад слышать такие слова.

— О чем тебе беспокоиться? Всё в руке Божьей. «Бог не желает погубить душу, и помышляет, как бы не отвергнуть от Себя и отверженного»[181]. Он создал всё, каждого человека, каждую мошку, каждую песчинку. Когда кто-нибудь совершает зло, конечно, происходит разрушение, но ведь происходит и исправление. Тоска — это глупость.

— Годы пролетают впустую.

— Занимайся благотворительностью, читай псалмы, молись. «Всё в руках Небес, кроме трепета перед Небесами»[182]. Дед объяснял: трепет перед Всевышним не весь от Небес, но лишь наполовину. Свобода выбора — это уже дар.

— Да, ребе, понимаю.

— Ты уже сотворил добро, когда спас своего Мойшеле.

Азриэл хотел еще что-то сказать, но ребе поднялся и подал ему руку.

— Поезжай спокойно. На небесах знают всё…

— Спасибо, ребе.

— Тело — страдалец. Потому-то оно и властвует…

Азриэл пошел к себе в комнату. Мойшеле уже спал. Азриэл лег, но долго не мог сомкнуть глаз. Слова ребе не шли из головы, снова и снова повторялись, как эхо. Странно, но этот праведник, столь строгий к себе, очень снисходителен к другим. Вдруг Азриэлу стало ясно, в чем разница между праведником и злодеем: у них одна и та же мораль, но праведник сам хочет творить добро, а злодей — чтобы добро творили только другие. Азриэл задремал, и ему приснилась Ольга. Он проснулся от желания. А вдруг она его разлюбила? Он начал размышлять, в чем смысл аскезы. Почему аскеты есть во всех религиях? Откуда берутся факиры, монахи, отшельники? Почему так много революционеров готовы пожертвовать собой? Почему во все времена находится столько людей, согласных во имя любой идеи буквально пойти на смерть? Откуда в этом эгоистичном мире столько кандидатов в мученики? Вот и он сам дошел до того, что готов отказаться от любимой женщины, карьеры и обречь себя на мучения. Почему? Почему? Потому что душа хочет сбросить власть тела. Она хочет свободы, не хочет бояться алчного страдальца, которому сколько ни давай, все мало. Но этого не сделать самому и сразу. Для этого нужно желание, а оно дается свыше. Свобода выбора — это уже дар…

Слова ребе увязались друг с другом, обрели ясность. Вот что праведник имел в виду: не пытайся делать то, что тебе не по силам. Лучше немного по доброй воле, чем много путем насилия над собой…

7

С утра в воскресенье Азриэл пришел в синагогу, надел талес и филактерии. Большинство хасидов уехало еще вечером после исхода субботы или ранним утром, но пара миньянов осталась. Кто-то молился в миньяне, кто-то сам по себе. Праздник кончился, и теперь Азриэл надевал филактерии впервые за много лет. Он закатал рукав, закрепил коробочку на руке, другую возложил на голову. Обмотал ладонь кожаным ремешком, сделав букву «шин»[183], и сказал: «И обручу тебя Мне навек, и обручу тебя Мне в правде и суде, в благости и милосердии»[184]. Какие слова! Какая порция самовнушения на голодный желудок! Обычно по утрам Азриэл просматривал газету. Такой-то министр ушел в отставку, такой-то получил его портфель. Там погром, тут наводнение, забастовка, демонстрация. Перевернешь страницу — убийства, самоубийства, пожары, грабежи и изнасилования. У Азриэла каждый день начинался с изрядной дозы яда, но сегодня впервые было иначе. Ничего странного, что здесь никто не обращается к психиатру. Им психиатр не нужен, чему он их научит? Помолившись, Азриэл пошел попрощаться с Ципеле. Мойшеле уже позавтракал. Ципеле сказала, что на пару недель найдет для него воспитателя, а потом отдаст мальчика в хедер. Зелделе остается в Маршинове, она тоже будет присматривать за ребенком. Дети Ципеле уже, слава Богу, выросли, и ей в радость возиться с племянником, сыном Шайндл и внуком их отца. Азриэл хотел оставить денег, но Ципеле даже рассердилась:

— Не надо!

— На ребенка-то…

— Ах-ах-ах! Не бойся, не объест он меня.

— Мойшеле, ты рад, что остаешься?

— Так. Йо[185].

— Слушайся тетю Ципеле.

— Хорошо.

Азриэл был удивлен. Почему ребенку так хочется тут остаться? Ольга относится к нему, как к родному сыну, Наташа и Коля с ним играют. Но если бы Азриэл попытался его увезти, он бы расплакался. Ему больше нравится здесь. Он держит в руке кусок бисквита и запивает его молоком из чашки. Он уже привык к тете Ципеле. Для него нашли кафтанчик и восьмиугольную шапочку. Он уже вставляет еврейские слова, когда говорит с отцом. Ребенок осуществил то, что Азриэл только собирался сделать. Оставив сыну немного денег, он взял извозчика и поехал на станцию. Азриэл сделал в жизни важный шаг — вернул еврейскую душу к истоку. На вокзале толпились хасиды. Вообще-то стоило бы поехать с ними, третьим классом, но Азриэл взял билет во второй. Нужно о многом подумать. Как там Ольга? Что она решила? Он не был дома меньше недели, но казалось, что пролетели месяцы. Подошел поезд, началась толчея. Орал жандарм, хасиды суетились, волоча сумки и узлы. Азриэл смотрел на евреев. Почти все — низкорослые, щуплые и сутулые, с растрепанными бородами. Какие у них странные ужимки! Поезд стоит достаточно долго, но они кричат, носятся от вагона к вагону, путаясь в полах кафтанов. Какие пронзительные, мальчишеские голоса!.. А двое поляков смеются над еврейскими пассажирами, передразнивают их. Азриэл услышал, как один гой сказал другому: «Толпа оборванцев!» Да, здесь они — толпа оборванцев, но какой-то час тому назад они были священниками в Храме. Поймет ли это мир когда-нибудь? Нет, никогда. У них нет гордыни, которую Европа называет честью и достоинством. У этих людей красота скрыта внутри, внешний вид у них чуть ли не карикатурный. Наверное, невозможно одновременно быть светским человеком и служить Богу…

Несколько хасидов подошло к Азриэлу, они окружили его, и он вдруг испытал мучительное чувство: ему стало стыдно перед гоями за своих братьев. Даже сердце заболело: «Докатился! Евреев стыжусь! Вот до чего доводит Просвещение!..» Азриэл решил, что поедет с ними, третьим классом. Поразмышлять и потом можно. Он вошел в вагон. Колокол дал последний звонок, поезд тронулся. Все скамьи были заняты польскими пассажирами, вошедшими на предыдущих остановках, полки завалены багажом. Хасиды кучками стояли в проходе, некоторые присели на свои узлы. Громко разговаривали, размахивая руками и теребя бороды. Один, толкуя другому слова ребе, ухватил собеседника за лацкан. Молодой человек достал из корзинки бутылку водки и лепешки. Воды, чтобы омыть руки, не было, поэтому просто повозили ладонями по оконному стеклу и вытерли их о полы кафтанов. Азриэлу тоже поднесли стаканчик, он сказал благословение, другие ответили «Аминь!» и пожелали ему оставаться хасидом и, Боже упаси, никогда не отрываться от своих корней. Две польские девицы сперва захихикали, а потом и вовсе расхохотались, указывая пальцем на одного из евреев. «Ну что, жиды, пьете? — говорил поляк с соломенными усами. — Пьянствуете тут? Христиане хлеба досыта не едят, а вы, бездельники пархатые, водку хлещете. Из России вас прогнали и отсюда надо гнать к чертовой матери…» — «А куда их гнать-то? — отозвался тщедушный, черноглазый человечек в твердой шляпе. — Кто их к себе пустит, кому нужны эти отбросы? Пруссии, что ли? Вся грязь оседает у нас, в Польше…» Хасиды делали вид, что не слышат и не понимают. Хотя, может, и правда не понимали, многие из них почти не знали польского. Азриэл хотел ответить, но знал, что это бесполезно. Польские газеты всё сильнее разжигают антисемитизм. Особую ненависть вызывают у них приезжие литваки, которые русифицируют Польшу. Тщедушный человечек с бегающими черными глазками произнес целую речь: «Жиды скоро поглотят нас! Здесь будет то же, что когда-то было в Египте! Их гонят из России, как мышей, а здесь они чувствуют себя хозяевами. Им плевать на польский народ, они отбирают у нас хлеб, искусственно создают дефицит продуктов, их дети заполонили гимназии. Что нам делать с этим народцем? Вы только посмотрите на них, Панове, это же дикая орда! Хуже татар! Никаких манер!»

«Эй, жид, ты чего мою сумку уронил?! — заверещала какая-то баба. — Поднимай давай, ты, пес паршивый!.. Ой, мамочки, да они же все мои вещи растоптали!» Азриэл поднял сумку и положил на полку. «Да, все верно, — подумал он. — Во втором классе я бы этого не увидел, но так и есть: бездомный народ, который ни с кем не может ужиться. Всегда и везде чужие. За тысячу лет ничего не изменилось, даже стало еще хуже: тогда не было Гаскалы, а евреи, по крайне мере, верили в Бога…»

Вошел кондуктор и первым делом заглянул под лавку. Под ней и правда обнаружился безбилетный пассажир. Кондуктор потянул его за ногу и сдернул сапог. Из-под лавки вылез парень с пейсами и большими черными глазами, босая нога обернута онучей.

— Чего прячешься? Где билет, ты, голодранец чертов?

— Потерял.

— Ах, потерял? Значит, сегодня ночку на козе проведешь, жулик. Мерзавец, холера тебя забери!

— Евреи, дайте ему кто-нибудь на лапу, — обратился парень к своим.

Азриэл достал деньги и заплатил. Кондуктор вернул безбилетнику сапог. Гои веселились, хохотали, подкручивая усы, и перешептывались, поглядывая на Азриэла. Его европейская внешность не соответствовала окружению. На него смотрели с ненавистью. Азриэл догадывался, в чем его подозревают. Иногда из Западной Европы приезжают еврейские корреспонденты, а потом очерняют Польшу в западной прессе.

8

На вокзале Азриэл взял дрожки. Когда он уезжал из Варшавы, сияло солнце, а теперь наступила осень. Над городом висел туман, на лицо Азриэла падали редкие дождевые капли. Дождь то начинал накрапывать, то переставал, казалось, его мучило то же, что Азриэла: он никак не мог решиться. Закрыв глаза, Азриэл пытался размышлять. Ему пришло в голову, что самое трудное для человека — это принимать решения. Не в мелочах, конечно, но в чем-то важном. Такая нерешительность — симптом неврастении, а нередко — начало сумасшествия. Фактически душевные болезни — это и есть неспособность выбирать. И лечить их нужно не гипнотизмом (который отрицает свободу воли), а упражнениями в выборе. Каждый осуществленный план — ступень к выздоровлению. Каждый поступок, если он продиктован не рутиной, а решением, это уже частичка здоровой жизни. Может, потому-то человек и берет на себя столько обязанностей. Азриэл стал фантазировать о психиатрической клинике, которую он создаст. Там пациенты будут разрабатывать для себя программы, а врачи только оценивать результаты и подбадривать больных, подталкивать их к новым успехам. Потом исследования покажут, что выбором можно лечить и физические заболевания. Если тело и дух — две стороны одной медали, то почему тело не может выбирать между здоровьем и болезнью? Да, Спиноза не верил в свободу воли, ну и что из того? Свобода воли как третий божественный атрибут обогатила бы пантеистическую идею, оживила природу. Все хочет, все выбирает, каждый атом обладает злым и добрым началом… Земля вращается вокруг Солнца не потому, что не может иначе, а потому, что хочет. Но это не слепая воля Шопенгауэра, о таком желании говорит каббала… Дрожки остановились около дома. Азриэл расплатился и поднялся по лестнице. Ему казалось, он здесь чужой. Неприятное чувство… Увидел на двери латунную табличку со своим именем. Значит, все-таки он здесь хозяин, по крайней мере, так написано. Позвонил, раздались шаги. «Нельзя быть таким нервным! — сказал он себе. — Я все решил и поступлю как свободный человек!» Дверь открылась. Перед ним стояла Ольга, темноволосая, стройная, в черном платье. Она сменила прическу. Ольга смотрела на него удивленно, с насмешкой, будто уже не ждала.

— Это ты?

— А что, не узнала?

— Ну, проходи.

Азриэл вошел в коридор, поставил сумку.

— А Миша где?

— У ребе остался.

— Понятно…

Он заглянул в кабинет, будто проверить, не занял ли уже кто-то его место… Вошел в гостиную, повесил шляпу на статуэтку ангела. Азриэл словно не мог поверить, что это его дом и он может делать тут что хочет. Ольга вошла следом.

— Когда ты приехал? Даже меня не поцеловал…

— Ты в последний раз так со мной разговаривала, что я думал, все кончено.

— Как я разговаривала? Пациенты приходят, а я не знаю, что им ответить. О тебе вся Варшава говорит.

— Да и пускай себе.

— Как же ты ребенка одного там оставил?

— Почему это одного? Жена ребе — его родная тетка. У него там родни больше, чем здесь.

— Ну конечно. Я же ему никто. Не важно, что растила его, на руках носила… Что он там будет делать? Хасидом станет?

— В хедер будет ходить.

— Знаешь, ты прав. Мне возразить нечего.

Говоря с Азриэлом, Ольга возилась с увядшим, готовым опасть листком фикуса, будто пыталась закрепить его на ветке, и улыбалась с любопытством и смущением, как близкий человек, который вдруг стал чужим. Посмотрела на Азриэла искоса.

— Почему пиджак не снимаешь?

Он сел, откинул голову на спинку дивана. От отчаяния ему стало весело.

— Эх, Ольга, плохо дело! — сказал он игривым тоном.

— Что плохо, дорогой?

— Все. Хотел стать евреем, да по дому затосковал. Третьим классом ехал, наблюдал одну антисемитскую сцену. До чего ж нас ненавидят!

— А кого любят? Зачем третьим классом поехал?

— С хасидами.

— Если будешь с ними якшаться, все время будешь такие сцены наблюдать.

— Таких, как мы, еще больше не любят. Ты сама-то как?

— Пока жива. А ты, наверно, думал, повесилась?

— Боже упаси! Что ты болтаешь?

— Даже не написал.

— Письмо ненамного раньше пришло бы, чем я приехал.

— Но ведь… Надеюсь, ты окончательно решил, как поступить. Если хочешь остаться врачом, нельзя так обращаться с пациентами. Ты не единственный врач в Варшаве.

— Знаю, знаю.

— И, как это говорят по-еврейски, не один мужчина на всю Москву.

Азриэл насторожился.

— Ты это к чему? Тебе что, предложение сделали?

Ольга выпустила из пальцев пожухлый листок фикуса.

— Да.

— Кто?

Она посмотрела на Азриэла, склонив голову набок.

— Доктор Иванов, полковник. Я тебе рассказывала.

— Ага.

— Он мне тут визит нанес.

Азриэл побагровел от ревности и стыда.

— Значит, любовь с первого взгляда?

— Оставь свой сарказм. В меня еще вполне можно влюбиться.

— И как же он узнал, что ты свободна? — Последнее слово Азриэл сказал по-немецки.

— Я сама ему рассказала. Обо всех твоих фокусах.

— Значит, можно тебя поздравить?

Ольга вспыхнула.

— Покамест не с чем поздравлять. Я все еще люблю тебя, а не его, я ему прямо сказала. Но тебе тоже прямо говорю: долго так продолжаться не может. Я уйду от тебя, хотя я тебя люблю. Так тоже бывает.

— Да, слышал.

— Не собираюсь становиться жертвой твоих выходок.

— Ладно, давай попозже поговорим. Что-то у меня все чешется. Боюсь, не вши ли…

Ольга поморщилась.

— Может, и набрался там… Сейчас тебе воды согрею. А то весь дом тут мне перепачкаешь.

И Ольга засмеялась, но тут же расплакалась.

Глава IX