1
Варшавская пресса во всех подробностях расписала преступление Люциана: и как он пытался обокрасть Ходзинского, и как привел Касю к Бобровской, и как потом оставил жену и детей посреди праздничной трапезы. Фелиция чувствовала, что ей осталось недолго. Человеческие несчастья — хлеб газетных писак, вот они и старались вовсю, не брезгуя даже ложью. Старинный польский род был опозорен. Фелиция спрашивала себя: неужели это христианская страна? Все радовались ее унижению: полицейские, следователь, прокурор и даже прислуга, которую Фелиция кормила и одевала. Марьян терял пациентов. Хелена писала из Замостья, что детям стыдно появляться в гимназии. Фелиция целыми днями плакала, запершись в будуаре. Она стала ходить в другой костел, где ее никто не знал, и часами, преклонив перед Богородицей колени, изливала свою несчастную душу.
Аппетит и сон пропали, Фелиция стала вялой и апатичной. Марьян пичкал ее лекарствами, но от них становилось только хуже. Он и сам заметно похудел, ссутулился. Ему пришлось раздать адвокатам авансы и оплатить похороны дворника. Заработок упал, накопления подходили к концу. Фелиция считала, что ее смерть будет для мужа освобождением, и просила Бога скорее забрать ее к Себе. Ведь она, Фелиция, только мешает Марьяну. Она слишком слаба, чтобы удовлетворять его мужские потребности, она не может родить. И теперь она так его скомпрометировала. Фелиция была готова уступить место какой-нибудь молодой и красивой женщине, которая сделает Марьяна счастливым.
Иногда Фелиции казалось, что конец уже близок. Она лежала в кровати и не могла пошевелиться. То дремала, то, вздрогнув, просыпалась, потом опять засыпала. Ей снились кошмары, она видела то дьявола, то ангела. Ей являлись покойные родители; за ней гнались демоны; она слышала шорох крыльев и пение ангельского хора и видела небесное сияние. Фелиция улыбалась во сне. Как глуп человек! Он страшится того, что навсегда избавляет от страданий. Душа начинает жить только после смерти. Фелиции хотелось освободиться как можно скорее. Она просила Марьяна купить для нее место на кладбище и заказать гроб и памятник. Каждый раз, когда ей становилось немного хуже и начинала кружиться голова, она велела позвать священника. В любую минуту она была готова исповедаться, но Марьян говорил:
— Что ты, любимая? Ты ведь поправляешься, тебе лучше с каждым днем…
И он приносил ей чашку бульона или давал пригубить коньяку.
Марьян оказался прав. Бог не захотел забрать Фелицию к Себе. Сначала она отсыпалась после бессонных ночей, потом вернулся аппетит. Фелиция нашла ответ на мучившую ее загадку. Теперь она знала, зачем живет на свете. Вдруг ее осенило; она должна стать матерью и детям Люциана, и детям убитого дворника. Что с ними будет, если Фелиция умрет? Не будет же Марьян всю жизнь платить за преступление своего непутевого шурина.
Ответ был так прост, что Фелиция удивлялась, почему не нашла его раньше. Не иначе как ее душа спала летаргическим сном.
Жизнь обрела смысл. Фелиция преодолела стыд и пришла к Войцеховой, вдове дворника. В первый раз женщина чуть не набросилась на Фелицию с кулаками. «Убирайся! — кричала она. — Пошла вон, сестра убийцы!» Войцехова даже спустила на Фелицию собаку и пригрозила поленом.
Фелиция приносила подарки, но их выбрасывали. Когда она шла через двор, соседки выкрикивали ей в спину проклятия. Фелиция почти сдалась, но подумала: «А как поступил бы в таком случае Иисус? Что сделал бы святой Франциск? Неужели они не устояли бы перед недобрым словом?» Фелиция твердо решила, что пройдет испытание до конца. Она вымаливала у сирот прощение, приносила деньги и одежду, даже пыталась помогать Войцеховой стирать белье. Первой ее простила вдова, потом удалось примириться с детьми. Кто бы мог подумать, что Фелиция одержит победу? Даже собака, бессловесная тварь, теперь к ней ластилась, лизала туфли и виляла хвостом.
Процесс длился полтора года. За это время Фелиция как следует одела детей Войцеховой, младших пристроила в школу, старшим сыновьям нашла мастера, который взялся обучать их ремеслу, дочерям нашла хорошие места в приличных домах. Сначала Марьян посмеивался над женой, называл ее дурочкой и притворщицей. Он не признавал филантропии. Реформы — вот что необходимо! Благотворительность — это ерунда. Нужно заставить правительство создать демократические институты и ввести всеобщее равноправие. Но Фелиция смогла повлиять на Марьяна Завадского. Его взгляды изменились, он даже стал помогать жене. Фелиция не ограничивалась семьей дворника, но старалась делать что-нибудь и для Болека, незаконного сына Люциана. Но здесь она наткнулась на непреодолимое препятствие. Бобровская взяла Касю и ребенка под свое покровительство, Кася с сыном переехали к ней. Бобровская наотрез отказалась иметь дело с сестрой Люциана, графской дочкой. У Бобровской были свои планы.
Оказалось, что Фелиция помогла не только детям несчастного дворника, но и убийце. В варшавских салонах заговорили, что она подает пример христианского милосердия, и эти разговоры дошли до следователя, прокурора и самого судьи — обрусевшего поляка. Священники рассказывали о Фелиции с амвона, о ней даже появились статьи в клерикальной прессе. Аристократки, которые бойкотировали доктора Завадского, опять стали приходить на прием. На процессе, где Фелиция была свидетелем, те же репортеры, что сначала поливали ее грязью, теперь возносили ее до небес. Из Фелиции сделали святую и мученицу, ее стали приглашать в разные филантропические кружки, где собирается самое благородное общество. Да, люди таковы: то проклинают, то благословляют, то превозносят ложь, то отвергают правду, одна мода сменяет другую. Люциан мог получить двадцать лет каторги или даже пожизненное заключение, но судья назначил ему минимальный срок, предусмотренный за убийство. Позже в частной беседе судья сказал, что вынести столь мягкий приговор его побудили не аргументы защиты, но слова, поступки и слезы Фелиции.
2
Еще во время восстания Люциан нашел способ избегать страданий. Нужно лишь сказать себе: «Я покойник». Каждый раз, когда положение становилось непереносимым, он представлял себе, что уже умер. Он, Люциан, не живой человек, но дух или труп, свободный от надежд и желаний. Он слышал о мертвецах, которые ходят по свету и не могут найти успокоения в могиле, и уподоблял им себя. Он где-то прочитал о факирах, которых закапывают в землю, и они погружаются в анабиоз. Разве вся его жизнь не была борьбой с темными силами? Разве фатум не вел его с самого начала? Чем еще объяснить разные странные случаи, как не рождением под несчастной звездой? Еще ребенком, избалованным панычем, Люциан чувствовал руку судьбы. У него было все: одежда и еда, оружие, любовь матери, отца, сестер и брата. Прислуга его обожала, мужики и бабы цацкались с ним, его любили даже животные: кошки, собаки, лошади. Но Люциан так страдал, что уже тогда подумывал застрелиться. Он богохульствовал, а потом бежал к священнику исповедоваться. Он воровал, плевал на иконы, душил кур, как хорек, и мучил кроликов. Учиться ему было лень, и он изобретал всевозможные уловки, чтобы пропустить урок. В нем рано пробудилось влечение к женщинам, но он боялся болезней и скандалов с родителями. Люциан вычитал в энциклопедии, что бывает туберкулез почек, и тут же внушил себе, что у него это заболевание. Он услышал от матери, что у них в роду был сумасшедший, и стал бояться, что тоже сойдет с ума. Сколько он себя помнил, столько в нем жило предчувствие какой-то катастрофы. Страхи были столь велики, что он еще тогда искал утешение в мыслях о самоубийстве и в стоической покорности судьбе.
Катастрофа произошла раньше, чем он ожидал: восстание, скитания по лесам, холод и голод, похороны друзей и близких. Отца сослали в Архангельск, Люциана заочно приговорили к повешению. Он скрывался в Варшаве, работал на мебельной фабрике, жил со Стаховой. Потом бежал с Маришей, бедствовал в Париже, разочаровался в польских эмигрантах и вернулся на родину. Спутался с Касей, с Бобровской. Несколько лет пролетело, как дурной сон. Но ради чего он страдал? И почему все это должно было кончиться нелепым убийством бедного дворника, отца десяти детей?
Пока длился процесс, Люциан, сидя в Павяке, искал ответы на эти вопросы, но загадка, похоже, оказалась неразрешимой. Все смешалось воедино: злая судьба, неудачные обстоятельства, расшатанные нервы, слабый характер. Да, его жизнь была суетой сует. Но с другой стороны, разве остальные люди ведут не такое же хаотическое существование? Ведь так живет весь род человеческий. Рождаются, растут, болеют, грешат, ссорятся, испивают полную чашу, а потом приходит смерть — и все. Фелиция передала Люциану в тюрьму Библию, но, несмотря на скуку, он даже не открыл эту книгу. Бог Ветхого Завета играл с народом Израиля как кошка с мышкой. Иудеи все время упрямились и бунтовали, а Он беспрестанно карал их, и так из поколения в поколение, до сих пор. Новый Завет обещал всевозможные наслаждения в царствии небесном, но где гарантия, что это правда? Разве сами Папы не вели войн? Разве русские, пруссаки и австрийцы, три христианских народа, не рвали Польшу на куски, не строили виселиц, не насиловали женщин, не убивали? Могли бы они творить эти зверства, если бы действительно верили в Бога и в то, что проповедовал Иисус?
На все вопросы был только один ответ: жизнь так бессмысленна, что по сравнению с ней даже смерть полна смысла. Люциан так часто воображал себя мертвым, что это стало его обычным состоянием, чуть ли не реальностью. Его охватывало равнодушие, он погружался в нирвану, о которой читал еще в отцовской библиотеке. На допросах Люциан во всем сознавался и подписывал все протоколы. Он даже рассказал следователю о планах создать польскую мафию и ограбить Валленберга. Нанятые Фелицией адвокаты уговаривали его изменить показания, но он об этом и слышать не хотел. Сокамерники смеялись над ним, но он молча сносил оскорбления. Он был готов ко всему: и умереть на виселице, и отправиться в Сибирь. Он лежал на шконке, жевал липкий, непропеченный хлеб, глотал жидкую кашу, терпел холод, жару, вонь параши и грязных человеческих тел. Воры и убийцы, которые сидели с ним, играли в карты и курили пронесенный в камеру табак, пели надрывные песни о любви, женской неверности, жестокой судьбе уголовника и надежде выйти на свободу, но Люциан был выше этих сантиментов. Он стал равнодушен к фальшивому счастью и глупым мечтам.
Процесс был шумным. В газетах печатались подробные отчеты. Художники приходили на заседания и рисовали портреты Люциана, аристократки бились за билеты, но Люциан оставался безразличен. Он сидел на скамье подсудимых и даже не смотрел на расфуфыренных дамочек и франтоватых бездельников. Он почти не слушал, что говорят свидетели, прокурор и адвокаты. Ночью перед вынесением приговора он крепко спал. Люциан даже поленился сказать последнее слово. Когда судья спросил, не хочет ли обвиняемый сказать что-нибудь в свое оправдание, Люциан ответил:
— Нет, спасибо, ничего.
Но когда процесс завершился, в нем что-то начало просыпаться. Сокамерники поздравили его, надзиратель пожал ему руку. Как ни странно, Люциан впервые в жизни почувствовал вкус славы. Еврейский книготорговец со Свентокшиской захотел издать его биографию. Он печатал ее брошюрками, которые выходили раз в неделю и стоили одну копейку. Начальник тюрьмы пригласил Люциана к себе и показал ему эти книжонки. Жена начальника, полька, тепло встретила Люциана. Эта наивная дама, мать взрослых дочерей, поверила во всю ерунду, сочиненную бульварным писакой. Когда Люциан попытался сказать, что не такой уж он герой и характер у него не столь демонический, она перебила его и попросила не разрушать иллюзию.
Понемногу жизнь в тюрьме все больше становилась похожа на жизнь на свободе. Она оказалась такой же серой и унылой, с частыми огорчениями, редкими радостями и напрасными надеждами. Люциан играл в карты, курил махорку, ждал свиданий и передач. Приходили Фелиция и Мариша, разговаривали с ним через зарешеченное окошко. Бобровская писала письма, которые подкупленный надзиратель прятал в хлебную пайку. Кася уже не служила у Ходзинского. Она с Болеком переселилась к Бобровской, и та научила ее шить. Потом письма от Бобровской перестали приходить. Преступному миру известно все, и Люциан узнал, что она опять сошлась со своим бывшим любовником Щигальским. Он ушел из актеров и стал режиссером в летнем театре. Люциан прекрасно понимал, как Бобровской удалось поймать в свои сети этого старого развратника: она подложила под него Касю.
3
На другой шконке лежал Войцех Кулак и жевал кусок хлеба. Иногда он сплевывал на пол. Войцех был невысок, но широк в кости, курнос, с оттопыренной верхней губой и раскосыми монгольскими глазами. Сходство с монголом усиливали бритая голова и желтоватая кожа. Недаром его называли не только Кулаком, но еще Татарином и Китайцем. Войцех сидел за убийство, ему осталось еще почти четыре года. Кроме того, он был бардачом, как говорят уголовники, — совладельцем двух небольших борделей на окраинах Варшавы. Девочки приносили ему передачи, у него всегда водился табачок. Кулак каждый месяц платил надзирателям и самому начальнику тюрьмы, и у него было все: водка, колбаса, а иногда и жареная утка. Он часто получал письма, но не умел читать, и ему читал Люциан. Поэтому Войцех держал за него мазу — защищал и не давал другим уголовникам отбирать у Люциана еду и деньги. У Кулака был в камере кривой татарский нож, и он хвастался, что в укромном месте у него припрятан шпалер с маслятами. В драке Войцех бодался, как бык, или бил ногами в тяжелых башмаках на деревянной подошве. Он говорил, что опасается пускать в ход руки: кулаком у него удар смертельный.
— Эй ты, граф паршивый!
Люциан не ответил.
— Чего молчишь? Оглох, что ли?
Стоял жаркий летний день, но в камере было темно: зарешеченное окно вдобавок было почти полностью забрано досками, и снаружи над ним висел козырек. На облупившейся штукатурке дрожал единственный солнечный зайчик. Над головой нависал низкий потолок с перекрещенными балками. Наружная стена была такая толстая, что окно помещалось в нише. Оба, Люциан и Кулак, были одеты в серые суконные куртки и штаны, голову Кулака покрывала круглая шапочка того же цвета. Он разулся. Пальцы ног у него были необыкновенно длинные, как на руках. Кулак мог ногами резать хлеб и даже сворачивать папиросы.
— Эй ты, ясновельможный!
В тюрьме Люциан научился не отвечать, когда обращаются первый и второй раз, даже если это Кулак. Сразу отзываются только новички, фраера, и получают в ответ ругательство или насмешку. Старый заключенный сперва прикинется, что не слышит. Но, похоже, Кулак и правда хочет поговорить.
— Чего тебе?
— О чем задумался?
— Да так…
— О бабах небось?
Люциан улыбнулся.
— О чем же еще?
— Это ты зря. От таких мыслей можно и с катушек слететь. Немножко-то ладно, но если часто, клепки рассядутся, и что тогда? Вена в голове может лопнуть. Я-то знаю.
— Да и пускай лопнет.
— Что делать будешь, когда выйдешь? Уже решил?
— Нет.
— А с барехой своей? Неужели в живых оставишь?
— Не хочу сюда снова.
— Боишься? Разок попался и в штаны наложил? А я кое с кем поквитаюсь. Выпущу кишки.
— Опять ведь посадят.
— Нет уж. Этот раз — последний. Надо с одним свидетелем рассчитаться. Сработаю по-тихому. Заманю его в лесок за Прагой[42]. Выпьем, закусим, побеседуем по душам. А потом скажу: «Вот и пришло твое время, братишка. Молись, потому как пора тебе к Богу отправляться». И перо под ребра.
— Найдут тебя.
— Не найдут! А если и заподозрят, как докажут? Ты, граф, боишься, что тебя бить будут. Тебе дадут пинка под зад, ты отца родного сдашь. А я не боюсь. Меня не расколют.
— Все равно заметут.
— Это ерунда. Они не имеют права долго держать. Мы кодекс получше адвокатов знаем. У нас свой закон. Если парень стучит, его быстренько на тот свет отправляют. Понял?
— Брось ты. Эта месть тебе слишком дорого обойдется.
— Ха! Проповедник нашелся. А зачем сам-то скок залепил у Ходзинского? Зачем тебе столько блядей надо было? Так что все, теперь ты один из нас.
— Нет, Кулак. Неохота мне все легкие за решеткой выхаркать.
— Что делать будешь?
— Уеду.
— Куда? А жить на что?
— Найдем чем заняться.
— И чем же? Кому ты нужен? У тебя ручки нежные, ничего не умеешь. Куда ты ехать собрался, к черту на рога?
— На Корсику или на Сицилию. А может, и в Калифорнию.
— И что там?
— Землю купим и дом.
— Зачем тебе земля? Носом, что ли, пахать ее будешь?
— Там апельсины растут. Пахать не надо. Если есть сотни две деревьев, только собирай урожай да продавай. На жизнь хватит.
— Ну да, ну да… Размечтался ты, братишка. Кто тебя там ждет? Ехали в Америку на пароходе триста поляков, из них тридцать один по дороге помер. В газетах писали. В еде черви завелись. Их даже не похоронили по-христиански. В воду побросали рыбам на корм.
— Какая разница, кто тебя после смерти жрать будет, черви или рыбы?
— А тех, кто доехал, отправляют уголек копать. Бывает, обвал в шахте, или от газа задыхаются. Я хоть и неграмотный, знаю, что к чему. Там сейчас кризис, вот так это называется.
— Все лучше, чем гнить тут.
Кулак задумался.
— А мне, по-твоему, хорошо? Каждый день — как год. Судья в помиловании отказал. Ему-то говорить легко, а попробовал бы он сам посидеть. Особенно в такую жару. Эх, на речку бы сейчас, искупаться. Я и саженками плавать умею, и по-лягушачьи, и на спине, и как хочешь. Или пива бы пару кружек. Собачья жизнь! Лежишь на нарах, а в голову всякие мысли лезут. Слушай, шляхтич, спросить тебя хочу.
— Что?
— Ты в Бога веришь?
— Абсолютно не верю.
— А кто ж тогда этот чертов мир создал?
4
У стены трое заключенных играли в очко. Колода была крапленая. Денег у парней не было, и они играли в долг, ставили на кон то, что заработают, когда выйдут на свободу. Один умело перетасовал засаленные карты, развернул их веером, потом дал другому снять и раздал ловко, как фокусник. Войцех вполглаза следил за игрой и подсказывал, когда пасовать, но вскоре ему это надоело, он сплюнул и повернулся к Люциану.
— Эй ты, маменькин сынок!
Люциан не ответил.
— Слышь, паныч хренов!
Люциан молчал.
— Тебе говорю, философ сраный!
Люциан приподнял голову.
— Чего надо?
— Я вот тебя спросил: кто этот вшивый мир создал?
— Никто.
— Но кто-то же должен был его создать?
— Кто, например?
— Ну, скажем, Бог.
— А кто тогда Бога создал?
— Да, верно. Выходит, все само собой появилось. А все-таки, откуда взялось небо, птички и все остальное говно? А душа как же? Ее тоже нет?
— Тоже нет.
— А тогда чем человек лучше быка? Почему человека нельзя убить?
— Он лучше тем, что у быков нет полицейских, судов, прокуроров. Одного быка режут, а другие спокойно стоят и едят траву. А люди, если одного убить, сразу всполошатся. Разве что войну начать, тогда можно резать друг друга, как свиней. Как, например, генерал Скобелев татар.
— Хорошо сказал. Ну а твои помещики мало, что ли, мужиков до смерти запороли? А убийцы — мы. Слушай, что бы ты сделал, если бы у тебя была такая микстурка: выпил и стал самым сильным человеком на свете?
— А что я должен сделать?
— Отомстил бы?
— Кому? Нет. Я бы только кацапов прогнал и в Польше порядок навел.
— Сколько баб взял бы себе?
— Сколько смог бы.
— Ты веришь, что у еврейского царя Соломона была тысяча жен?
— Вполне возможно.
— А зачем? Мне бы двенадцати хватило. Чтобы каждый месяц новая. Помещичьих дочек взял бы, самых красивых. Полек, француженок, русских парочку. Дочку генерал-губернатора взял бы. Его жена орала бы, а я бы ей по морде, потом связал бы их, и пусть лежат и смотрят, что я с их дочкой делаю.
— Ну, ты и скотина!
— А ты бы что сделал?
— На острове поселился бы.
— На острове? Один?
— С двумя негритянками.
— Почему с негритянками?
— С рабынями.
— Чем тебе белые не подходят?
— Не люблю людей.
— А черные что, не люди?
— Наполовину обезьяны.
— Странный ты, граф, странный. Что ж тебя гнетет, а?
— Скучно мне.
— Всегда?
— Всегда.
— И дворника со скуки убил?
— Выходит, так.
— Неужели не можешь себе какую забаву найти, чтобы развеселиться?
— Боюсь, что нет.
— Ты любил когда-нибудь?
— Женщину? Нет. За что любить кусок мяса с глазами? Каждая только о себе думает.
— Ну а ты о себе не думаешь?
— Я себя ненавижу.
— Да, ты настоящий граф. Жил один помещик в Полесье, и все ему опротивело. Было у него имение — в карты проиграл, была жена, красивая, как Мадонна, — он ее продал, а деньги пропил. А когда остался без гроша, заперся в амбаре и поджег его изнутри. Мужики попытались его спасти, так он в них из пистолета стал стрелять, никто и подойти не смог. Так и сгорел.
— Ненавижу огонь.
— А воду любишь?
— Да, в море бы прыгнул. Сперва напился бы допьяна, потом привязал бы камень на шею, и бултых!
— До моря, граф, далеко.
— Не очень.
— А что ты так помереть хочешь? Моя бабушка, царство ей небесное, говорила: могила не убежит. Вот лежу я здесь, и тоска берет, но могу с тобой поболтать. В карцере уж на что паскудно, но и там можно хоть языком пощелкать. Хочешь выстрел услышать? Чок!.. Четыре года — это немало, но свобода ближе с каждым днем.
— И смерть тоже.
— Эх, что-то ты совсем невеселый. Может, все-таки есть Бог?
— А если и есть, то что?
— Да ничего, просто… Бывает, сдается мне, что ты один из нас, но все же ты граф, помещик. Зачем же ты от своих панов ушел, а?
— Надоели они мне.
— Почему надоели?
— Потому что эгоисты. Только и умеют, что хвастаться своим геройством. Продали Польшу. За что людей любить? Человек — или дурак, или сволочь, или и то и другое.
— Нельзя же всех ненавидеть. Надо, чтоб хоть два-три надежных друга было. Вот я, к примеру. Есть у меня дюжина шлюх, я сижу тут, за решеткой, а мои денежки для меня откладывают. У меня мать старая, но она не нуждается, ей всё приносят. А почему? А потому что друзья. Надо, братишка, хоть кому-то доверять.
— А любовницы твои? Думаешь, и они тебе верны?
— Заткнись лучше!
— Вот видишь, сомневаешься.
— Я все знаю. И со всеми рассчитаюсь. За добро — добром, за зло — злом. А ты из-за своей спеси в грязь зарылся, как жаба. Чуть что не по-твоему, сразу злиться начинаешь, как старая панна. Пусть я простой хлоп, но тебя насквозь вижу. Жаль мне тебя, плохо ты кончишь.
— И как, по-твоему?
— Не знаю. Но твоя гордость тебя погубит. Попадешь в западню и не вырвешься. Слушай, а чего политические хотят? Что им от царя-то надо? Не может же он за каждым стойковым[43] уследить. Ему бумагу положили на стол — он подписал. За что его убили?
— Им тоже скучно.
— Игра у них такая, царей убивать? Все не могут быть богатыми, кто-то и говно убирать должен… Ничего, братец, выше нос! Будет и на нашей улице праздник. Пока не умрешь, может, сам еще судьей станешь… Ладно, вздремну-ка я чуток…
Войцех Кулак отвернулся к стене и вскоре захрапел.