А ведь на лице Зуха он и тени смертной не заметил. Не было этой тени. И опять надежда шевельнулась в душе лейтенанта. «Быть может, к утру и впрямь все изменится?»
Лишь минуты через две после ухода Байназарова Любомир заметил, что держит в руках зажженный фонарь. Хотел было позвать лейтенанта, вернуть фонарик, но передумал. «Завтра отдам», — успокоил он себя. Освещая себе дорогу, Любомир отошел в дальний угол землянки, встал, прислонившись к стене, луч фонаря пробежал, словно кого–то ища, уперся в противоположную стенку и замер. Мария Тереза, которая каким–то чудом за всю ночь ни разу не вспомнилась, вдруг своими маленькими крепкими руками стиснула ему сердце. Стиснула и отпустила. Лишь горькая пустота осталась в груди. Только пустота, и больше ничего — ни боли, ни надежды. Зачем отпустила его сердце, Мария Тереза? Зачем от сладких мук избавила? Слышишь, Мария Тереза? Зачем? Неужели вот так, как от тебя, и от жизни отрешится он — бывший сержант Любомир Зух?
Нет, не совсем еще отпустила жена истомившееся сердце мужа. Теперь в желтоватом свете фонаря Мария Тереза появилась сама. Правую руку протянула поздороваться, левую подала на прощание. Не успел Любомир Зух дотянуться, фонарь выскользнул у него и упал. Там, где стояла жена осталась лишь капля света.
* * *
Всполошив дремавшего у плетня Гусара, «виллис» выехал из деревни и, вздымая пыль, покатил по открытому взгорью. Теперь он был похож на быстрого зверя, мчавшегося, волоча свой длинный черный хвост.
Наверное, с каким–нибудь дурным умыслом, с хорошей бы вестью так не спешил. Длинный черный хвост пыли, разнося тревогу под ясным небом, тянулся все дальше и дальше. Он–то и вывел Марию Терезу из оцепенения, вытянул из бездны на грешную землю. И не только вернул ее на эту грешную землю, но и подвел к твердому решению.
Сначала она все рабочие инструменты — топор, лопату, грабли, очистив от глины, убрала в чулан. Потом бельишко свое постирала, два платка, пару полотенец, две полотняные простыни, цветастую наволочку и вывесила их сушиться на солнце. Пока сохло белье, она вымыла, выскребла ножом пол в избе, вытерла пыль в чулане, до блеска протерла все четыре окна. Висевшую на гвозде телогрейку вынесла на улицу, вытряхнула, выбила палкой. Залила водой почти доверху и растопила самовар. К тому времени и белье на ветру просохло. На дно охотничьего мешка, оставшегося от Кондра–тия Егоровича, насыпала с полведра картошки, положила сверху телогрейку, потом — выглаженное белье, всю еду, что была в шкафчике, еще натолкала всякой мелочи, без которой обычно не обходится ни одна девушка. Нашла в запечье спрятанные еще прошлой осенью, когда подходил враг, комсомольский билет, удостоверение значка ГТО, которое она получила, когда заканчивала семилетку, билет МОПРа, значок Красного Креста и завернула все в тряпочку. Хотела сначала сунуть среди белья, но передумала. Есть у нее клетчатый пиджак, хоть уже немного и выросла из него, наденет в дорогу. Положила сверточек в нагрудный карман пиджака и застегнула булавкой. Так надежнее. «Береженье — лучшее вороженье», — говаривала покойница мама Анастасия. Свою только голову не сберегла.
Все Мария Тереза делала размеренно, не суетясь. Завязав мешок, спокойным неспешным взглядом обвела избу. Хоть убранством и не богат, но свой кров, свой приют. Любит Мария Тереза чистоту и порядок. А дом, если с улыбкой проводит, с улыбкой и встретит.
В хлопотах она и не заметила, что уже свечерело. Но и заметив, не заволновалась, не засуетилась, все так же размеренно продолжала собираться. Когда дошел самовар, накрыла на стол и сходила за бабушкой Федорой. Держалась она так спокойно, так уверенно, словно все нервы смотала в один клубок и зажала в ладони. Заметив это, чуткая старушка встревожилась. Но беспокойства своего не выдала, наоборот, заговорила оживленно:
— Когда ни зайди, все у ней блестит, все смеется, будто жених в красном углу сидит. Даст бог, и жениха дождемся…
На эти ее слова хозяйка ничего не сказала. Только вздохнула спокойно и с видом человека, завершившего все дела, обернулась к Федоре.
— Давай–ка, бабушка, как ты говоришь, сядем рядком, попьем чаю с медком.
— Попьем, попьем. На Руси еще никто чаем не подавился. Только меду–то у тебя нет, для складу сказала… — привычная мягкая улыбка разгладила на миг ее лицо. Никто не помнит, чтобы Федора–самокат громко смеялась или говорила что–нибудь с хохотком, даже представить трудно. Может, святым душам и положено так…
— Верно, матушка, для складу только. Хлеб вот зачерствел немного, ты в чай его макай.
Гостья от угощения не отказалась, отломила ломтик и положила в чай. Пошла беседа, но главный разговор пока где–то стороной ходит. Стоявший в углу заплечный мешок Федора, как вошла, сразу увидела — но допытываться не стала, ждала. Все повадки молодой женщины, голос, жесты, странное ее спокойствие и неожиданное это чаевничанье — говорили о том, что судьба Марии Терезы, все ее житье–бытье переломилось, пошло на другой лад. Вот завяжется сейчас семнадцатый узел ее жизни, а дальше завьется–заплетется совсем по–иному. Вот что почуяла бабушка–соседка. Но тревогу свою все еще прятала.
— Женщине так и положено — жить, словно гостя ожида–ючи, — сказала она. — Хоть нужда подопрет — и тогда. Я и сама живу, словно гостя жду. И надежды больше, и утешения. Может, огонь в твоем очаге кого–то согреет, радушие твое кого–то утешит. Вот и у тебя — всегда дом прибран и сама ухожена.
— Я, бабушка Федора, не жду, я сама уходить собираюсь, — сказала Мария Тереза спокойно, без тени печали.
— Вот те на! — будто бы удивилась старушка Федора. — Вот так, бросишь дом и уйдешь?! И куда же?
— На фронт. К Любомиру.
— Эх, глупенькая! Как же ты в этой толчее кромешной отыщешь его? Не трогалась бы. Я маленькая еще была, на ярмарке потерялась, так два дня пропадала. С возчиками вернулась, — «два дня» старушка сказала для убедительности, полтора дня прибавила. Но случай такой с ней действительно был. — Уж лучше не трогаться. Бабья участь — ждать и терпеть, деточка.
— Нет, ждать не могу. Уйду. Люди же там, а не муравьи в муравейнике. А люди друг друга должны знать, буду спрашивать. Найду.
— И когда же?
— Сейчас. Только чашки вымою.
— Сейчас? На ночь глядя?
— Пусть. Я ведь за тем солнцем вслед пойду, — она кивнула на окошко.
Федора–самокат повернулась к пустому, без икон, углу, перекрестилась наспех, пробормотала что–то и глубоко вздохнула. Выражение, дескать, ничего не вижу, ни о чем не ведаю — разом слетело с ее лица.
— Только ты на глаза показалась, у меня сердце замерло, — сказала она. — Уговаривать не буду. Тебя, упрямицу, не переубедишь. Благослови тебя бог, и я благословляю, вот и все, что могу. Знала бы заранее, трав бы целебных в дорогу приготовила.
— Эх, бабушка, — вздохнула вдруг Мария Тереза, — сама ты целебная, и слова твои целебные. Тягостно станет — тебя буду вспоминать. — Чашка, которую она мыла, вдруг выскользнула из рук. Но не разбилась, только ручка откололась.
— Перед дорогой на счастье истолкуем, — сказала Федора. — Чашница–то цела. Может, и ранен будет, но жив останется. Встретитесь.
Поначалу Мария Тереза так вся и обмерла. Но тут же напасть с чашкой отнесла на сегодняшнее положение Любомира — если даже и накажут его, то тем все и кончится. Коли жив–здоров будет, конечно, встретятся. Уж на этом–то свете своего любимого она всегда найдет.
Надежде многого и не нужно. Даже чашки иной раз хватит — упала, да не разбилась, только ручка откололась.
Рассиживаться дольше не оставалось времени. Солнце уже коснулось крыши соседского дома. Мария Тереза надела пиджак. Оказывается, не так уж и выросла из него, только рукава коротковаты и карманы вверх немного уползли. Довольно увесистый охотничий мешок взлетел на плечо. Бабушка подсобила надеть поудобней. Молча вышли на улицу.
По пути Мария Тереза сняла с гвоздя в чулане маленький, с осиновый листок, обметанный ржавчиной замок и заперла наружную дверь. Ключ отдала Федоре.
— На, бабушка, дом на тебя остается. Жди нас. Война кончится, вместе домой вернемся.
— Бог даст, так и будет. Сверните голову этому поганому фашисту. Он ведь, окаянный, и живой на живого не похож — сущий клещ. И даже крест его на клеща похож. — Она опустила ключ в карман юбки. — За дом не беспокойся, покуда сама жива, все в целости сохраню. И часы заводить буду, и цветы поливать. Разве только огонь–полымя — от него спасения нет, это уж в милости божьей. Лишь бы сами живы–здоровы воротились.
Только Мария Тереза коснулась ногой большого плоского камня, на котором сидели они в первый вечер с Любомиром, всем телом сразу и обмякла. Сколько раз она ступала на этот камень, но Зуха при этом не вспоминала — камень был сам по себе, Зух сам по себе. А теперь они — человек и камень — слились вместе, и она, не в силах переступить, так и села на крыльцо.
— Уважим обычай, посидим на дорожку, — сказала старушка и приткнулась неподалеку. Долго сидели. Оказывается, у этого обычая есть свой смысл. Клубок нервов, который выкатился было из рук, Мария Тереза за это время смотала заново и зажала в горсти. Не чувствуя клади за плечами, она стремительно встала и твердыми шагами пошла со двора. Щеколду на воротах Федора накинула сама. Что ни говори, теперь за дом она в ответе.
Мария Тереза хотела было обнять старушку, но та остановила ее.
— Не здесь, за околицей попрощаемся. Если не провожу, душа будет не на месте.
Нужно сказать, Мария Тереза с односельчанами не ссорилась, жила в ладу, со всеми была приветлива, однако близко, чтобы хлебом–солью делиться, ни с кем не соседилась. Да и те бойкую, безоглядную, острую на язык, вольную испанку в свои до конца так и не приняли, то настороженно, то удивленно следили за нею со стороны. Вот почему с остальными она прощаться не стала.
Они прошли пыльным проулком, ведущим на большак. Никто навстречу не попался, только кое–где из–за плетня или от ворот посмотрели им вслед. Но никто не удивился. Решили, видно, мало ли что этим двум чудаковатым, на особинку, женщинам взбредет на ум. А взбрело на ум — ноги покой теряют, подошвы жгутся. Так думали соседи, которые сами все делали с толком, по разумению.