Помни обо мне. Две любовные истории — страница 40 из 56

– Скопос не имеет отношение к…

– Нет-нет. Венера и оскопление немыслимы в одном художественном ряду.

– Ага, две вещи несовместные. Смотрите-смотрите, какая собака!

Гуляли в Первомайском сквере. Сели на скамейку, и Диана долго и с пикантными подробностями, озорно поглядывая на профессора и на проходящих мимо молодых людей, рассказывала о шедеврах живописи и скульптуры, имеющих отношение к богине любви, а значит и непреходящую ценность в истории мировой культуры. «Сколько же всего, – думал Суворов, – я когда-то знал и за ненадобностью забыл». Придав рассказу необычайную свежесть колорита и волнующий блеск красок, Диана в мельчайших подробностях описала целую галерею замечательных картин, от Буше, Бугеро и Прюдона до полотен Рубенса и Тициана. «На них бы еще взглянуть, – думал Суворов, – тогда можно будет и помирать».

– На что я обратил внимание, – признался он, – так это на то, что масса картин изображает спящих женщин, но спящих мужчин на них нет.

– Настоящий мужчина никогда не спит.

«Да? – подумал Суворов. – Странно».

– Я думал: это как-то связано с тем, что художники, как правило, мужчины.

– Не только. С Венерой связано множество посвящений, являющихся неувядаемыми символами любви, – продолжала искусствовед. – Яблоко, например, символ любви.

– Которое раздора?

– Да, любовь всегда раздор. Мак– это эмблема плодовитости, много семян. Черепаха – символ женского целомудрия.

– Целомудрия Венеры? – хмыкнул Георгий Николаевич. – Не золотого ключика?

– Любовь, Георгий Николаевич, всегда целомудренна.

– Конечно-конечно. Немного не понял: целомудрие заключено в медлительности черепахи или в ее панцире? А может, в черепаховом супе?

– Интересный вопрос. Прямого ответа на него нет. Но, скорее всего, в защитном панцире.

– Да, наверное. Но если из черепахи сварить суп, она навсегда останется целомудренной Тортиллой. И аппетитной. А вообще-то любовь изначально пена… и в конце пена. Исчезает непонятно куда.

– Вообще-то, Георгий Николаевич, это не просто морская пена, что у берега. Эта пена образовалась из крови оскопленного Кроном Урана.

– Что вы говорите? Страсти какие! Оскопленного? Выходит, Венера и оскопление мыслятся в одном художественном ряду.

– Выходит, да, – засмеялась Диана. – Это оригинально, Георгий Николаевич.

– Как бы оригинально это ни было, в конце концов, всё равно, от всего остается одна пена, – Суворов стал уставать от пустого разговора. «И впрямь, пена одна. Странно, – подумал он, – у меня слабеет память, снижается тонус, а я для его поднятия сижу на скамейке с незнакомой женщиной и рассуждаю о пене, из которой родилась Афродита…Бред!»

– У вас печальный опыт любви, профессор.

– Мне кажется, Диана, что любой опыт рождает одну лишь печаль. Да еще амнезию. Многое не хочется не просто помнить, а даже и вспоминать, – Суворову не понравились собственные откровения, и он предложил Диане зайти куда-нибудь полакомиться мороженым. «Заесть горькие мысли. Да, невропатолог еще и никудышный психотерапевт».

В кафе они сели за угловой столик и только приступили к вазочкам с мороженым в шоколадной крошке, и только-только Диана произнесла свою сакраментальную фразу: «Не правда ли, вечернему настроению присуща некоторая эротичность?», в кафе зашла Надежда Алексеевна с Лидией Львовной, женой проректора Кузнецова.

– А вот и моя супруга, – облегченно вздохнул Суворов, встал и пригласил дам за столик. Он представил женщин друг другу, заказал еще две порции мороженого и сдал Горскую жене.

– Диана замечательно рассказывает о полотнах великих мастеров.

– Вы художница? – поинтересовалась Надежда Алексеевна.

– Искусствовед. Из картинной галереи.

– А, ну да. Новых картин много?

– Да, на прошлой неделе поступили три…

– Пейзажи, наверное? Роща, берег реки?

– Вы уже знаете?

– Я всё знаю. Давно не была тут. Мы, Георгий Николаевич, решили с Лидией Львовной вспомнить молодость и ударить по мороженому.

– А я решил тряхнуть стариной, – вздохнул Суворов.

– Зашли в Оперный. Думали на эту, как ее…Билеты только на галерку, – сказала Надежда Алексеевна.

– Слушать поющую тумбу? – Суворов почувствовал раздражение. – Мне по душе танцующая сельдь.

За четверть часа с мороженым было покончено. Обсудили длину юбок и ввиду сумерек направились по домам. Возле гардероба Надежда Алексеевна задержалась и долго рассматривала себя в зеркале и спереди, и сбоку, и сзади.

– Что-то кофточка мне стала мала, – сказала она.

– У женщин со временем все вещи садятся, – заметил Суворов. – Это у них свойство такое. У женских вещей.

– Пешком пойдем? – спросила Надин, когда искусствовед укатила на автобусе на левый берег, а жену проректора проводили до Дома офицеров. Транспорта к площади Калинина не было.

– Что-то сил нет.

– Не заметила, – насмешливо протянула Надежда Алексеевна.

– Чего их замечать, когда их и в самом деле нет.

– Ты меньше, что ли, стал? – Надин приравняла свое плечо к мужниному.

– К старости мужья все уменьшаются. Из-за того, что у жен развивается дальнозоркость.

– Что это значит, Георгий? Искусствовед, живопись? Бес в ребро?

– Сюжет, достойный Тициана.

– Всего ожидала, Георгий, но о таком даже не думала.

– О чем таком, Надин? Ты в своем уме? Мне семьдесят два года, а ей? Детский сад.

– Угу, я заметила.

– Не вливают молодое вино в мехи старые, а старое вино не мешают с молодым. Пошли, пока не стало совсем темно. Невропатолог!

– Что? Ты о чем это?

– Лечиться мне надо, вот я о чем.

– Как Мао Цзэдуну? Обложиться девочками, как горчичниками?

– Одна девочка уже есть…Оставим эту тему, Надин. Давай лучше помолчим.

– Мы и так с тобой молчим уже пять лет, – оставила за собой Надин последнее слово. Оно прозвучало у нее как обвинение судьбе.

XLVII

От усталости Елена сморилась прямо на сундуке. Она положила под голову плотный наперник от подушки с чем-то угловато-мягким внутри, у нее не было даже сил посмотреть, что там, и уснула. Приснилось слово «нафталин». Проснулась с тяжелой головой, привкусом нафталина во рту и мыслью, что же ей делать с архивом, куда обратиться еще. Она и так уже побывала всюду, где только можно было: и в управлении культуры, и в областном музее, и в железнодорожном институте, и в Доме офицеров; всюду предлагала в дар архив, показывала реестр, составленный Георгием Николаевичем и уточненный ею, образцы экспонатов, документы. Единственное условие, поставила она: брать архив целиком, не дробя. О том, что еще есть и драгоценности, она до поры до времени не говорила, да и вряд ли скажет, если усыновит мальчика, милое дитя в кудряшках. Все щелкали языками, вертели реестр, не читая его, а потом разводили руками: нет финансирования, тяжелое положение; взять целиком – не знаем, в крайнем случае, по частям. Вот, например, коллекцию картин, но и ту выставить сразу не обещаем. В управлении культуры вообще предложили ей выступить спонсором собственной экспозиции, заплатив за аренду предоставляемого мэрией помещения.

– Замечательно! – сказала она. – Я подумаю над вашим предложением.

Пришла домой, собрала книги и отвезла их в детский дом. От директора на перемене зашла в учебный класс. Дети, как цыплята, бросились к ней и, окружив, молча глядели на нее, очевидно, ожидая от нее какого-нибудь угощения. Ей стало жутко от их худобы и глаз, как у бездомных собак. Они были худы до прозрачности. На бледных ручках синели вены. «Я там привезла вам книги», – прошептала она. Она пыталась присмотреть кого-нибудь из них, но они были все на одно лицо. «Может, этот? А нужна я буду ему через20 лет?»

Елена тогда не могла уснуть до утра. Ей всё виделись синие вены беззащитных, никому на всем белом свете ненужных, тонконогих и тонкошеих цыплят. «Но среди них теперь есть и мой», – думала она, укрывшись одеялом с головой.

В полудреме привиделись похороны Георгия Николаевича. После удара Суворов молча пролежал три месяца, а перед самой кончиной бредил, и ей показалось, что он разговаривал с ней. Был ноябрь, ударил сильный мороз. Хоронить пришел чуть ли не весь институт. Большинство женщины. Студентки в пальто, дамы в шубах. Когда подали автобусы, многие из них, путаясь в меховых полах, с кряхтением взбирались на подножку. «Когда я вижу в трамвае даму в манто, я не знаю, плакать мне или смеяться», – вспомнила Елена и улыбнулась сквозь слезы.

Родственники залезли в катафалк. Елена сидела перед вздрагивающим на неровной дороге гробом, в котором лежал Георгий Николаевич, и отказывалась верить, что через несколько минут никогда больше не увидит его…

«Что же делать? Ни Суворовых не осталось, ни той России. Одна я с архивом, как девочка с мальчиком на картинке из “Родной речи”. “Бегущие от грозы”, кажется? Они обречены бежать всю свою жизнь, и вся их жизнь и спасение – именно в этом бегстве. От грозы, но куда? Разорвать архив по частям? Раздать, раздарить чиновникам и знакомым? Но он же не покойник. Расчлени его, растащи – и с ним будет то же, что со страной: разбросанный по больничным палатам безнадежный больной».

Елена не знала, что ей предпринять. Не осталось сил на то, чтобы устраивать архиву его дальнейшую судьбу. «Не хранить же его дома, сколько можно? И так с ним всю жизнь протанчились Суворовы…Но разве это я устраиваю ему судьбу? Это он давным-давно устроил мою. Почему Георгий Николаевич не сжег или не забрал его с собой?»

Елена вспомнила ящик, забитый обрывками и обломками, Николая, полгода не вылезавшего из комнаты с архивом, свекровь, считавшую места. «Видать, не ты первая, голубушка, кто захотел избавиться от него, да не смог…»

У нее затекла шея. «На чем это лежала я? – Она вытащила из наперника старые валенки, не иначе XIXвека. – Как они не расползлись от времени? Тут за десять лет страны распадаются, народы исчезают». На голенище были буквы«г», «н», «с». «Интересно, чьи они?» «С»– разумеется, Суворов. Георгий Николаевич. Неужели князья ходили в валенках? Под голову, как я, вряд ли клали.