— В Китае печатать такое запрещено. Посадят в тюрьму. — Потом спрашивает что-то у Сюя, наверное, то же самое, только про Фаго — про Францию. Сюй смеётся.
— Я очень скучаю по жене. Я показывал тебе её фото? — спрашивает меня Сун.
Маленькая фотка хранится у него в барсетке. На ней изображена очень красивая, в европейском костюме китаянка с головастиком лет пяти за руку. Парнишка серьёзный и смешной. Они стоят на фоне какого-то старинного храма. Может быть, это и не храм, но что-то каменное, с загнутой кверху крышей. Хвалю его жену и сынишку.
— Мистер Сун, а вы ходите в храм? Вообще вы верите в бога или Дао, ну во что-нибудь?
— Я верю в деньги. — Сун говорит это и одновременно задумчиво кивает сам себе, а потом переводит наш разговор диссиденту.
— А в коммунизм верите? — Я становлюсь похож на Сюя с его глупыми вопросами, но мне почему-то обидно, что Сун даёт такой обыкновенный ответ. Мне больше хотелось бы, раз уж он является китайцем, так чтобы верил во что-нибудь восточное, немного экзотичное, ну или хотя бы в коммунизм.
— Не верю. Я верю в деньги, в свою работу, которая позволяет мне жить в городе. Видишь ли, я очень боюсь вернуться в деревню.
— Вы жили в деревне?
— Я родился там. И я знаю, что это самое страшное, что только можно придумать. Лучше умереть. Я использовал шанс, который у меня появился, — теперь я живу в городе. Если надо, то я пойду в любой храм молиться, чтобы остаться в городе. Я буду делать любую работу, чтобы остаться в городе. И я поехал даже сюда, потому что меня послала моя компания. Я буду работать здесь, хотя очень скучаю по дому.
— А мне не очень нравится жить в городе. Я всегда мечтал уехать в какую-нибудь деревню, может быть, в Сибири.
— Ты просто ещё молодой. Кроме красивых пейзажей там нет ничего хорошего. Живёшь, чтобы заработать на еду, прокормить детей, а потом умереть. Больше ничего в жизни нет. Если бы я жил в деревне, то стал бы уже стариком, люди там очень быстро стареют.
Сидим втроём в тёплой кухне. Обычно в такие моменты, как сейчас, принято бегать к метро за добавкой, я даже согласен был бы сбегать как самый молодой, но, видимо, у китайцев не принято так. Неужели у них душа не просит?
Просто сидим и уже даже не держимся за ускользающую нить разговора — мне неохота уходить, Суну, наверное, не хочется убирать со стола и мыть посуду, даже диссидент не торопится к своему телевизору.
Сидим втроём и ждём. Слушаем каблучки над головой. Поеду домой — возьму ещё пива, чтобы в вагоне выпить.
В прошлое воскресенье Эрик приезжал Костоцкий, проездом в Москве был полдня. Из отпуска на Алтай возвращался, из Молдавии, где у него родители живут. Погуляли с ним по городу, повспоминали, как ходили вместе в тайгу, как читали друг другу стихи у костра, наш с Нормой приезд к нему. Зашли к тёще, даже бутылку вина выпили, а потом мы с Алёнкой проводили его до метро. Он пожал мне руку, давай, мол, не пропадай, а потом повернулся и пошёл. Взял и ушёл. Я всё ждал чего-то, сам не пойму, чего. Чего можно ждать, — у него поезд, ему ехать надо.
Что ещё он мог бы мне сказать кроме непропадай? Я всё смотрел, как он с рюкзаком за спиной проходит через турникеты, потом встаёт на эскалатор, потом пропадает. Вернее, не он пропадает, а я. Он едет домой к жене и детям, у него дом стоит на каменном взгорке над озером среди сосен. Я сейчас тоже пойду домой к жене и дочке и тёще, но как же он просто вот так взял и ушёл спокойно, даже не оглянулся? Вообще-то, если бы я ехал на Алтай, то тоже не оглянулся бы ни на что, ни на кого, вприпрыжку бы бежал.
Он не бежал, конечно, он спокойно так шёл, не торопился, — у него завтра будет день и послезавтра, потом до дома доберётся и перед весной ещё в тайгу сходит со Славкой Подсохиным на лыжах. А я с утра пойду учиться, а вечером работать помощником китайца. Когда выучусь, то стану очень квалифицированным помощником. С таким дипломом на любую работу возьмут. И деньги хорошие давать будут, если, конечно, не в науку идти и не преподавателем в институт. Работать лучше всего в какой-нибудь экспортно-импортной компании, где есть куда двигаться, где могут и в Китай послать подыскивать партнёров и создавать совместное предприятие.
Вот такое будущее, в общем-то, нормальное. Меня Алёна тащит от метро: «Пойдём домой», а я не хочу двигаться. Они все так спокойно уходят, даже злость берёт. Отец вот тоже до последнего дня на работу рвался, уже метастазы пошли, а всё никак не мог дела доделать. А потом в последний раз, когда я у него в больнице был, в коридорчике на кушетке сидели, — он спокойный такой был, улыбался. На следующий день его оперировать должны были.
«Давай, — говорит, — парень, беги домой. Нечего время терять». Пошёл в палату и тоже не стал оглядываться.
Сун открывает дверцу подвесного шкафа и вытаскивает початую бутылку, видно, осталась с прошлого застолья.
— А как относится к коммунистам твоя семья, родители? — опять пристаёт Сюй. Я согласен говорить на любые темы, лишь бы не выходить на холодную улицу. Сун улыбается и наливает всем по чуть-чуть.
— Отец состоял в партии, потом вышел из неё. В девяносто первом во время путча побежал к Белому дому, боялся, что коммунисты вернутся. Поверил в демократов.
— А мама?
— Мама не интересовалась политикой. Но когда отец пошёл к Белому дому защищать демократию, она пошла с ним, взяв с собой кофе и бутерброды, потому что боялась, что он проголодается. Потом отец очень ругал тех, кого защищал, и незадолго перед смертью перестал интересоваться положением в стране.
Сюй морщит кожу вокруг глаз, когда Сун ему переводит на китайский с нашего английского, а я продолжаю говорить:
— Мне кажется, что мужчина может быть или не быть коммунистом, он может сражаться за идею и менять взгляды со временем. Самое страшное, это когда за идею начинают бороться женщины. Я сам очень боюсь женщин, которые могут бороться за идеи. Моя теща, например, всю жизнь борется с мужчинами. Это её идея такая — бороться против мужчин.
— Мистер Сюй говорит, что тебе надо было жениться на китаянке и иметь китайскую тёщу. Но я хочу сказать, — говорит Сун, — что он, наверное, уже забыл какие китайские женщины, пока жил в другой стране. Вдали от дома вспоминаешь не то, что было на самом деле, а то, что выдумал для себя. Вдали от дома очень легко фантазировать и ошибаться, потому что очень скучаешь.
Как бы я хотел уехать подальше и заскучать по своему дому, по улицам, по станциям метро, по жене с дочкой. Или я ещё просто не нашёл для себя тот дом, по которому можно скучать? Москва, и моя московская жизнь, и женщины представлялись бы мне замечательными, и я бы мог спокойно так, не оборачиваясь, уходить куда угодно.
— Его ещё не пускают обратно в Китай?
— Нет. Мистер Сюй говорит, что так обрадовался перестройке в СССР, думал, сейчас будет то же самое в Китае, и он сможет вернуться. Любой китаец хочет умереть на родине. Родина не Китай, а родина — гусиан, маленькая родина.
Я подумал, что этого как раз больше всего и боюсь — умереть в доме с серыми стенами, ещё больше темнеющими от осенних дождей. Мне абсолютно не нравится мой гусиан. А ещё я боюсь быть похороненным где-нибудь на Востряково, где на аллейках между могилами стоят ржавые мусорные бачки, где кладбище окружает забор из бетонных плит.
Я видел посеребрённые дождями кресты на беломорском побережье, с них слетали чайки. Видел безымянную могилу с грубым каменным надгробьем в высокогорной долине Алтая, я присел покурить возле неё, смотрел на далёкий хребет и думал о том человеке, который лежит под камнем. Покурил, поднялся и пошёл дальше, словно поболтал с кем-то. У меня как будто очень много таких маленьких родин по всей стране, но они где-то далеко.
Тяжело, наверное, умирать во Франции, даже если тебя похоронят рядом с Галичем. Вполне понимаю Сюя. Когда он ходил по городу с молодой и красивой Монгэ Цэцэк, то ещё больше, наверное, боялся, что не успеет на свой гусиан. Но ничего, пока будет писать свою книжку, может, и дождётся, что разрешат вернуться. Самое главное, чтобы после поездки в Россию он не бросил это занятие. А то совсем затоскует и точно дуба даст.
— Моя прабабушка, мне кажется, тоже была диссидентом. Скрытым диссидентом.
— Ей не нравились коммунисты?
— Ей было всё равно. Она любила выпить, покушать, поболтать. Она не любила работать, удачным образом получила травму на пилораме и двадцать пять последних лет своей жизни провела, сидя на кровати в комнате. Она тоже была из деревни. Когда умер Сталин, то все или плакали, или радовались, а прабабушка купила бутылку водки, выпила, а потом легла спать.
— Нет, тогда она не диссидентка.
— Да, я не так выразился. Но, понимаете, ей было всё равно. Это, по-моему, хуже, чем диссидент. Она не поддавалась этому гипнозу, этой пропаганде. А под старость лет вообще устранилась от всей этой дурацкой жизни.
Да, ей было на всё наплевать. После того, как они с деревенскими бабами безнаказанно забили кольями гулящую Катьку, она не сделала больше ничего, что можно было бы истолковать как борьбу за или против коммунизма. Она вышла замуж за ленточки — красивого балтийского матроса и стала крутить им, как хотела, ласково называя сатаной. Она голодала в тридцатые, но при своей хитрости и общительности умудрялась добывать еду детям. Сходит к мужикам на станцию и приволочёт конскую ногу или пшена. Потом подалась за своим сатаной в Ленинград, Москву. В сорок первом её пытались эвакуировать в Сибирь на оборонные предприятия, но, проезжая мимо своей родной станции, она выкинула из поезда свой узел, а потом прыгнула сама. Смерть вождя она использовала, как хороший предлог угоститься водочкой, чтобы не ругалась дочка. «С горя коль, нельзя выпить маненько?».
Все её истории, которые она выдумывала на старости лет, оканчивались неизменными ста рублями и медалью. Видимо, это был потолок её представлений об успехе, и она, скорее всего, рассудила, что драть себе задницу ради такой мелочи не стоит. И врагом народа она не была. Я думаю, что не существовало такого пряника, на который она бы покусилась, и такого кнута, которого бы она испугалась. Она была очень сильная, некрасивая, хитрая и быстрая на язык. И, по-моему, ей было плевать на свой