ички у коней по ночам, что означает, если воробьи купаются в пыли. Я с удовольствием запоминал эти маленькие тайны. Она умела вымачивать и мять коноплю и крапиву, вить из них верёвки, она умела найти сладкий корень солодки или съедобный стебель медвежьей дудки по весне и знала грибное слово, которое потом доверила мне.
Я вспоминаю, как приезжал к ней в последний раз, перед отъездом сюда. Она открыла дверь. Поворчала сначала, что видит меня только в те дни, когда мать привозит деньги за квартиру, потом пошла ставить чай. Мама ещё не вернулась, и мы стали её ждать с бабушкой на кухне.
— Какие-то вы, молодые, все, как замороженные. Ни то — ни сё… Ни учиться толком, ни работать. На шее сидите родительской в такие-то взрослые годы. А ведь, посмотри — мать-то уже твоя ведь немолодая. Шестьдесят как никак. Ведь у ней и здоровье-то уже… А всё — и то успеть, и со мной, и на работе, и деньги сыночку. И она же не железная, между прочим. Вон, жёнушка твоя, хотя бы учится целыми днями на этой своей, психологии, что ли. А ты? То в своей Сибири, как тюремщик, мотался, груши хреном околачивал. Теперь тут без дела сидишь.
Теперь она может долго так, хотя и рада, что я приехал.
— Бабань, ну почему без дела, я фотографирую, статьи в журналы пишу. Путеводитель туристический скоро выйдет, за него тоже деньги получу.
— Деньги получу. Ещё не получил, а карман оттопырил. Знаешь, как говорят: птичка уже в гнезде, а яичко-то ещё в…. Вот и ты так. Получу, получу. Получи сначала.
— Ладно, бабань. Скажи лучше, как у тебя-то? Как твой кашель, как глаза? — Надо как-то её отвлечь.
— У меня… У меня-то дела — как сажа бела. У меня… У меня вон — кроссворды отгадать, телевизор посмотреть, хотя один шут, ничего же не вижу. Так, мелькает что-то в экране, туда-сюда, туда-сюда. Что я теперь могу, в мои-то годы? Уплыли, как говорится, муде по вешней воде. — Она помолчала. — Фотографирую… Много ли ты на этом зарабатываешь? Делом нужно заниматься. Сравни-то, какой дед был, даже и отец твой, а какой ты — шалопай и всё.
— Ну, слушай, он же тоже любил снимать, дедушка. Ты же показывала мне его фотографии.
Она не стала отвечать. Она налила мне чай и начала на ощупь колоть щипцами рафинад на мелкие-мелкие кусочки. У неё ещё были запасы кускового сахара с незапамятных времён. Доставала куски из пачки, колола их и складывала в сахарницу. Морщась, вглядываясь помутневшими глазами в свои руки, потихоньку матерясь, пошевеливая губами.
— Ведь и жалко её, твою мать-то. Всё бьётся, как птичка, всё старается для всех. А ведь она всегда слабенькая была. Это я, бывало, как конь, бегала, с пяти до двенадцати ночи каждый день, и не замечала.
Немного отвлеклась, теперь только не дать ей свернуть с воспоминаний о молодости.
— Это когда ты на фабрике работала?
— На фабрике. А девчонки маленькие ещё были. В полпятого-пять встаю. За матерью прибрать, постирать, завтрак сготовить, потом девочек поднять, потом на фабрику. Это ж мужская работа была — с утюгами. Попробуй целый день тягать утюг-то. Потому что всё-таки мужчина не пойдёт на такое. Гладили мы рубашки военные, защитного цвета. На космонавтов, на военных мы шили и гладили… Потом, после смены, — на метро до «Калужской». Сейчас она «Октябрьская», а раньше «Калужская» называлась. А оттуда ещё два часа на автобусе. Выйдешь — и через поле бежишь. Бегом бежишь, ведь вдруг не успеешь. К берёзкам тем, ты ведь их знаешь…
Бабушкина речь оживляется, она продолжает колоть сахар, но уже медленнее, она смотрит то на меня, то в окно. Потом и вовсе бросает щипцы.
— Я ведь простила его. Сначала злилась, а теперь простила. А что обижаться, ведь мужик — он и есть мужик. Хоть ты его вознеси, хоть ты его вон — бомжем сделай. Какой спрос в этих-то делах с мужика? Да ведь и уставали они как! Во время войны-то. Нужен же отдых для всех. Ты попробуй так работать, это ведь и не с утюгами — это посложнее будет. Как Главный вызовет, так беги. Ночь-полночь. Ему ж разницы нет. А ведь Он по ночам-то как раз и любил работать. Так иногда и получается, что и спать не спали они вовсе.
Раньше бабушка со мной о таком не говорила. Только лет пять назад что-то случилось с ней. Прорвало. Я читал, что после скольких-то лет одиночества вдовы, по христианской религии, снова девушками становятся, невинность приобретают. Правда или нет — не знаю. Но похоже на то.
— Простила. А как не простить? Только толку-то? Жизнь-то прошла — как рябина к дубу тянется. Тянется-тянется, а всё одно — дуб-то на другой стороне реки-то. Как в песне, знаешь? Ведь и не дотянешься. Ведь и не придёт, бывало, под те берёзки — охрана, дескать, не отпустила. А придёт, так что? Бежишь обратно, а платье всё помято, озеленено об траву. Иногда и заплачешь. Бежишь на автобус, как проститутка какая. Меня же ведь она так и обозвала тогда. Ох, Илюшенька, ведь трудно всё это было, трудно.
Бабушка смотрит в окно.
— А как не простить-то? Бог терпел — и нам велел, как говорится. Вот и теперь терплю. Что я теперь могу для вас сделать? И квартиру отдала, и всё. Теперь только потихоньку терпеть. Но уж недолго. Только ведь непутёвая у вас бабка попалась, так что, может, и долго протяну. Но уж и вы не обижайтесь, я же ведь всё отдала. Так если позвоните когда — мне приятно.
Надо будет позвонить ей отсюда, из Бельгии, ей действительно будет приятно. Главное — не забыть.
Утром солнышко. Под ногами на дорожке трескаются крохотные нерусские жёлуди, когда я иду в гараж за велосипедом. Может, и не платаны это, а дубы, раз с них жёлуди сыплются? С чего я взял, что это платаны?
Меня провожает маленькая робкая такса, сучка по имени Макс, её хвост всё время в движении, но она отскакивает от меня, как только я пытаюсь заговорить с ней. Настоящая деревенская, наученная жизнью собака. Или я ей просто внушаю какие-то подозрения?
А может, она чувствует, что я частенько убивал животных, собак тоже приходилось несколько раз. Если я попаду в тяжёлую ситуацию, буду голоден, то могу и съесть её без всяких угрызений совести.
Мне иногда кажется, что готовность убить, использовать, причинить боль или избавить от мучений привлекает. Я видел эту покорную доверчивость у животных — собак, кошек, лошадей. Особенно у самок. Они начинают верить тебе, они хотят тебе понравиться, они радуются тебе, когда ты приходишь и ласково с ними говоришь, они готовы идти за тобой — это видно, достаточно просто посмотреть, как двигается их тело, посмотреть в их глаза.
Кто из мужиков отказался бы переспать с шахидкой? Вернее, жестоко отыметь её в ночь перед терактом. Глядеть на её отрешённое лицо, угадывать биение жизни и желания где-то внутри. Интересно было бы провести такой опрос, хотя, конечно, никто честно не ответит. А эти будоражащие легенды о сексапильных прибалтийских снайпершах в первую чеченскую, которых наши солдаты окрестили белыми колготками?
По утрам, когда точно знаешь, что не придётся садиться за компьютер, не придётся вымучивать из себя слова, приятно бывает поразмышлять о таких забавных вещах и даже составить в уме какой-нибудь психологический сюжет для будущего неисполнимого романа.
Я, конечно, не могу представить себе ситуацию, при которой мне придётся убить Макса. Здесь это слишком нереально. Так что и собака чувствует себя в безопасности, и я, остаётся только какое-то лёгкое ощущение отдалённой, гипотетической возможности, которое помогает нам нравиться друг другу. И вечером я, вернувшись на виллу, увижу, как эта сучка лает, размахивая хвостом, радостно виляет всем телом, облизывается и опускает голову, отскакивая от меня в неподдельном испуге.
Я кручу педали, еду мимо благополучных пряничных домиков с черепичными, а иногда и соломенными крышами, на крылечках лежат тыквы, приготовленные для скорого Хэллоуина. С каким-то злорадным удовольствием вспоминаю о том, как мы с Серёгой съели в тайге его бестолкового чёрного кобеля по кличке Бандит. Это случилось в конце февраля в верховьях Баян-суу, когда у нас совершенно закончились продукты, а соболь, наконец, пошёл в наши ловушки.
Бандит тогда попал в большой капкан, поставленный нами на росомаху, и за сутки полностью отморозил лапу. Это, безусловно, было приговором ему. Его мясо оказалось очень вкусным, почти как барсучье, только не такое жирное.
Я вспомнил ещё и Володькину собаку — звероватого, красивого, высокого на ногах Амура. Это была чистокровная восточно-сибирская лайка. Кабан ударил его по животу, но внешних повреждений мы не нашли. Просто Амур через несколько дней начал немного скучать, отказывался от еды. Он ещё поохотился с нами на медведя в Ташту-Коле, но на кордон уже не вернулся, остался ждать на избушке, пока мы на лыжах выносили домой мясо и шкуру. Володька тогда злился на него, называл предателем, говорил, что кобель всегда был себе на уме. А потом, когда мы опять пришли в Ташту-Коль за остатками этого медведя, Амур лежал под нарами, исхудавший, словно вобла, шерсть свалялась, как валенок. Он уже мог шевелить только глазами.
— Я, наверное, не смогу, — пожаловался Вовка.
— Илюху проси, у него мелкашка, а я со своим карабином ему всю башку в клочья разнесу, — сказал Серёга.
И я отнёс Амура в ельник, положил на снег. От него уже пахло мертвечиной, тело было лёгкое и твёрдое, как покоробленная, ссохшаяся коровья шкура. И это было совсем не похоже на весёлый азарт охоты, когда сердце стучит в ушах так, что почти не слышишь своих выстрелов.
Амур без всякого выражения, но вместе с тем внимательно следил тусклым взглядом за моими действиями, как я заряжал винтовку, целился ему в лоб.
А потом, когда я уже чистил ствол в уютном тепле избушки и покуривал с Серёгой, Вовка вернулся из ельника с раздувающимися ноздрями и сказал, сжимая кулаки:
— Дай тозовку свою, стрелок хренов.
Я побежал сам, вставляя патрон на ходу. Затем опять открыл затвор, вставил ещё один, потом ещё. Винтовка моя однозарядная была. И только на четвёртый раз негнущееся тело Амура благодарно дёрнулось и, наконец, расслабилось. Я потом часто замечал, что вот в таких дошедших, которые долго терпели, жизни больше — будь то собаки или кони. Уже и кровь вся вытечет, а всё ждёшь.