Теперь я точно знаю, что она улыбается мне.
Наступает время вопроса «над чем вы сейчас работаете». Я выслушиваю этот вопрос, опять отвожу глаза от Муки, выдерживаю небольшую паузу. Это всегда полезно — паузу выдерживать.
Останавливаюсь на дружески поблёскивающих, круглых очках Пита, сидящего вместе с Петрой в последнем ряду. Третий год, говорит, роман свой пишет, а вдруг тоже уже просто врёт, вдруг тоже уже отчаялся? И неожиданно я понимаю, что Пит, рассказывая в тот первый вечер о том, как выбрасывают ненужные вещи, подарил мне чудесную идею, тот самый достаточно интеллектуальный и красивый момент, которому придал завершённость Серёга из Гента. Так, главное — не сбиться с мысли. Выбрасываю — потом обратно воссоединяюсь.
И я рассказываю, что у меня был только один дедушка. Бабушки было две, как и должно быть, а дед один. От второго, коммунистического, я отказался. Я выбросил его из своей жизни, как что-то ненужное и неправильное.
Громко я об этом отказе заявлять не стал. Изгнание было тихим и незаметным. Может, и хотелось бы крикнуть: «Уйди с глаз моих долой! Не дед ты мне больше!», но кричать было не на кого, так как провинившийся умер, когда мне был год от роду. Решение об отказе от предка я принял в нежном и отважном возрасте шестнадцати лет.
И мне не жалко было лишиться одного из моих многочисленных родственников, тем более, что я его и не помнил.
Подрастая вместе с молодой советской демократией, я всё более убеждался в правильности совершённого. Смотрел по телевизору, как, вдохновлённые ярким солнцем, праздничные толпы сносят памятники тем, с кем работал мой бывший дедушка. Сам подумывал о публичном выносе из квартиры его портрета.
Только вот из-за мамы всё немного осложнялось. Она сильно держалась за то, что оставалось от её отца. За те немногие вещи, за фотографии, воспоминания, за квартиру, в которой ещё немного витал его дух. За всё, на чём лежал отпечаток его жизни. Она очень хотела, чтобы у меня было два дедушки.
Её желание понятно, она хотела, чтобы у меня всё было, как у людей — два деда, две бабы, отец и мать. Потому что сама без отца росла. Вернее, с половинкой отца. В воскресенье её иногда под те берёзки привезут, покажут, он ей даже конфету даст, иногда, когда не брали — он письмо для дочек напишет. А в понедельник в школе, если спросят — есть у тебя папа? — нужно было отвечать, что нет.
Мой отец водил нас с мамой в кино, и мы смотрели, как герой нашумевшего в конце восьмидесятых фильма Тенгиза Абуладзе выкапывает отца из могилы и выбрасывает в овраг. Не пристало кровопийцам почивать в покое, даже если это и твои родители. «Это правильно», — говорил папа. Но ещё он говорил, чтобы я никогда не смел обижать маму. «Мать у нас одна, мы её беречь должны». Поэтому я отказался от публичной расправы с портретом, решив, что выбрасывание кровопийцы в овраг или портрета на свалку можно осуществить внутри себя. Это даже лучше — совершать революцию в самом себе, без жестов и показухи.
Портрет остался в доме, на стене, и глядел внимательными, чуть прищуренными глазами, как внук — новый революционер и максималист — взрослел. Изображённый на портрете человек сам был революционером, причём одним из самых активных, так что он не обижался. На чёрно-белом изображении не дрогнул ни один мускул за всё это перестроечное время. Густые усы скрывали выражение губ, стоячий воротничок военного френча обхватывал шею, брови были неподвижны. Может, он даже радовался, что подрастают молодые орлята, у которых не дрогнет рука сбросить дедушек с парохода истории?
А теперь пришло время вернуть себе своего дедушку. И всё-таки разобраться с ним. Поговорить теперь уже по-взрослому.
Почему? Не знаю. То ли я повзрослел. То ли в России наступило такое время, когда предки, о которых мы забыли, от которых необдуманно отказались, опять начали диктовать нам свою волю. И мы по-прежнему не хотим их замечать внутри себя, «в своём водоёме чёрном». Мы подчёркнуто не обращаем на них внимание, ведь мы вычеркнули их из своей жизни.
Если бы они были осуждены, но приняты, если бы они оставались нашими предками, я мог бы принести цветы на могилу деда, но мог бы и поспорить с ним как с человеком. Я мог бы понять его, учиться на его ошибках. Я мог бы возражать ему.
Нужно уже, наверное, закругляться, а то — занесёт. Меня останавливает модератор. Просто уже подошло время заканчивать.
Я хочу повторить, что это всё-таки был мой родной дед. Что он, в конце концов, дал мне жизнь. Обо всём этом и будет моя новая книга. Спасибо.
Потом я подписываю книжки и отвечаю на вопросы, стоя у стола. Муки тоже заняла очередь в самом конце, я боюсь, что она не дождётся и уйдёт, поэтому отвечаю немного несвязно и тороплюсь.
«Вы читали книгу Монтетионе „Сталин“? Вам это очень может помочь».
«Подпишите, пожалуйста, для моего друга Фредерика. Да. Фре-де-рик. Спасибо».
«Это очень интересно, то, что вы рассказывали. Мы совсем мало знаем про Россию… И про своих предков. И про нас в них… извините, что путанно говорю».
«Вы не воевали в Чечне? Нет? Жалко, я очень интересуюсь этим вопросом».
«Вы совсем не должны переживать за то, что сделали ваши дедушки и бабушки, ваши папы и мамы, это делали не вы…»
«Где вы жили в Сибири? Это моя мечта — поехать в Сибирь. Я даже читала про этот регион, это — совершенно особенная страна. Просто я занимаюсь проблемами шаманизма. Вы когда-нибудь видели настоящего шамана? Мой интерес появился после пребывания в реанимации, после автокатастрофы…»
Достаю сигарету, чтобы показать, что хочу сделать небольшой перекур. Наконец, она подходит ко мне, серьёзная, без улыбки. Наверное, готовила фразу. Я здороваюсь первый.
— Хелло.
— Здравствуйте. Но я могу разговаривать по-русски. Я училась русскому языку. И я хотела спросить, как можно купить вашу книгу на русском языке, из которой вы читали сейчас?
— Я вам подарю. Пойдёмте, я покурю, а заодно подпишу. Вы не курите?
— Нет. Но я, конечно, тоже пойду с вами. Это ничего.
В коридоре я, щурясь от дыма, открываю книжку, вынимаю ручку. Присаживаюсь на корточки.
— Как вас зовут?
Муки наклоняется, протягивает руку, берёт у меня из уголка рта сигарету. Держит её сбоку, на отлёте, около своего плеча. Она чуть выгнулась. Смотрит в глаза сверху вниз.
— Меня зовут Муки. Я знаю, это нехорошее слово по-русски, да?
— Нет, Муки, это отличное имя.
Она улыбается.
Я сижу три дня на вилле и редактирую бабушкины воспоминания.
…отец у Ворошилова на подсобном хозяйстве устроился. В тридцать пятом, кажется, завербовался. Весной, наверное. Сперва ничего там не было, одна трава, ну а потом уже выстроили сарай какой-то, мастерскую ему. И вот он в этой мастерской работал. Жить где? В деревне Подушкино. Сняли каморочку, она вот такая вот, как раз поперёк кровать устанавливалась.
Потом нас поселили в сад, огромный сад. А в саду будка, будка такая просторная, квадратная, знаешь, вот такая квадратная, железом покрыта, но фанерная, ни потолка нет, ничего, а только крыша железом покрыта. Летом — жарища, днём — жарища, а как ночь, так б-б-б-б… Вообще-то очень хорошая была будка… дни очень хорошие были.
Ну, а потом нам уже дали комнату на коровнике. А этот коровник был построен ещё князем Вагавой. Потому что, вот где поселён был этот Ворошилов… где дача его была — это было поместье Вагавы. А до Вагавы — Нехлюдовское было поместье.
И в этом коровнике, значит, тут моя подружка и ещё Петровы жили, потом ещё кто-то… семей, наверное, восемь нас было. А наша комнатка — метров шестнадцать была.
Сначала жили вчетвером, потом Лёнька решил жениться. Женился. Жену привёл и стал поперёк комнаты спать, а мы — тут мать с отцом, а тут я. Вот такой проход был между нами. А никуда не денешься.
И ящики у нас, и шкафы были. Это, вот знаешь, ящик и дверка небольшая, это вот как раньше в банях были… И нравилось нам, и мы не ворчали, что плохо. Нет, всё было нормально. Что ж делать-то, такая уж жизнь была, мы не ворчали, и мы квартир не просили. Не то что вы.
Отец в мастерской столяром, а мы с матерью в деревне — жать, полоть. Осенью за каждый трудодень по триста грамм зерна. Зёрнами давали — рожью.
Вообще отношение хорошее было к нам. Вот, к примеру, Ворошилова взять… Бежит мимо на лыжах… Они на лыжах катались знаешь как! Обязательно поздоровается, спросит, как, что, чего. Ну, как можно обижаться? То, что у них там творилось, это нам уже неясно. А то, что по-общественному, — никто ничего не может сказать плохого. Скорее всего, вот знаешь, бабы — они хуже. Хозяйки, они более требовательные…
Так же и Сталин — свободный простой человек. Не знаю, это наше мнение. А то, что, я говорю, в политике, это — конечно…
Сталин — простой, свободный человек, как и мой дед. Я снова шарахаюсь от индийского святого и беру телефонную трубку на кухне.
— Да, Бенуа, я узнал тебя.
— Это приятно. Я хочу извиниться, что был занят, но были похороны мамы и другие дела. Я просто знаю, что трудно быть одному в чужой стране. Теперь я хотел бы тебя пригласить в редакцию моей газеты, и потом мы сможем погулять по городу.
— Прекрасно, я готов.
— Но я не хочу отрывать тебя от написания текстов. Только если ты действительно хочешь, тогда мы едем. Я могу быть в двенадцать у тебя.
В двенадцать Макс облаивает машину Бенуа, я выхожу с зонтиком, и мы едем в Брюссель.
— Так необычно, что у нас установились такие дружеские и откровенные отношения. Ты странный русский, если говорить честно.
— Почему странный? — я смотрю сквозь стекло на пряничные домики. Идёт дождь, и Бенуа включил дворники.
— Мы с тобой провели вместе уже три дня, но ты ничего не пытался мне продать. Ты рассказывал вместо этого интересную историю своей семьи, про смерть твоего отца, про своего деда и про замысел нового романа. Это так замечательно. Я привык, что если ты имеешь дело с русскими, то, в конце концов, ты покупаешь дешёвый товар, например, проигрыватель для машины. Ты думаешь, что заключил выгодную сделку, а через две недели это устройство ломается.