Я вижу, как рыже-чёрная изогнутая прядка касается уголка изогнутых губ.
Она уже в душе, слышно, как вода плотно бьётся об её тело, потом падает вниз, на пол кабинки. Я, наверное, так хотел затормозить время, что просто сам стал очень медленным. И это не может ничего изменить или оттянуть.
— Ты можешь тоже заходить ко мне. Хочешь?
Я захожу в душ и первый и последний раз в жизни вижу Муки с мокрыми волосами. И это кажется мне очень красивым, её улыбка как будто становится шире без этого летающего каре. Мы стоим под струями воды и делаем вид, вернее, я делаю вид, как будто я ещё тысячу раз буду стоять с ней под душем. Я шучу, целую её в мокрый нос, намыливаю себе подмышки. Мы просто проснулись утром в своём доме, я ненадолго разлучусь с ней, потому что ей надо бежать на работу, у нас ещё будет вечер, а потом ещё куча вечеров вместе. Я думаю, что я ещё никогда не ругался с Муки, это, должно быть, очень интересное занятие, мне хочется посмотреть, как она мне серьёзно будет выговаривать за что-нибудь. Например, за привязанность к алкоголю.
Когда я выхожу из душа, она уже одета, уже одела контактные линзы. У неё уже другой взгляд, она встряхивает свои волосы руками, она уже почти готова. Потом она ест яблоко и пьёт минералку.
— Не смотри на меня, как я кушаю. Мне немножко стыдно.
И вот теперь, я знаю, она действительно готова. Ей было не стыдно скакать на мне и улыбаться, даже смеяться лёгким, странным смехом оттого, что хорошо. Она не стеснялась ничего. А теперь ей неудобно преломить со мной яблоко. Она даже оставляет его недоеденным на столике около кровати.
И мы выходим из комнаты, спускаемся в лифте, где она опять (видимо, в лифте нужно всегда целоваться) коротко прижимается губами к моей щетине, потом она говорит оревуар девушкам на ресепшене, и мы попадаем с ней в солнечный город.
— Во сколько у тебя будет перерыв?
— Это будет двенадцать и половина. Фф… Эмр-р… Половина к первому. Но почему по-русски так странно, что половина к первому? Надо сказать половина к двенадцатому. Я никогда не могла понять это русское время.
— Это потому, что после двенадцати начинается уже новый, первый час. Закончилось вчера, началось сегодня. Наступило двенадцать — и пошёл первый час. Потом прошло пятнадцать минут первого часа, потом половина первого часа. Первый час доходит, начинается второй. Слово часа можно не говорить. Понимаешь?
— Ты так хорошо всё объясняешь. Я бы хотела, что ты был мой профессор. И я бы могла тебе отвечать экзамен. Половина первого.
— Ты же не любишь старых?
— Но ты молодой профессор. Такой симпатичный. Такой, что я хочу тебя.
— Хорошо, я согласен. Я буду твоим молодым профессором.
— Ты знаешь, мне бы даже хотелось, чтобы ты наказал меня сегодня ночью за плохой русский язык или за что-то плохое, но другое. Как учитель. Нет, не слушай, я говорю глупые слова. Просто хотелось, чтобы ты был, как зверь. Зверь, да?
Муки вопросительно глядит на меня, и я киваю.
— Нет, не большой зверь, но маленький. Зверчик. Чтобы немного укусал, даже чуть-чуть бил.
Мы проходим по Марш-о-Пуле, потом по Марш-о-Зерб. В витринах открывающихся бутиков стоят женские манекены, как статуи святых в католических храмах. У них такие же отрешённые, смиренно склоненные лица. Складки одеяний неподвижны. Продавщица за стеклом меняет костюмы на манекенах, засовывает отнятую, негнущуюся руку в рукав пиджачка. Другая женщина, помоложе, держит в руке пластмассовую голову Иоанна Крестителя в чёрном, лохматом парике.
Мы доходим до самого начала улицы инфанты Изабеллы. Через две минуты я пойду обратно, а она начнёт рабочий день.
— Смотри, такие спортивные брюссельуаз!
— Что, Муки?
— Нет, извини, я ошиблась. Я думала, как необычно, что такие спортивные. Но это не брюссельуаз.
Улицу переходят две симпатичные негритянки в велосипедках и обтягивающих майках.
— Разве чёрные не могут быть брюссельцами?
— Милый, ты знаешь, я хотела тебе сказать. Аэропорт такое плохое место, чтобы попрощаться. Там всегда много людей грустные. И много плачут. Если ты хотел бы, я приеду, конечно, провожать, но я совсем не хочу делать это там.
— Хорошо, Муки, не нужно, если ты не хочешь. Может быть, ты права. Мы попрощаемся, например, в «Гринвиче».
Для того, чтобы показать, что я не обижаюсь, я целую её. Сейчас она не оглядывается украдкой перед тем как ответить. Потом глядит на меня, чуть опустив голову, ноздри становятся тонкими, как будто снова немного проступают невидимые веснушки. Или мне это кажется? Она сжала мои пальцы и резко выдохнула через нескладно приоткрытые губы, как будто хотела кашлянуть или засмеяться. Погладила меня по груди.
— Я хотела попросить, чтобы мы прощались сейчас. Я не смогу ещё раз. Потому что это так очень тяжело.
— Мне не приходить в обед?
— Не приходить. Ещё я хотела сказать спасибо за то, как мы были вместе с тобой. Пока.
Я мощно начал тормозить. Почему она не сказала раньше? Как провести последние секунды, что я ещё хотел ей сказать и не сказал? Как прощаться, какими словами? Она два раза провела мне по щеке, подождала ещё немного, потом обхватила свои локти ладонями, чуть подняв плечи, и пошла. На той стороне дороги скрылась в переходе.
Мне показалось, что я уже видел где-то эту сцену. В каком-то голливудском фильме. Там девушка таким же быстрым и неловким движением касалась своего лица, чтобы вытереть слёзы, это было показано со спины. И это движение тоже только угадывалось, почти не было видно. И там она тоже вскоре после этого скрылась насовсем.
Я вернулся в отель только через час, хотя дорога оттуда заняла у нас с Муки всего пятнадцать минут. Просто я немного заплутал, так бывает, когда немного не о том думаешь. Я, честно сказать, совсем потерял дорогу и блуждал где-то в маленьком городе Брюсселе.
Я шёл по улицам и вскоре очутился около розового фонтана, где сидел бронзовый старик с огромными, блестящими от поглаживаний, торчащими вверх усами. Мне захотелось подойти и узнать, кто это такой, может быть, какой-нибудь известный писатель или композитор. Но я решил, что в это утро я не буду интересоваться такими пустяками. Возможно, меня просто спугнул такой же бронзовый, вечный и блестящий японский турист с видеокамерой, который деловито запечетлевал памятник. Ладно, подойдём прочитать табличку вместе с Муки потом. И вдруг сводит живот от мысли, что «потом» уже закончилось. Кажется, это называется «фрустрация».
Маленький, но энергичный божий одуванчик лет семидесяти в кокетливой шляпке, на крохотных каблучках и в строгом костюме случайно опутала меня на тротуаре поводком, на конце которого жил в полную силу рыжий спаниэль. Старушка была рада, она весело заиграла прозрачными морскими глазами, морщинками, она мило сложила губы дудочкой, когда говорила мон пардон, мсьё-ё.
Мой живот такой твёрдый, даже подташнивает. Движения, я чувствую, стали неестественные, мне трудно обходить встречных людей. Становится нездешним моё тело, как сказал бы поэт Хименес.
Я, наконец, вижу маленькую церковь на площади святой Катерины и понимаю, что добрался до нашего отеля.
Через пять минут я вхожу в лифт. Я даже не замечаю этих девушек на ресепшене, я бы сейчас мог, наверное, даже не заметить официанта в ресторане, не заметить всех этих людей, перед которыми традиционно робел. Я осознаю это в лифте. Я просто теперь немного сам брюссельуа, я социализирован здесь каким-то странным и болезненным образом.
Это всё быстро заканчивается на пятом этаже. Я тихонько открываю дверь с изображением огнетушителя, которую Муки вечером нетерпеливо распахнула. Снова вижу там свёрнутые пожарные шланги и алюминиевые брандспойты, которые уже не кажутся мне смешными. Потом я прохожу в наш коридор, вставляю наш ключ и попадаю в наш номер.
Всю дорогу я думал об оставшихся маленьких бутылках красного вина со свёртывающимися головами, я думал, что откупорю их сразу, после прихода. Но вместо этого почему-то сначала бережно застилаю разорённую постель, потом вешаю на держатель душ, потом собираю в пакет весь мусор. Я доедаю надкушенное ею яблоко, выбрасываю в корзину колпачок с физраствором для линз, пакетик из-под шампуня, лежащие на полу упаковки из-под сэндвичей. Очень бессмысленное занятие — пытаться истребить признаки Муки.
Сажусь на толчок и читаю висящую на батарее бумажку — мы надеемся на ваше понимание. В ней написано на трёх языках — на английском, французском и на нидерландском, сколько чистой воды тратится на стирку одного полотенца. Я узнаю, что полотенца, которые предполагается использовать ещё раз, лучше повесить на вешалку, и только лежащие на полу будут для горничных считаться грязными.
Спустив воду, благоговейно развешиваю на вешалке те полотенца, которыми мы вытирались. И понимаю, что делать больше нечего. Это пугает.
Я устраиваюсь на аккуратно застеленной кровати и смотрю в окно, на голубое небо и красные черепицы крыши противоположного здания. Это, конечно, извращение. Меня берёт просто злость на этих европейцев, даже на Муки. Как они умеют всё оформить! Почему я провожу это первое и последнее наше утро в комнате с окнами на черепичные крыши? Это что, такой изощрённый кич?
Мне хочется курить, но это номер для некурящих. Меня ведь вчера спросили, какой мне хочется номер, и я ответил, что для некурящих. Зачем?
Я высовываюсь в окно, чиркаю зажигалкой, затягиваюсь. И опять ужасаюсь тому, что меня преследует этот проклятый кич, неистребимый хэмингуэй — мощённая булыжником улочка Жозэфа Плато. И никуда не денешься. На ней два ресторанчика — Пёти пуассери и ещё какой-то, я не вижу. Классические утренние официанты, которые выплёскивают грязную воду на мостовую. Это праздник, который всегда с тобой, и от него действительно никуда в этой жизни не денешься, если начитался дурацких книг в молодости. Сейчас ещё, не дай Бог, пройдёт молочник с козой или зеленщик с зеленью. Или продавец жареных каштанов, или шарманщик.