Помощник китайца. Я внук твой — страница 38 из 38

— Скучаю по семье.

— Ладно, пару дней уж потерпи. Скоро будешь в своей Москве. Слышал, этой ночью в Брюсселе четыре машины сожгли?

— Нет. А кто сжёг?

— Это, как в Париже. Не слышал что ли? Про беспорядки во Франции не слышал? Арабы и африканцы, молодёжь. Но только там в сто раз больше сожгли.

Меня вдруг прошибает испуг. Теперь и у них началось, Пит же предупреждал. Что же так быстро-то? Хоть бы ещё лет пять-десять продержались бы. А Муки почему ничего не сказала?

— Ты, наверное, живёшь на другой планете или, может быть, на Парнасе, где нет ни радио, ни Интернета. Во Франции третий день беспорядки, в пригородах крупных центров машины сжигают, магазины. Пятьсот или шестьсот автомобилей сожгли, с полицией стычки. А русскому писателю не до этого, он налаживает отношения с самим собой и со своим дедушкой.

Бенуа улыбается и качает головой. А у меня какая-то каша в голове.

— Бенуа, сожжение машин — это не так страшно, как сталинщина и ГУЛАГ. — Я чувствую, что несу какую-то околесицу.

— Это так. Но только проблема иммигрантов для Европы очень больная тема. Понимаешь, Россия далеко, а это всё рядом, у нас. — У Бенуа становится совсем уж отеческий взгляд. — Ты что, хочешь, чтобы твой дед волновал Европу больше, чем любые другие проблемы?

— Давай ещё по одной рюмке красного, а?

— Да, я сейчас попрошу. Я вообще-то хотел с тобой поговорить немного о другом. Мне трудно будет об этом говорить. И сначала я закончу с твоим дедушкой. Послушай меня, потому что я старше тебя, а к тому же ты очень похож на меня в молодости. Очень похож. Я хотел тебе сказать, что есть такие эмм… психотерапевтические группы, в которых можно уладить свои отношения с предками, даже если они умерли. Как будто поговорить с ними. Кажется, это называется «психодрама». Я вчера начал смотреть для тебя в Интернете, но подумал, что в Москве такое тоже должно быть. На самом деле — это значит уладить отношения с самим собой.

— Я понимаю, Бенуа, о чём ты говоришь. Мы в Бурятии с женой ездили на место, где дом её прадеда стоял. Они, буряты, там водку в костёр брызгают, молоко — говорят тоже с предками. Просто честно и вслух говорят. Жена их и не видела, прадеда с прабабкой своей, они раньше умерли. А так сильно расплакалась тогда. Даже мне немного плакать захотелось, когда я с ними говорил. Но, в любом случае, спасибо тебе за заботу. Может, и схожу к психотерапевту.

Бенуа мнёт ладонью лоб, потом откидывает волосы назад.

— Илья, я скажу ещё что-то. И сожалею, если это повредит нашей дружбе. Но осталось так мало времени до того, как ты уедешь. До послезавтра. Я не хочу, чтобы ты плохо думал про меня, про мои желания помочь тебе. Потому что если будет нужна моя помощь, то ты всегда можешь звонить мне. Ты, твоя жена и твой сын всегда могут отдыхать у меня, приезжать и жить сколько угодно.

Бенуа мнётся, опять чешет лоб и вертит ножку бокала.

— Эммрр… Ффу…

У них с Муки очень похоже получается подбирать слова. У меня перед глазами опять замелькала чёрно-рыжая прядка, я вспомнил, как беззащитно проступают веснушки на её лице.

— Я ещё о другом хотел сказать. У меня такое было один раз в жизни очень давно. Десять лет назад. В общем, я люблю тебя. И хочу тоже. Мой кок встал в первый же раз, как я тебя увидел…

Я не мешаю Бенуа подбирать английские слова, просто сижу и дышу перегаром, смотрю на свой бокальчик. Смотрю на деревянный стол. Хороший получился денёк. Насыщенный, главное.

Бенуа говорил, говорил, высказался и теперь трёт лоб обеими руками.

— Прости, Илья, если я тебя обидел. Теперь ты можешь навсегда сказать мне до свидания, если это тебе неприятно. Это всё.

Мы посидели молча. Я глядел на Бенуа, а он глядел на свои ногти, потом начал ворошить волосы на тыльной стороне ладони.

Я подумал, что обижать Бенуа не стоит. Я приобнял его, потрепал по плечу и отправился на вокзал. Электричка на Эдинген должна была отходить в семь вечера, я успевал. Выйдя из кафе, я вынул из кармана карту и нашёл на ней, где я нахожусь. До вокзала было не так уж и далеко.


Я смотрел на вечерний Брюссель, плывущий в окне поезда, и очень хотел домой. Сдался я, сил не осталось. Сначала Муки, а потом ещё эти арабы с Бенуа, конечно, меня подкосили.

Когда я вышел из вагона, уже были густые сумерки. Первые пять километров от Эдингенского вокзала я прошёл более-менее, думал даже, что ходьба, равномерная работа ногами приведёт меня в норму. А потом, после Эрне, закончилась полоса для велосипедистов, я сходил с обочины каждый раз, когда рядом пролетала машина. И я опять начал злиться и уставать.

Едут сейчас все они мимо и слушают новости по радио, чувствуют сладкий ужас надвигающейся катастрофы и одновременно радость, что живут в тихих маленьких городках, где арабов поменьше. Радость, что их машину сожгут позже, чем у остальных. Ничего, и до вас тоже доберутся. Жалко, что у Муки машины нет. Ну, значит, пусть квартиру сожгут. А Пит наверняка в восторге. Все их писатели и поэты в восторге. Мы — дети страшных лет Парижа, суетливо записывают они заранее в своих блокнотиках.

В сумерках, на краю дороги, возле моего мостика над водоотводной канавой, среди полей, я открываю виски и делаю хороший глоток. Да, жалко, что я не был в Чечне, это уж точно. Имел бы хорошую, можно сказать, вечную литературную тему — война и мир. С дедом, опять же, легче было бы — прихлопнул бы пару боевиков и не так строго судил бы его с этими расстрельными списками.

И ведь, чувствую, уверен даже, что получилось бы у меня прицелиться в какой-нибудь ненавистный затылок или рожу и почувствовать пальцем потяжку курка. Это ведь только в охотничьих гладкостволках спуск без потяжки происходит. А во всех нарезных — долгенькая, задумчивая потяжка. Палец идёт, идёт, мысль какая-нибудь даже промелькнуть может, мушка немного прыгает, шевелится, это нормально. А потом неожиданно так — раз, и ствол уже пустой.

Расстрельные списки… Отправился как-то к одному старику, его ещё архитектором перестройки называли. Он начинал свою карьеру на самом дальнем конце стола, во главе которого сидел дед. А в конце жизни принялся за публикацию секретных архивных документов советского времени. Самый что ни на есть демократический деятель, сталинщину ненавидел. Я и надеялся, что он что-нибудь такое расскажет. Долго мы с ним просидели, а результат — нулевой.

Я пошёл про деда спрашивать, а старик — бывший морской пехотинец, мне совсем про другое давай говорить. Про Волховский фронт, про то, как немцев крошил. Перед рассветом, говорит, сходит в разведку, а днём смотрит, как ребята молодые из-под снега вытаивают — наши и немецкие. Расскажет и глядит на меня тоже с этой выжидающей улыбкой, как Маргерит, только иногда чуть поморщится — раздробленная на войне нога, наверное, ныла в тот день.

Я, говорит, поклялся после войны сорок лет оружия в руки не брать. И не брал, сдержал клятву. А тебе, говорит, приходилось людей убивать? Не приходилось — и слава Богу. И брось ты своего деда. Сын у тебя есть — воспитывай сына. Работа — работай. Жену люби. И в архивах копаться не стоит, один чёрт ничего не поймёшь, только запутаешься. Сына как зовут? Хорошее имя. Вот иди лучше домой, правду говорю, и поцелуй его от меня в макушечку. Запомнил? В самую макушечку, она у малышей сладко-сладко пахнет.

Я ему говорю, мол, я — писатель. Я не как внук интересуюсь, а материал собираю для книги. А он — ладно, ладно, иди.

Пью и смотрю на проезжающие автомобили. Не послушался я старика…

Встаю, сворачиваю с дороги и иду по полю к одинокому дереву, которое выделяется в лёгкой темноте на фоне более светлого неба. Там, у корней, я присаживаюсь и делаю ещё глоток.

Буду сидеть здесь. А потом они будут говорить — приезжали всякие русские и разбрасывали по полям пустые бутылки. Вот у себя дома же вы, наверное, не бросаете пустые бутылки, не плюётесь? — спросят. Как же вам в гостях не стыдно? Разбрасываем, можно ответить, чтобы они заткнулись. Не нести же на пункт вторсырья. Сдавать бутылки — это просто уже последняя степень, до неё действительно стыдно опускаться, это уже яма, всё.

Это уже, действительно — яма. Нырнул — и не выбраться. Ни дома уже не будет, ни семьи. Ничего.

Я встаю и собираю упавшие ветки. Запинаюсь на своих пакетах с сувенирами и на кучах камней (их, наверное, бельгийцы с полей сюда сносят) но набираю приличную охапочку. Этого хватит. Особенно я радуюсь, что стаканчик нашёл, пока дрова собирал. Немного треснутый пластиковый стаканчик, ветром, поди, занесло. А может, и бросили тоже люди какие-нибудь.

На смятый билет с электрички кладу немного тонких веточек, но тут меня в сторону заваливает. Это ничего, поднимаюсь. Чиркаю зажигалкой, подкладываю ветки потолще, пальцы уже освещаются слабым пламенем. Запах у дыма немного незнакомый, что это за дерево хоть знать бы на будущее. Здоровое такое, мощное.

Разгорелся мой огонёк, теперь можно. Закуриваю сначала, курю. Кучи камней скрывают мой костерок со стороны дороги и с боков, а впереди поля до неба, только ещё вдалеке должна быть лесопосадка узенькая, её уже не разглядеть. Я один, спокойно как-то стало, когда живой огонёк заиграл. Блин, жалко водки там не было, в этом супермаркете.

Ну ладно. Плеснул в стаканчик совсем чуть-чуть, протёр пальцем стенки, поболтал и выплеснул в сторону. Потом налил полстакана. Наклонив, чуть тряхнул над огнём, виски мягко зашипело на угольках. Сначала слова не лезли, а потом получилось.

— Здравствуй, дед Андрей, это я, твой внук Илья, пришёл.

Подбросил ещё пару веточек, посмотрел, как оседают в огне угольки. Коленям стало жарко.

— Что мне с тобой делать? И выбросить жалко, и не люблю тебя. Себя тоже не люблю.

Я потом ещё долго там сидел, разговаривал. Потом немного поплакал. А потом задремал там, у корней, и никто до утра меня не трогал.