Помощник. Книга о Паланке — страница 22 из 80

Конечно, продолжал размышлять Речан, он должен управлять хозяйством так, чтобы торговля у него процветала, но чтобы это не слишком бросалось в глаза, а было в меру, чтобы дом его был достоин внимания и того самого лучшего общества, куда он хотел бы ввести свою дочь Эвичку. Это была его мечта. Другой у него, собственно говоря, и не было. О себе он не заботился, о жене в этой связи не думал.

Он предоставил Воленту свободу действий и для того, чтобы тот, не дай бог, не сбежал от него, а жене позволил наряжаться и, как тогда говорилось, держать себя барыней. Волент, став самостоятельным, работал так, что у него в руках все кипело, жена по приезде в город очень скоро повела себя как особа понятливая и практичная, которую не собьет с толку даже этот гордый и спесивый Паланк.

Речан был убежден, что это он разбудил их активность. Это благодаря ему в доме все без исключения прямо или косвенно только и думали, что о счастье его дочери.


Показался почтальон. В длинном плаще и в круглом кепи, оно напоминал французского полицейского. Это был господин Блашко, бывший дунайский матрос. О нем говорили: человек честный и добросовестный. Ну конечно, ведь он верующий, и у него семь сыновей. Понимаете? Семь сыновей! Сколько раз вы такое слышали! Ибо людям это нравилось.

Блашко больше не мучил ревматизм и страх перед заминированным Дунаем, и он уже начал мечтать о своей дунайской водичке. Рядом с собой он вел велосипед, который здесь каждому был известен своим старомодным колокольчиком со шнурком, карбидным фонариком, двумя багажниками для посылок (впереди и сзади) и с сеткой над задним колесом.

Почтальон направился к мясной Речана и, еще не дойдя до лавки, вынул из сумки синий конверт. Он был адресован дочери, поэтому Речан направил почтальона во двор.

Почтальон вошел, не успели его шаги затихнуть под сводом ворот, как Речан уже подумал, что пора бы ему убраться со двора. Минуты, которые почтальон провел в доме, показались ему вечностью.

Едва Блашко направился от их дома дальше, мясник закрыл дверь и украдкой вышел во двор.

Тихонько подошел к дверям на кухню и прислушался, что происходит внутри. Через дверь уловил запах жареного сала и доваривающихся галушек с творогом.

— Ну, чего там? — послышался вдруг голос жены.

— Ничего, — отрезала дочь.

— Как так, ничего? — переспросила мать.

— Так вот, ничего. А чего бы ты хотела? — снова огрызнулась дочь, но, немного помолчав, начала равнодушно, по своему обыкновению, рассказывать: — Ничего такого, все по-старому… Марка ждет ребенка, богачовскую корову Малину раздуло, Добричиха болеет, у нее опять падучая… все, которые были по лагерям, вернулись, не пришли только трое. Враштяк… говорит, это Марка мне пишет, что из того транспорта, ну, где, она пишет, и он быв… был? — ну да, был, так надо правильно сказать… из того, значит, многие не вышли живыми, они в бомбежку попали, эти в самолетах подумали, ну, эти, американцы… что немцы по железной дороге гонят свиней и боеприпасы. И еще, мол, кое-кто из лагерных такие были доходяги, что их пока по госпиталям держат… А какие и вовсе потеряли память, в голове у них никак не прояснится, и их не могут привести в норму.

— Господи! — вздохнула мать, но как-то неискренне, скорее машинально, и стало слышно, как она отряхивает деревянную мешалку, постукивая по стенке жестяной кастрюли. — Это жизнь, милая моя, уж кому что на роду написано.

Дочь что-то пробормотала.

— Счастье не сидит на месте, — ответила ей мать.

— А на чем ему сидеть, коли не на чем? У этого твоего счастья что, задница есть? — рассердилась дочь.

Речан старательно вытер ноги, ему казалось, что они окоченели, пока он стоял перед дверью. Он вошел в кухню, решив, если понадобится, сказать, будто ему захотелось пить, но женщины заметили, что он приходил, только тогда, когда он, выходя, резко захлопнул за собой дверь.

После обеда Речан долго сидел за столом, ожидая приказчика. Но тот не приходил.

Мясник начал клевать носом, но прилечь как-то стеснялся, однако под конец не выдержал и отправился на боковую.


Когда Речан проснулся, начало смеркаться, и в кухне царил полумрак.

Он некоторое время хлопал глазами, не понимая, что с ним. Потом сообразил, что спал. Это как будто обрадовало его, он прикрыл глаза и вздохнул спокойнее. Откинул грубошерстное, но теплое солдатское одеяло, сел, спустил босые ноги с дивана на холодный пол кухни и начал медленно протирать свое узкое, побледневшее, монашеское лицо, потом шею, потную и напряженную, словно обессилевшую от долгого крика. Потянулся за солдатскими сапогами из сыромятной кожи, завязал шнурки галифе вокруг худых икр, заботливо обернул ноги портянками, которые подсохли и остыли за время его сна, и обул сапоги. После этого он тут же взялся за картуз, чтобы прикрыть преждевременно облысевший череп, острый и довольно маленький для мужика, чего он иногда стыдился.

Рассеянно хлопнув себя по ляжкам, Речан повернулся к деревянной полке над диваном, где стоял небольшой радиоприемник, лежали календари, и также его курительные принадлежности: папиросная бумага и кожаный кисет с табаком.

Ни с того ни с сего, как это часто с ним случалось, тихо сказал: «Поле, чисто полюшко, покуда ты мое? Вот по ту тропиночку…» — и сам этому усмехнулся. Со стоном запрокинул голову и, сидя, потянулся за куревом. Слегка послюнив пальцем, он вынул из красноватого пакетика папиросную бумагу с нежными водяными знаками, приклеил ее уголком к нижней губе, высыпал на ладонь кучку табаку и, ни о чем не думая, долго разминал его. Выбросил два небольших корешка, осторожно, чтобы не надорвать себе кожицу (с бумажкой у него уже был такой опыт), отклеил папиросную бумажку от губы, сделал между пальцами правой руки подходящий желобок и высыпал в него табак. Чтобы лучше видеть, приблизил руки к глазам, облокотился на ляжки, указательными пальцами разровнял табак, ловко скрутил бумажку, быстро облизнул ее — и сигарета была готова. Держа ее в уголке рта, глубоко вздохнул. Он настолько сосредоточенно совершал этот ритуал, что почти не дышал.

Встал, надел свитер, потому что кухня за это время выстыла, и снова сел, вынул из кармана короткого пальтишка зажигалку. Сделанная из патрона авиационного пулемета, адская машина, как называл ее Волент, подтекала, и все карманы и носовые платки у него были запятнаны плохо очищенным бензином, что очень злило жену.

Маленькой цепочкой Речан открыл крышку над пропитанным фитилем и всей ладонью крутанул по зубчатому колесику. Вспыхнул высокий голубоватый мигающий огонек, к которому можно было подобраться только сбоку, чтобы не закоптить лицо и не обжечь брови. Пламя на мгновение осветило помятое, все еще сонное лицо мясника.

Ему приснился дурной сон. Будто он блуждает по торфяному болоту, шлепает через какие-то бесконечные поля грязи и воды. Ему тяжко волочить ноги, и он тщетно ищет место, откуда слышался голос мальчика, его бывшего ученика, тело которого медленно, но неудержимо засасывала трясина. Он из последних сил спешил его спасти, падал, разгонял руками густой туман, кричал так, что у него вспухли на шее жилы, но тщетно, мальчика не отыскал, а когда проснулся, и последняя надежда его покинула.

Даже после того, как он открыл глаза, ему все еще казалось, что он лежит в холодной и жидкой грязи. Речан поспешил сбросить одеяло, словно наказывая самого себя за это отвратительное ощущение.

Растревоженный необычайно живым сном, он должен был отвлечься какой-то работой и только после первых затяжек очнулся окончательно и поверил, что все было во сне.

Он курил и устало думал, как после сна хочется курить, если рядом нет женщины. Слушал тиканье часов на буфете и как вода капает из крана в металлическую раковину. Из комнаты Эвы донесся звук рояля. Он знал, что играет не дочь, которая еле-еле умеет что-нибудь подобрать. Музицировал парень, который дважды в неделю давал ей уроки музыки.

В кухне слегка пахло свежевымытым каменным полом и проветренными половиками, сотканными из разноцветных лоскутов, по большей части красных, синих и зеленых. Этот запах, столь привычный тогда в городских кухнях, смешивался с ароматами пряностей, майорана, лаврового листа, жгучего перца, смальца и мяса, но можно было различить и запах крови, который чувствовался здесь всегда, словно он впитался в вечно влажные каменные стены, на которые оседал пар.

Под окном, на большом выскобленном столе, покрытом белой скатертью со словацкой вышивкой, стояла фарфоровая солонка, хлеб на белой салфетке с инициалами Ш. Р., закрытая кастрюля с остывшими галушками и кувшин простокваши.

При виде этого натюрморта с хлебом и остывшей едой мяснику стало чего-то жаль, скорее всего самого себя. Встал, завернул хлеб в салфетку, и непроизвольно прижал его к сердцу. Он нес хлебушек в буфет, куда его обычно убирали сразу же после еды. Он покачал головой, не в силах уразуметь, как это жена с дочерью могли забыть этот дедовский обычай. Да еще оставили хлеб лежать на самом краю стола, повернутым к двери той стороной, от которой резали.

Открыв буфет, он решил побаловать себя сливянкой. Налил себе в стаканчик из зеленой двухлитровой бутыли с герметической пробкой из-под содовой воды, некоторое время ностальгически принюхивался к пахучему напитку, потом решительно и не моргнув глазом влил его в широко открытый рот. Крепкий алкоголь обжег язык и нёбо, но он сильным движением мускулов глотки прогнал его в желудок, и там разлилось приятное тепло.

Мясник, как положено, откашлялся, ласково посмотрел на сигарету, словно теперь он мог насладиться ею вдосталь, затянулся и, как все не особенно волевые и не самоуверенные люди, начал раздумывать, не позволить ли себе еще стаканчик. Искушение было велико. С кривой, виноватой улыбкой налил себе снова. Выпил. Бутылку поставил подальше, будто из угла за ним следят чьи-то глаза, прокрался потихоньку к кушетке.

Он любил одиночество, только при этом должен был что-то делать, чтобы не мучила совесть. Курение он считал приятным, но честным трудом. Ведь сигарету надо было собственноручно скрутить. И хотя курение, равно как и приготовление к нему, требуют времени, против такой его траты совесть не могла ничего возразить. С самого детства она была особенно строга к праздности. В ходе жизни точки зрения менялись, и совесть мучила Речана то из-за одного, то из-за другого, то унималась, то с новой силой наваливалась на него, порой противореча самой себе, иногда бывала чувствительной, иногда жестоко неумолимой, но по отношению к лени всегда была начеку. Он не смел сидеть сложа руки и предпочитал даже замучит